355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Соболев » Грифоны охраняют лиру » Текст книги (страница 7)
Грифоны охраняют лиру
  • Текст добавлен: 24 июня 2021, 09:30

Текст книги "Грифоны охраняют лиру"


Автор книги: Александр Соболев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Первым его побуждением было спуститься в холл и попросить у привратника разрешения позвонить по городскому номеру – но, вообразив себе возможное начало разговора, он понял, что идея эта неразумна. То есть поговорить с Вероникой, безусловно, стоило, но стратегию надо было обдумать заранее, чтобы, грубо говоря, створки раковины не успели замкнуться. В той же детской энциклопедии, бывшей, как оказалось, для Никодима важнейшим источником познания окружающего мира, был рассказ про каких-то гигантских моллюсков, вроде устриц, увеличенных в тысячу раз, которые, перепугавшись, могут зажать раковиной руку или ногу ныряльщика, который, таким образом, оказывался обречен: нервному двустворчатому, чтобы успокоиться и расслабиться, требовалось минут пять, а за это время прикушенный им бедолага уже отправлялся настраивать арфу на небеса. Это же ощущение смутной опасности, которое должно было постоянно сопровождать погружающихся в изумрудную воду тропических морей, сейчас овладевало им – следовательно, стоило бы все заранее обдумать. Для этого нет способа лучше, чем несколько затяжек – и Никодим, хотя и куривший редко, но сигареты и спички с собой исправно носивший, привстал было, чтобы разыскать служителя и спросить у него про курительную комнату, как увидел, что на светлой бумаге лежащего перед ним газетного номера вырастает чья-то массивная тень.

Сперва этот господин (язык не повернулся бы назвать его гражданином или мужчиной, хотя он, несомненно, был и тем и другим) показался ему незнакомым: невысокого роста, лет шестидесяти, белокурый, заросший светлой кудрявой бородой, он был одет во что-то странное, что хотелось именовать камзолом, – сложноскроенный костюм с блестящими круглыми пуговицами и белоснежным отложным воротником. В уличной толпе он казался бы беглым актером или безумцем, но здесь, среди темных полок и горящих золотом книжных корешков, он смотрелся вполне органично. Он подходил к Никодиму, держа обе руки полусогнутыми на уровне груди, – так что явно был готов, в зависимости от накала встречных чувств, обратить жест в рукопожатие или объятие. Незнакомый господин прокашлялся тихим, почти женским смущенным смешком – и был тотчас узнан: это оказался Илларион Петрович Малишевский, некогда преподававший Никодиму изящную словесность. В стенах гимназии был он холоден, величав, надменен, но, впрочем, и одевался куда менее творчески – а ныне, очевидно находясь в более соприродной ему обстановке, дал волю чувствам.

Заметив, что Никодим сжимает в руке пачку «Сафо» и спички, тот вызвался быть его, как он выразился, дымным Вергилием и проводил системой лестниц и коридоров (преодолев которую Никодим мельком подумал, что самостоятельно ему отсюда не выбраться) в аккуратную курительную комнату, где горестно выл вентилятор, как будто он заблудился в зимнем лесу, предварительно потеряв всю свою семью, и под самым жерлом вытяжки курила, нервно затягиваясь, худенькая барышня в сером халате. Илларион Петрович поинтересовался, чем он обязан приятности сегодняшней встречи. Никодим, не без усилия стараясь попасть в тон, сообщил, что кое-какие дела совершенно партикулярного свойства потребовали справки в первоисточниках. Собеседник его, посетовав на дурную память и природную рассеянность, переспросил, не ошибется ли он (как это свойственно его ровесникам вообще, а ему в особенности), предположив, что сфера обычных интересов Никодима лежит далеко от ученых занятий. Никодим подтвердил, добавив, что если бы все обладатели суконных рыл, наподобие его, Никодимова, отправились бы вдруг в калашный ряд, то в этом ряду сделалось бы тесновато. Это высокопарное фехтование начинало Никодиму нравиться, когда Малишевский, признав, очевидно, техническую ничью, вернулся вдруг к обычному тону, но, не сумев удержать разговор (собственно, не так много было у них общих тем), съехал в другую колею, начав перебирать бывших Никодимовых одноклассников. Такой-то поступил в Государственный контроль, – перечислял он, как будто декламируя школьный адрес-календарь, тот-то дипломатом в Парагвае, этот выпущен из кадетского корпуса в N-ский полк… Никодиму это напомнило чтение списка действующих лиц большой пьесы, но вот только само действие-то уже кончилось: ему не то что была неинтересна судьба бывших товарищей, но их жизненные успехи он, будучи на их фоне почти неудачником, воспринимал как завуалированный упрек в свою сторону, а это было неприятно. С другой стороны, думал он, давно докурив и только ожидая случая вернуться в читальный зал, упрек этот можно обернуть и назад, то есть, практически вырвав у соперника рапиру, его же ею и заколоть: видно, плохо вы меня учили-с, Илларион Петрович, если все другие уже при чинах и орденах, а я один посиживаю в библиотеке-с. «Медников открыл новый вид пиявки, Nephelis Mednikovi, – продолжал Малишевский, – Еркович организовал курсы языков для грабителей». – «То есть?» – «Ну например, приезжаете вы в незнакомую страну и хотите ограбить банк. Влетаете с пистолетом и в полумаске, а как сказать: это налет, быстро деньги в сумку кидай, сестренка, и давай ее сюда? Вот этому он и учит». Никодим потряс головой. «Иберсон вышла замуж, но неудачно, муж оказался игроком и пьяницей. – Никодим почувствовал иррациональную вспышку симпатии к бедной Иберсон, которой совершенно не помнил – тугая коса? очки? обгрызенные ногти?). – Крутицкий – инженер-железнодорожник, далеко пойдет, Фаворская на папины деньги открыла модную лавку и процветает, Бельцова пропала». «Как пропала?» – Эту Никодим помнил: бойкая хохотушка с удивительными способностями к иностранным языкам погружалась иногда в периоды тяжелой меланхолии, когда неделями отсутствовала в классе и возвращалась похудевшая, бледная, с забинтованными руками, – спустя же несколько дней все было по-прежнему. «Пошла с друзьями в поход, ночью вышла из палатки – и всё. Больше года уже прошло. Зульцер вернулся к нам и преподает. Краснокутский, – здесь Илларион Петрович хищно усмехнулся, – заделался писателем». «Что пишет?» – равнодушно полюбопытствовал Никодим. «Я такого не читаю, – надменно отвечал Малишевский, – но любителям нравится, так что в самых высоких кругах принят и обласкан». Никодим, которому пришелся бы очень кстати союзник, знающий литературный мир изнутри, навострил уши. «А все-таки, еще про Краснокутского?» – «Я что-то не припомню в вас такого интереса к изящной словесности», – надменно проговорил Илларион Петрович и засобирался прочь. Никодим, чтобы не потерять дороги, увязался за ним. Барышня в сером халате прикурила одну папиросу от другой и улыбнулась своим мыслям.

16

 Разговора с Вероникой, по сути, не получилось: когда Никодим до нее наконец дозвонился, она была, против ожидания, благодушна, но излишне деловита. Когда он, дальновидный стратег, поинтересовался, хорошо ли она помнит обстоятельства своей работы в «Утре России», она, усмехнувшись, посоветовала прочесть об этом во втором томе ее мемуаров, когда он будет наконец написан, а пока не мешать ей бессмысленными вопросами, потому что она торопится. Куда она торопится, Никодим спрашивать не решился, ограничившись обещанием созвониться, а то и увидеться в ближайшие дни, а может быть, даже и сегодня вечером. Матери он звонить не стал, рассудив, что ничего нового спросить он у нее не может, а раздражать ее попусту было бы нерационально. С точки зрения обыденного смысла надо бы было ехать в кассу за билетом, чтобы отправиться в Шестопалиху пораньше: конечно, обычные задания этого рода не требовали спешки, а даже, напротив, не терпели суеты, но Никодим взял за правило не задерживаться: виделась ему в этом какая-то особенная деловитость, которую он в себе воспитывал и ценил.

Впрочем, засевшая мысль о Краснокутском не давала ему покоя. В гимназии они общались не слишком много: тот был холерик, живчик, некрепко державшийся за амплуа школьного клоуна, но примерявший на себя и роль трагического поэта: очень бледный, почти альбинос, с неправильными, но выразительными чертами лица, он старался в школьные годы поддерживать дружеские отношения со всеми одноклассниками, практично беспокоясь о масштабах и настрое зрительного зала. Учился средне, блистая лишь во внешкольных затеях – особенно тех, где была возможность солировать: в любом литературном утре непременно декламировал, а где можно – и собственные сочинения; на музыкальных вечерах играл на скрипке или фортепьяно (был в этой области талантлив, хотя без искры гениальности), но больше всего расцветал в школьных спектаклях. Особенно любил набрать себе второстепенных женских комических ролей (по условиям времени до последнего Никодимова года девочек в труппе не было) – и успевал, с помощью, конечно, ассистентов, за несколько секунд сбросить за кулисами бальное платье с глубоким вырезом, чтобы, накинув лохмотья, вернуться под аплодисменты на сцену в образе старухи-нищенки.

О его послегимназической судьбе, кстати, Никодим кое-что знал: он чуть ли не с первого раза смог поступить в Императорское театральное училище, да еще на самый сложный кинематографический факультет. Был первым учеником на курсе, всеобщим любимцем, причем в особенном фаворе состоял у главной звезды среди профессоров, престарелого, но бойкого А-ва, который, в свою очередь, был некогда соратником самого Мейерхольда. С этим его покровителем и было связано происшествие, которое в результате сгубило карьеру Краснокутского: в качестве курсовой или дипломной работы он снимал короткометражный фильм, в финале которого огромная толпа должна была пробежать на четвереньках по парадной лестнице какого-то большого здания, чуть ли не дворца. В этом наверняка был какой-то высший смысл – то ли пробуждение внутреннего примата, то ли раскрепощение скрытой личности, – режиссер, купаясь в лучах софитов на вручении первой премии, несомненно смог бы это убедительно объяснить. В съемках по традиции участвовали однокурсники и однокашники режиссера и приглашенные статисты, но, как на грех, престарелый профессор, заразившись массовым энтузиазмом (в котором, вероятно, виделись ему далекие отблески собственной знаменитой массовой сцены на палубе терпящего бедствие «Корнета Гершензона»), решил сам принять участие в четвероногом забеге. Съемка была назначена на жаркое летнее утро: юному, но амбициозному режиссеру требовалось, чтобы лучи солнца под каким-то особенным углом падали сквозь вытертые до блеска стекла на ветхий мрамор лестницы и чтобы были каким-то специальным образом видны пылинки, пляшущие в солнечном свете (два дня было убито на эксперименты с пылинками, которые нарочно поставленные люди должны были вдувать в кадр при помощи хитроумных приспособлений). Первый пробег четвероногой толпы по лестнице не удовлетворил творческих амбиций Краснокутского, так что пришлось сразу возвращать участников на исходную позицию: профессор, против ожидания, держался впереди пелетона, как будто бегал на четвереньках каждое утро и успел притерпеться. Наконец, отдав краткие распоряжения операторам (сцена снималась тремя камерами) и дополнительно проинструктировав актеров, режиссер отдал сигнал ко второму забегу – и на третьей лестничной клетке, аккурат во время поворота к камере, снимавшей крупный план, бедолагу А-ва сразил обширный инфаркт, оказавшийся фатальным.

История эта попала в газеты и в телевизионные новости (благодаря чему, вероятно, и памятна была Никодиму), но откуда-то он знал и подробности того, как стремительно и безнадежно закатывалась звезда Краснокутского. Те его однокурсники, что норовили еще недавно погреться в лучах его славы, теперь подписывали коллективные петиции с требованием начать расследование того, что они называли «истинно сальерианским убийством»: выходило, что ученик специально затеял свой нелепый фильм, чтобы, зная о сердечной болезни учителя, заставить того перенапрячься. «И вот это сердце, отданное людям, не выдержало», – писала бывшая подруга Краснокутского, еще недавно вымаливавшая у него главную роль в пресловутой короткометражке. Отдельные претензии были у семьи покойного, давно посматривавшей с тревогой на любимого ученика профессора и нашедшей наконец возможность расплатиться за перенесенные переживания. Конечно, жандармы, привыкшие списывать страсть творческого сословия к доносам на чрезмерную возбудимость его представителей, дело открывать не стали, но с кинематографической карьерой явно было покончено. И вот теперь, чем дольше Никодим думал о Краснокутском и его литературных успехах, тем больше ему нравилась мысль попробовать обзавестись проводником и союзником в этом новом для него мире. В любом случае он ничего не терял, а приобрести мог многое, поскольку никаких действительных планов у него не осталось: и визит в университет, и поход в библиотеку дали больше вопросов, нежели ответов.

В той телефонной будке, из которой он звонил Веронике (ее телефон он знал наизусть), «Всей Москвы» не было: виднелся только сиротливый хвостик цепочки, на которой она некогда была прикована в наивной надежде уберечь ее от вандализма. Не было и в следующей, а в третьей хоть книга и была, но сама кабинка была занята посетительницей, явно настроенной на долгий разговор: «А ты чего? А он чего? А ты плакала?» Никодиму неловко было топтаться у единственной занятой кабинки при наличии двух свободных, но деваться было некуда.

«Терпеливый лучше высокомерного», – говорит Екклесиаст. Никодим в полной мере оценил его мудрость, поскольку терпением ему пришлось запастись более чем основательно: барышня в кабинке, заметив его через некоторое время, сперва подслеповато вглядывалась, стараясь опознать в нем кого-то из своих знакомых (очков она, очевидно, не носила из форса), потом, убедившись в абсолютном незнакомстве, сочла его, вероятно, стихийным воздыхателем, терпеливо ожидающим, когда она освободится; позже, критически оценив свой потенциал, она мысленно разжаловала его в маньяки и стала, не прерывая беседы, пугливо оглядываться по сторонам столь же пустынного переулка, после же, устав бояться, пришла в раздражение и стала метать в Никодима (который во время волшебных перемен настроения по его поводу стоял столбом и меланхолически думал о своем) свирепые взгляды. Даже самая долгая беседа рано или поздно подходит к концу: раздраженная и раскрасневшаяся от духоты барышня выбралась из будки, бросив на прощание один из тех взоров, который, будь адепты телекинеза хоть в чем-то правы, мог бы сдвинуть груженую повозку. Никодим, скрипнув дверцей, занял кабинку, обнаружив, между прочим, что духи предшественницы (пропитавшие всю тамошнюю скромную атмосферу) ему весьма по душе. Уютно увесистый томик «Вся Москва» покоился на предназначенной для него полочке. Никодим перелистал первые разделы – официальные учреждения, коммерческие фирмы, список рекламодателей – и углубился в телефоны частных лиц.

Теоретически в адресную книгу попадали все жители, вне зависимости от того, жили они в собственных квартирах, арендовали жилье или вообще нанимали от жильцов: в течение двух недель после заселения они обязаны были уведомить ближайший полицейский участок. Ценой небольших усилий можно было изъять свой телефон и адрес из очередного выпуска, но, к тихой радости Никодима, Краснокутский этой возможностью не воспользовался. Жил он на неизвестной Никодиму улице «Чуксин тупик», а номер телефона имел запоминающийся, с тремя идущими подряд семерками. Никодим уже собирался бросить монетку, когда аппарат вдруг зазвонил. Эта манера (которую в обиходе почему-то называли американской) присваивать таксофонам городские номера появилась в Москве совсем недавно – и уже вызвала бурю газетной критики: писалось, что единственные выгодоприобретатели этого нововведения – преступники, которым теперь сделалось проще и безопаснее получать выкуп после похищения – как будто доселе законопослушный гражданин, обнаружив, что отныне ему не грозит разоблачение, решит немедленно заняться киднеппингом. Впрочем, газеты эти, традиционно оскаленные в сторону московского генерал-губернатора, нашли бы повод подвергнуть его самой строгой критике, даже если бы он, например, раздав свое имущество бедным, отправился с посохом в руках и нимбом вокруг головы странствовать по святым местам. Телефон звонил. Никодим, помешкав, поднял трубку. «Это цирк Чинизелли?» – спросил томный женский голос с придыханием. «Нет», – отвечал Никодим. «А почему обезьяна подходит к телефону?» – поинтересовался голос и скверно захихикал. Никодим повесил трубку на рычаг, снял ее и набрал номер Краснокутского.

Пока в трубке звучали длинные гудки, Никодим пытался вообразить, где может быть расположен Чуксин тупик и почему его так назвали. Какой-то грустью веяло от этого имени: представлялась уходящая вдаль аллея облетевших пирамидальных тополей, мелкий осенний дождь, желтые листья на асфальте… слева должно было быть кладбище, непременно старое, с покосившимися крестами; справа – больница, обветшалые бараки с выбитыми стеклами, дом престарелых. Никодим так увлекся этой картиной, мысленно добавляя в нее то стаю галок на крестах, то черного кота, перебегающего дорогу, что пропустил момент, когда Краснокутский подошел к телефону, и включился уже на очередном раздраженном «алло». «Алло, это Лютик?» – машинально назвал он его школьным прозвищем. Повисла пауза. «Кто это?» – «Это Никодим». – «Какой Никодим?» – «У тебя много знакомых Никодимов?» – Он постепенно начинал чувствовать раздражение, которое, явившись, вытащило за собой из памяти череду школьных утомительно-однообразных эпизодов, типологически сходных с ныне происходившим. «Да честно говоря, кажется, ни одного, – рассудительно вещал Краснокутский, – нет, впрочем, вспоминаю одного своего одноклассника, которого так звали». (Никодим понял, что узнан и что дело идет к одной из неторопливых шуток, на которые был горазд его собеседник и которую придется переждать, как боль в кресле у дантиста.) «Был он, помнится, глуповат и невезуч, – продолжалось в телефонной трубке, – и по обычной человеческой необходимости хоть чем-нибудь гордиться, не имея для этого никаких прочих поводов, гордился он своим именем. Я, признаться, давно потерял его из вида и отчего-то предполагал, что его даже уже и нет на белом свете, но, услышав этот подозрительно знакомый голос, вынужден эту гипотезу отозвать. Ты мертвый или живой?» – заключил он вопросом. «Живой», – покорно отвечал Никодим. «А как ты это понял?» – «Поставив себе градусник», – нашелся Никодим, кажется, к удовольствию своего собеседника. – «Неглупо и всяко проще, чем серебряная пуля. И милосерднее к окружающим, чем чеснок, хе-хе. И чего звонишь, просто поболтать?» – «Мне нужен твой совет», – сказал Никодим, сам уже немного сомневаясь в этом. «Вот как загадочно. Ну приезжай. Адрес знаешь?» – «Адрес вижу, но не знаю, как ехать». – «Где ты сейчас?» – «У дома Пашкова». – «До Виндавского сможешь добраться?» – «Вполне». – «Там садись на любой пригородный поезд, который останавливается на станции Зыково. Выйдешь из поезда – налево, немного вперед – справа будет трехэтажное здание. Ты прямо сейчас выезжаешь?» Никодим подтвердил.

17

 Чуксин тупик оказался одним из самых милых мест на земле, категорически опровергнув мрачное Никодимово визионерство: небольшая улочка, всем своим видом намекавшая на готовность превратиться в лесную тропинку и пуститься по солнечной сосновой роще; играющие дети, фланирующие пары дачников самого патриархального вида, как на карикатурах в «Новейшем сатириконе» («Милая, погладишь мне канотье?» – «Ну не при детях же, любимый»). В этой части Москвы обходились без адресных табличек, впрочем, за полной их ненужностью, поскольку в поле зрения был единственный трехэтажный дом, выстроенный, кажется, по каким-то фортификационным канонам, поскольку фланги его загибались вовнутрь, во двор. Дворник неожиданно интеллигентного вида, щуплый восточный юноша в очках (должно быть, из политических), показал ему нужный подъезд; под лестницей хранился впечатляющий набор спортивного инвентаря, изобличающий в жителях чрезвычайную увлеченность физическим самосовершенствованием и исключительную честность, поскольку швейцара в подъезде не было. На втором этаже Никодим нажал кнопку звонка, отозвавшегося чириканьем: механическому соловью приходилось сильно постараться, чтобы выдержать конкуренцию с живыми, заливавшимися вокруг дома, несмотря на середину дня. Никто не откликался: Никодим, вспомнив длинные гудки, вообразил длинную анфиладу комнат, на одном конце которой столик с телефоном, а на другом – входная дверь, так что хозяин вынужден проходить между ними изрядные дистанции. Наконец раздались шаркающие шаги и дверь открылась: на пороге стояла старуха гренадерского роста и раздраженно на него смотрела. Никодим сперва подумал, что Краснокутский недобро над ним подшутил, потом – что сам он ошибся подъездом или этажом (удивительно, как много человек может подумать за секунду), но тут старуха спросила: «Вы к Илье Андреевичу?» Никодим едва не ответил отрицательно, но вовремя вспомнил, что того действительно звали Ильей, а если так, то можно было допустить и Андреевича. «Ну проходите в кабинет, а я пока самоварчик поставлю», – слегка подобрела она.

Пройдя несколько дверей и повернув в первую открытую, Никодим был шокирован не только исполинскими размерами кабинета (да и квартиры в целом), но прежде всего тем, как изменился его бывший одноклассник за те несколько лет, что они не виделись. Вместо энергичного худощавого светловолосого бледного юноши перед Никодимом сидел, откинувшись в креслах, склонный к полноте почти седой мужчина с глубокими морщинами и темными мешками под глазами; впрочем, все это замечалось только со второго взгляда, главной же чертой его нового облика было отсутствие правой ноги, отъятой почти по колено. Никодим, скользнув глазами по штанине, подвернутой и закрепленной булавками, взгляд старательно отводил, что Краснокутский, усмехаясь, заметил, продолжая молча сверлить его взглядом своих красноватых глаз. «Привет, Лютик», – выдавил наконец Никодим. «Здравствуй, коли не шутишь», – отозвался тот. – «Хорошая у тебя квартира». – «Да уж лет шесть здесь живу, а о переезде и не помышляю». Разговор явно шел в тупик. Явилась старуха с настоящим попыхивающим самоваром и водрузила его на застиранную салфетку с иероглифами; Краснокутский поблагодарил. Самовар дал новую тему: «У тебя здесь газа нет?» – «Почему, есть и газ и электричество. Просто Генриетта любит, чтобы все было как положено. Чин-чинарем, как она выражается». – «Это няня твоя?» (Никодим не помнил никакой няни, но, с другой стороны, не так уж они близко общались в гимназии.) Краснокутский расхохотался. Оказалось, что Генриетта (которая тем временем принесла поднос с чайником, двумя кружками и корзинкой баранок) была в молодости балериной, причем из видных и популярных; согласно традиции, состояла некоторое время при одном из великих князей (сугубо платонически, поскольку тот решительно дарил свое сердце юнгам с яхты «Тамара»), исполняла главные роли там-то и там-то. Никодим, театром не интересующийся, названия эти немедленно забыл, несколько смущаясь тем, что Генриетта, обнаружив, что разговор идет о ней, стала у притолоки и внимательно слушала. Карьеру она окончила (продолжал Краснокутский, нисколько не стесняясь ее присутствия), будучи богатой женщиной и весьма завидной невестой. Если бы – тут он назидательно поднял указательный палец с длинным, загнутым, полированным ногтем – если бы не несчастная страсть. Генриетта потупилась. Казалось, им приходилось регулярно разыгрывать эту сцену. На свою беду, бывшая плясунья обладала болезненным пристрастием к азартным играм – и за несколько лет от ее кругленького состояния не осталось и следа, кроме квартиры, в которой они сейчас находились: все разошлось примерно в равных долях между казино в гостинице «Метрополь» и ее обычными партнерами по карточному столу. Впрочем, через несколько лет ремиссии (ради которой она ездила на восток, подвизаясь годами при каких-то таинственных буддийских монастырях, одетая в мужское платье) не устояла и квартира: Генриетта, взятая Краснокутским в свою легендарную фильму, осталась однажды после репетиции на вечеринку, устраиваемую труппой, пили шампанское, она рассказывала молодежи закулисные истории четвертьвековой давности; откуда-то явился ломберный столик, картишки… к утру ее квартира принадлежала Краснокутскому. Из какого-то душевного выверта он предложил Генриетте на первое время остаться жить в бывших ее хоромах; она согласилась, поскольку идти ей было решительно некуда; со временем между ними установились слегка наигранные, но устраивающие обоих отношения прогрессивного барина и старорежимной крепостной няни – тем более что тут вмешалось еще одно внешнее обстоятельство.

Обстоятельство это, вернее, историю, стоившую Краснокутскому голени и ступни, он рассказал Никодиму спустя несколько неловких минут: переходить прямо к делу (а фактически и дела-то никакого не было) казалось тому крайне неучтивым, не выяснив предварительно у хозяина квартиры, что за несчастный случай привел его к нынешнему состоянию. Его телесный дефект, как Никодим ни отводил от него глаз, разглядывая стены с висящими на них какими-то глубокомысленными абстрактными рисунками, шторы и даже лепнину на потолочной балке (которая при наведении взора на резкость оказалась изукрашена какими-то индейскими мордами, скривленными в криках безмолвного страдания), так явственно притягивал взгляд, что казался особенной смысловой воронкой, затягивавшей в себя разговор. Краснокутский, несомненно это чувствуя, похоже, отчасти развлекался Никодимовой неловкостью, то пристраивая ногу на ногу так, чтобы прикрытая штаниной культя бросалась в глаза, то барабаня пальцами по колену усеченной ноги, то просто, не скрывая насмешки, поглядывал на Никодима своими красноватыми глазами.

Сжалившись наконец, он поинтересовался, заметил ли собеседник (всегда, по его словам, бывший эталоном невнимательности), что его нынешний комплект конечностей недостает до имевшегося в эпоху их знакомства. Никодим отвечал утвердительно. «Ага!» – воскликнул тот, как будто обрадовавшись. Оказалось, что Краснокутский, вопреки всему своему столичному лоску, был, как он выразился, «в первом поколении парень из деревни». Его папаша, богатый купец откуда-то из медвежьего угла Орловской губернии, был, по собственной его характеристике, «кулак-мироед» – содержал кабак, лавку, отдавал земли в аренду, торговал лесом – и скопил значительный капитал. Несмотря на предписанную ему образом жизни косность и зверовидность, рассылал он, что твой Петр Первый, сыновей на обучение в разные страны, впрочем, наблюдая судьбу двоих старших братьев, которые, окончив курс, не спешили возвращаться из Венеции и Амстердама соответственно, а лишь совершенствовались в денежных просьбах, третьего сына он отправил поближе, к московской двоюродной сестре – ради уменьшения соблазнов и родственного догляда. Одним из непременных условий продолжения безбедной (и хорошо субсидируемой) столичной жизни были два ежегодных продолжительных визита на родину, которые гимназист, а после студент, без особенной охоты, но покорно предпринимал. В один из них, пришедшийся аккурат на первые недели после смерти четвероногого профессора и крушения надежд, Краснокутского, чтобы нравственно поддержать, решили побаловать старинной местной забавой, охотой на волков с флажками. «Ты в охоте понимаешь?» – спросил он как бы в скобках у Никодима. «Я читал статью в „Ниве“ про волчью охоту, и там на фотографии было, как два мужика душат волка стальной проволокой», – отвечал Никодим, действительно эту иллюстрацию вдруг вспомнивший очень хорошо: у всех троих участников сцены (включая волка) было слегка усталое и покорное выражение лиц (и морды), словно они отчасти против воли принимают участие в скучноватом и не очень хорошем, но обязательном деле, отбывают свою повинность. Один из охотников, на вид постарше, был виден немного со спины, но второй стоял точно напротив, лицом к зрителю; равно и волк – и комбинация эта больше всего впечатлила Никодима своей рутинностью, обязательной для палачей и для жертвы, и тем, что все трое они были не просто отделены, а как бы противопоставлены остальному миру.

Впрочем, пересказывать это сейчас Краснокутскому он не стал, остановившись на простой констатации. «Ну нет, – отвечал тот, – я имею в виду настоящую охоту». – «Тогда нет». Тот описал ее: собираются два, а то и три десятка человек, практически все мужское население деревни (кроме попа, которому в пост охотиться запрещено), и бросают жребий – кому с ружьями подстерегать волков, а кому идти в лес этих волков гнать. Но чтобы волки, стронутые с лежки в неурочный час, не просто разбежались в досаде, а вышли точно на стрелков, лес, где они ночуют, обносится специальным шнуром с нашитыми на него красными лоскутками. «Звери же цвет не различают?» – блеснул где-то подобранным знанием Никодим. «Неважно», – отмахнулся Краснокутский.

Тянули жребий. Студент, вечный объект деревенских насмешек (впрочем, слегка опасливых и в основном беззлобных: отец пользовался почетом и был крутехонек), вытащил из облезлой шапки одного из заправил синюю гильзу и, следовательно, поступил под управление бригадира загонщиков. Переругиваясь тихим шепотом, проваливаясь в снег (наст, державший на открытых участках, рядом с кустами делался ломким), они не менее двух часов разматывали тяжелые, нехорошо пахнущие бобины с флажками, обнося ими лесной участок, где, судя по следам, ночевал выводок – четверо взрослых («матерых») волков и несколько щенков. Тем временем более удачливые их (не волков, а загонщиков) товарищи, зарядив ружья, вышли на будущую точку рандеву – небольшой открытый участок вдоль русла ручья, который волки по замыслу должны были пересечь. Здесь они разошлись, встав на расстоянии в нескольких десятках метров друг от друга и замерев в ожидании. Загонщики, закончив обносить фланги флажками, вернулись к исходной точке и выстроились длинной цепью; Краснокутскому досталось ответственное место на левом ее краю. Нужно было, недвусмысленно манифестируя факт своего присутствия, медленно двигаться в сторону стрелков – ни в коем случае не перебарщивая с шумом, чтобы волки, проснувшись, не бросились в панике – тогда и флажки могли их не остановить. Замысел состоял в том, чтобы волки, услышав где-то вдали покашливание, шаги, негромкий разговор и прочий белый шум, решили бы – раз уж все равно сон ушел – не торопясь перейти в более спокойное место. Если бы они двинулись направо или налево – их встретила бы свежевозведенная ограда из флажков, которая насторожила бы их и даже испугала. «Представь себе, – говорил с жаром Краснокутский, – что на улице, по которой ты собрался идти, натянули вдруг скверно пованивающую ленту с надписью «полиция». Что ты сделаешь?» «Перелезу», – ответил Никодим. «Поэтому ты не волк, а дворняжка, – торжествовал Краснокутский, – а они – благородные животные».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю