Текст книги "Старые годы"
Автор книги: Александр Пушкин
Соавторы: Нестор Кукольник,Александр Корнилович,Егор Аладьин,Петр Фурман,Константин Масальский,Александр Башуцкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
V
– Что, Порох? – гремя цепями, сказал Семен Лихонец, – я маленько вздремнул. Звонили на достойную?
– Не мешай, Сова, дай «Верую» окончить, – отвечал Алексей, младший Лихонец, и молчание водворилось. Изредка возвышался шепот молитвы, и тот скоро затих.
– Надо быть, сегодня праздник какой, целый день служат. Так, знаешь, непокойно, когда другие молятся!
– Молись и ты, Сова.
– Легко сказать! Недаром совою прозвали: целую ночь не вздремнул, было время намолиться.
– И я тоже!
– И я тоже! – сказали другие два брата.
– Да и не так оно легко и заснуть, коли под ногами вода, а железо в бока лезет. Ох! Хоть бы выспаться перед смертью.
– Нет, Вьюн! По мне – так покушать, спать и без того выспишься. Жаль только, что врознь с головой.
– Далеко не отскочит, не стрелецкой рукой снимать будут, – отвечал Сергей, или, так прозванный стрельцами, Вьюн.
– А слышали, братцы, – сказал Алексей, – как дьяк заикался, когда читал поименный розыск?
– Как же не слышать! Да меня, знаешь, зависть брала: чай, этот дьяк перед тем быка проглотил, знай, облизывался.
– А уж правду сказать, мы-то им диво показали, на нас только и смотрели.
– Да чего трусить! А уж как розыск прочли и сказали, что Лихонцам только головы прочь, так я и рукой махнул и не удержался, громко сказал: «Ну, коли только, так спасибо», – и набольшему боярину в пояс поклонился.
Изверги! Они смеялись, они шутили над смертью, когда уже пришли к ней на очную ставку и, может быть, одно мгновение осталось до последней улики. И для них бежала бедная старуха из Москвы в Троицу, боясь опоздать, расспрашивая в каждой деревушке: «Что? У Троицы еще ничего не было?» И за них она молила так настойчиво государя! Нет! Не за них, за детей родных молила Авдотья Петровна, в душе проклиная преступников и преступленье.
– Слыш, Порох, есть несут! Издали чую.
И в самом деле люди приближались к железной двери, ключ щелкнул, двери отворились.
– Не могу, не могу! Дай, боярин, схожу к государю, авось всех трех помилует.
Гордон улыбнулся и, качая головою, примолвил:
– Нет, больше никакая милость не есть, я и на это не имел никакую надежду. Пойдем. Время дорого.
– Постой! Постой! Не отворяй. Одного обрадую, двух убью. Дай с духом собраться.
– Точно, матушка, время нет.
Гордон сказал, махнул рукою, железные двери завизжали, и Авдотья Петровна уже висела на шее Алексея, он первый попался ей на пути. Злодеи, по невольному чувству, услышав голос матери, встали, смертная бледность покрыла их страшные лица. Слез не было, они давно уже разучились плакать.
Несколько времени продолжалась немая встреча. Отступив и держа сына за плечи, старуха старалась всмотреться в лицо и спросила едва слышно:
– Алексей, ты ли! – В ответ ни слова. – Семен! Семен! – и старуха обвила руки около старшого, и раздались рыдания, и полились слезы. – Сережа? – И третий изверг был в объятиях несчастной. Но они не чувствовали сладости свидания, горечи раскаяния: один ужас вселяло в них присутствие грозного ангела, пришедшего казнить их небесным оружием. Они молчали.
Гордон был тронут, но свидание было слишком продолжительно, и Гордон, отворачиваясь, чтобы скрыть слезу, дурно украшающую воинственное лицо, сказал:
– Ну, матушка, надо кончить. Которого?
– Которого? – закричала она, опомнилась, и неописанный ужас разлился по старому челу. – Которого… Которого!.. (Вопрос как будто постепенно возрастал в душе несчастной старухи, с ним рос и ужас.) – Семена, Семена! – закричала она и снова бросилась обнимать его. – Первенец ты мой, отец в поход пошел, как ты родился, ты был мне все: и мужа тобой поминала, и Богу при тебе молилась, и сна не знала у твоей колыбели.
– Ну, так Семена! – сказал Гордон.
– Нет, нет, постойте! А Сережа? А Алеша? Чем виноваты, что не первенцы? А уж как я любила Сережу! И какой умница был! И лучше бы мне добрых людей послушать, в приказ отдать, чтобы дьяки письму учили. И он-то меня больше всех любил! Бывало, в церковь: те пойдут или нет, а Сережа всегда удосужится, на рынок тоже. К соседям кто проведет, кто за старухой придет? Сережа! Не было ни у кого в околице другого Сережи…
– Алешенька, голубчик ты мой! И отец тебя благословить не успел, за месяц до родов отошел, и уж плакала я с тобой и над тобой! Не отдам я тебя, Алешенька, будь покоен, ты мое последнее ненаглядное дитятко, уж вместе нам и умирать.
– Да решай же, старуха! – нетвердым голосом сказал Гордон.
– Боярин! Не могу, не могу, боярин, видит Бог, не могу. Пусти к государю, пусти к нашему солнышку. Что они ему! У него столько народу, пусть мне детей отдаст. Пусти… – И старуха рвалась к дверям.
– Нельзя! – сказал Гордон, оправясь. И старуха задрожала всем телом. – Одного, и скорей, а то я сам буду выбирать, и с делом конец!
– Одного! Одного!.. и скорей! А то и этого, пожалуй, отымут! Сеня мой, Сережа, Алеша!..
И старуха металась от одного к другому, обнимала, целовала, но решиться не могла. Любовь матери, как благодать, проникает в души самые черные, и Алексей не выдержал, глядя на свою старуху: долго боролся с сердцем, наконец громко заплакал, и как будто все условились: старуха, Гордон, немецкие ратники, Семен и Сережа разом зарыдали.
Услышав плач генерала, чуткая мать уже стояла перед ним на коленях и жалобно стонала:
– Умилосердись!
– Нет, я не могу, матушка. Если бы я был государем, ни одного бы не простил, милость велика, и я буду все кончить. Жребий!
Бросили жребий, три камня: Гордон сделал насечки на каждом, положил их в свою шляпу и, подавая старухе, сказал:
– Вынимай.
Старуха вынимала камень с выражением странной надежды, ей казалось, что Бог поможет ей вынуть всех трех. Вынула, вскрикнула: «Алексей!» – и упала без чувств.
– Уходи, Порох, – сказал Семен, – да мать возьми, не то очнется, опять ударится в слезы, чего доброго, умрет.
Гордон приказал вынести старуху на чистый воздух и не пускать в темницу. С Алексея между тем снимали цепи, распиливали кандалы на ногах. Мрачный, он молчал, не радовался, не глядел на братьев.
– Что, Порох? – сказал Семен, – веселое дело – воля?
– Поменяемся, Сова. Ей! Даром волю уступлю!
– Спасибо, Приходи на лобное проститься.
– Ох, кабы не матушка… Божья страха ради… иду. Знаешь, как ее голос заслышал, так морозом по коже повело. Что мне без вас на воле? Да ей нужно: старость пришла, а умрет, на себя же руки наложу.
– Брат!.. а брат! – сказал Сергей, – а что матушка говорила, как мы дома-то еще были?
– То-то и мне на ум пришло…
– Обмолвился, братцы! Простите! Стану без вас горе мыкать, пока самого не уходят.
– Ну, прощай, Порох! До свиданья!
– Как бы поскорее!..
Обнялись, и Алексей вышел на монастырь.
VI
Погода была осенняя, пасмурная, мелкий дождик сыпался густой сеткой, кругом грязь, только по дорожкам, мощенным камнями, кое-как можно было пробираться. Гордон велел нести старуху подальше от темницы. Алексей не говорил ни слова, только оглядывался, не зовут ли братья, не хотят ли какого завета дать. Вдруг старуха очнулась, стала на ноги. Опомнясь, она снова принялась плакать и просить Гордона о допущении к царю. Неумолимый отвечал по-прежнему и торопил идти старуху дальше. Достигли ворот. Авдотья Петровна еле ноги передвигала, Алексей поддерживал старушку.
– Пропускай! – сказал Гордон потешному, стоявшему у ворот на страже.
– Митька! – заревел нечеловечьим голосом Алексей, и старуха чуть не повалилась, так быстро он вырвал руку, которою поддерживал мать, и стал шарить около себя. По движениям было заметно, что он искал оружия. Злоба, ярость пылали во всех чертах злодея, зубы стучали. – Нарядили чучелу! – кричал он. – Я те сведу со света!
Ни Гордон, ни старуха не могли понять причины его бешенства. Но потешный был Дмитрий Мельнов, стрелец, который вместе с Феоктистовым уведомили государя о намерениях Шакловитого. Царь, кроме других наград, перевел обоих в потешную роту.
– Что с тобою, Алеша? – заботливо спросила Авдотья Петровна, и Алексей кинулся к ней и стал ее обшаривать, говоря:
– Нет ли, матушка, у тебя?.. Нет! Так я и без ножа слажу. – И бросился на Мельнова. Ноги изменили злодею на влажной мостовой, он опрокинулся, голова ударилась об острый камень, и дух вон.
Все остолбенели. Никто, даже старуха, не хотели подать помощи мертвому, не потому, что уже было поздно, нет, другое чувство говорило во всех свидетелях этого страшного случая. Несчастная мать, как будто свыше пораженная неописанным ужасом, выпрямилась и бодро, без слез, безмолвная, долго стояла над мертвецом. Медленно рука ее отделилась от груди и остановилась, как будто указуя на труп злодея.
Первый начал говорить Гордон.
– Погоди, старушка! Дело очень трудно. Я пойду и буду докладывать его величеству. Ты не виновата. Государь, верно, будет тебе прощать другого сына.
– Не надо! – с величественною простотою сказала Авдотья Петровна.
– Как, не надо?
– Окаянная грешница! – продолжала она совершенно покойно, покачивая головою. – На старость веры не хватило! Вздумала мешаться в дела Господние! Понимаешь ли, боярин… – прибавила она, показывая на небо, – дети мои осуждены уже и там! Разумеешь ли? Этот суд Божий.
– Чего же ты хочешь, матушка?
– Ничего, добрый боярин, ровно ничего! Нет, есть просьба! Позволь мне взять тело сына. Да что я? Ведь оно и так мое. – И бросилась подымать Алексея. Но Гордон не допустил: приказал нести тело своим ратникам в гостиницу, дал старухе три серебряные рубля на похороны и пошел к палатам царским. Ворота отворились, начался вынос. Дождь ударил ливьмя, и скоро кровь преступника неведомо куда понесли быстрые волны удалой Кончуры.
VII
Государь с государыней родительницей, теткой Татьяной Михайловной, сестрами и боярином Тихоном Никитичем Стрешневым сидели за обеденным столом. Не было веселия и в царской беседе. Государь был пасмурен, и на всех отпечатывалась тень тоски государевой.
– Не хвали меня, Тихон Никитич! – сказал Петр. – Не подумал. Старуха разжалобила. Мне все как-то неловко. Такой вины я отпустить не мог, не должен. Лихонцы преступники нераскаянные.И на допросах, как разбойники, остались нечувствительными, и с духовником были неискренни. И прощенный умножит только зло, ему добром не жить.
Государь не успел кончить, вбежал любимец его Иван Михайлович Голицын, тогда еще нежный юноша, от которого перешла к потомству повесть, нами описанная.
– Что с тобой, Ваня? – спросил государь с беспокойством.
Бледный, дрожа всем телом, Голицын ничего не мог сказать, слова путались.
– Я видел… головой о камень… умер на месте…
Государь встал. Вошел Гордон и объяснил дело.
Петр упал на колени перед образом Спасителя, и все, невольно встав, крестились. После краткой молитвы государь сказал:
– Наука! Но горе вам, нераскаянные злодеи!Ведайте, яко справедливость, доверенную мне Господом, сохраню строго до конца жизни. Помози, Господи! Позовите старуху! Умница!.. и добрая мать! Она исполнила свой долг, надо ее утешить. – Но старухи нигде не отыскали, не знали даже, в какую сторону она отправилась. Из гостиницы она уехала на подводе с трупом сына, но куда, неведомо.
VIII
Гордон ходил по комнате скорыми шагами. Надо было идти на казнь, быть спокойным свидетелем картины ужасной. Вошел капитан и доложил, что какая-то старуха хочет его видеть.
– Пустить! – сказал отрывисто генерал, и вошла Авдотья Петровна Лихончиха.
Неприятное свидание! Она знала, куда собирается немецкий боярин.
– Что надо? – спросил он, скрывая смущение.
– Сегодня детей моих казнят.
– Да, казнят…
– Отдай мне, боярин, тела их.
– Изволь! Хорошо! Прощай. Мне некогда, – торопливо отвечал генерал и почти бегом пустился в путь от горькой благодарности горькой матери.
IX
Прошло около месяца. В Москве царствовали Иоанн и Петр, порядок и спокойствие. Народ отдохнул от смут, веем казалось, что время бурное миновалось без возврата, но в келье Новодевичьего монастыря новей постриженная монахиня Сусанна еще сохраняла мирские надежды, еще обдумывала пути возвращения к земному величию. Петр считал вместе с народом, что все кончилось, и спокойно предавался обучению нового войска. Тринадцатого октября в поле под Алексеевской государь назначил собраться потешным и стрельцам для выбору людей из старых полков в новые регименты. Утро встало как будто с умыслом такое ясное, румяное, свежее, с легкой изморозью. На валах и на улицах от Красного крыльца до заставы волновались пестрые толпы народа, ожидая царского поезда. После ранней обедни у Спаса за золотой решеткой государь выехал верхом в сопровождении Ромодановского, Гордона, Лефорта, Головина, Прозоровского и многих других. Миновали заставу, ехали леском, как вдруг навстречу страшная старуха: мочалой в виде обруча обвязана голова, седые с желтизной волосы бросало ветром, босые ноги бодро несли дряхлую бабу. Она опиралась не на клюку, но на целую березку с ветками, только без листьев, старые плечи были без покрова. Она шла скоро, размахивая рукой, иногда пощелкивая пальцами, и громко говорила сама с собою.
Государь и спутники остановились. Старуха приметила их, узнала царя и пала ниц.
– Бог помощь, матушка! Куда и откуда? Вставай, полно чиниться, – сказал государь.
– Домой с могилы, надежа-государь, – отвечала старуха.
– С какой могилы?
– Да у деток была!
– А кто твои дети?
– Лихонцы, батюшка государь!
– Да где же они?
– В сырой земле, ненаглядный ты мой. Вот уж, надо быть, четвертая неделя пошла. Стара стала, батюшка, и память плоха, да у меня на косяке зарублено. Каждый день, как пойду, и зарублю.
– Зачем же ты к ним ходишь?
– Что ты это, батюшка государь! Да кто же за них молиться будет? А тебе ведомо, какие они злодеи? Так уж если я их у Бога не вымолю, то наверное с ними на том свете не увижусь.
– Чем же ты живешь сама?
– Щепки по улицам собираю да бедным ношу, кому на дрова денег не хватает.
– А где живешь сама?
– Дом свой, батюшка государь, мужнин дом. Вчера я была в приходе и попу сказала: как умру, так возьми, батюшка, дом наш на церковь да молись за души грешников Лихонцев.
– Послушай, старуха, мне жаль тебя, я хочу тебя пристроить!
– Бог пристроит, надежа-государь, а тебе деньги не нужнее нашего. А за милость твою царскую благодарствую. Позволь ножку поцеловать.
И, не ожидая дозволения, старуха почтительно коснулась устами царского сапога и отступила с глубоким благоговением.
– Как хочешь, матушка, а я к тебе буду! – Сказал государь и тронулся в путь.
– Милости просим, солнышко мое! Милости просим!.. На похороны! – сказала старуха вослед государю и пошла своей дорогой.
X
Поздно ввечеру, когда совсем смеркалось, к дому Лихончихи подкатилась новая царская одноколка, впоследствии единственный любимый экипаж Петра Великого. В доме все двери были отперты, пронзительный холод и сырость обдали гостей. Соседи, приметив, что государь вошел в дом Лихончихи, где с некоторого времени вовсе не видали огня, поспешили кто со свечой, кто с фонарем к старой Авдотье. Но ее уже не было ни дома, ни вне дома. Она переселилась в лучшую обитель.
– Примерная мать! – сказал государь. – Генерал, Бог лишил ее детей, заступим их место!
– Я буду с этим заниматься, ваше величество! Позвольте мне принимать похороны на мой кошт!
– Пополам, генерал! – отвечал государь, крепко сжав руку верного своего слуги. – Мы и проводим ее на могилу детей и первые бросим землю на гроб доброй матери.
1840
СПРАВКА ОБ АВТОРЕ
ИСТОЧНИК ТЕКСТА
Нестор Васильевич Кукольник
Сержант Иван Иванович Иванов, или Все заодно
Исторический рассказ
I. ВСТУПЛЕНИЕ
Недалеко от провинциального города Костромы, почти по соседству с Татарскою слободою, на небольшой возвышенности, стоял барский двор вдовы Ландышевой; несколько повозок и привязанные к ним лошади не оставляли никакого сомнения, что у Варвары Сергеевны гости, а по опрятному виду и лошадей, и повозок, и сбруи можно было заключить безошибочно, что гости из города высокого ранга, потому что между разного рода рыдванами была и карета! В Костроме – карета! И когда? В начале XVIII столетия! Неудивительно, что у самых ворот стояла толпа зевак обоего пола из большой соседней вотчины Варвары Сергеевны да из Татарской слободы.
– Знать, Ерема, сам воевода в этой избе приехал, – сказал Иван, высокий и статный парень в дешевом, но опрятном кафтане.
– Видишь, – отвечал Ерема, указывая на карету, – и окна в избе поотворяли, стало быть, проветривают.
– Вестимо, проветривают! А что, Ерема, когда бы нам с Домной в воскресенье да к венцу на таком диве поехать!
– Видишь, выдумал! Воевода – полковник, так ему и по чину в такой повозке ездить. А ты и в санях доедешь!
– Лишь бы только доехать. Что-то барыня скажет? Вот мы и теперь с Домной пришли позволенья просить. Ан тут гостей нанесло из города! Станет она с холопьями толковать.
– Ну, так завтра!
– Не ровен час, Ерема. Как барич дома, да не спит, так к барыне приступу нет. Надо так уноровить, чтобы барич с татарами псов гонял по полю, али чтобы по Волге дичь стрелял с дядькой, али чтобы, где ни есть, к девушкам приставал. А так еще, чего доброго, наткнешься на беду.
– Да, шутник барич, нечего сказать.
– Хорош шутник! Третью невесту от Андрюшки во двор оттягал. Дитя, говорит барыня; борони Бог от такого дитяти!
В это самое время на небольшом коне подъехал молодой человек лет осемнадцати. Он был одет в короткий полушубок тонкого синего сукна с бобровой опушкой, на голове – соболья шапочка с кутасиком, как тогда носили дворянские дети. За ним на огромном донкихотовском Россинанте во весь галоп скакал Ефремыч, дядька Ландышева. И руки, и ноги, болтаясь, показывали, как он спешил за дорогим питомцем. Наконец несколько человек верховых(так и назывались) заключали поезд. Володя наскакал на толпу и кричал, размахивая плетью: «Раздавлю, раздайся!» Бедные зрители разбежались, один только Иван, схватив за руку дорогую свою Домну, посторонился с дороги и не бежал от наездника дальше. Володя грозно посмотрел на смелого холопа, на Домну и вскрикнул:
– Тьфу ты, черт, какая хорошенькая!
В одно мгновение соскочил с лошади, подал уздцы Ивану и сказал, не глядя на него:
– Держи, болван! Из чьей ты волости, красавица?
– А вон из Кудиновки, – отвечала девушка, покраснев по уши.
– Из нашей волости! Да как же я про тебя ничего не знал? Видишь ты, старый черт! Что ты, верно, для себя ее прятал?!
Это обращение относилось к Ефремычу. С трудом удержав сухопарого, вислоухого своего коня, Ефремыч отвечал почтительно:
– Володимер Степаныч, а Володимер Степаныч! Того… Ведь всех не усмотришь!
– Знаю я тебя, старый кот! Сам ты лакомка. Мало тебе, что ли, после барина остается? Как тебя зовут, душка? – спросил он девушку.
– Домной, – отвечала она и заплакала.
– Ну, так поцелуй меня, – сказал Володя, схватив ее за обе руки.
– Не замай! – закричал Иван вне себя от ревности и гнева и оттолкнул Володю так небрежно, что тот не устоял на ногах и покатился под ноги Россинанту. Ужас сделался общим. Ефремыч и верховые спешились и бросились на Ивана. Несчастный понял свое преступление и молча позволил связать себя.
– Ведите его на конюшню, озорника! Вот я его! Домну, Ефремыч, в чулочницы! Слышь, сейчас в чулочницы. Я с нею управлюсь по-своему!
Пока Ефремыч приводил в исполнение приказание Володи, из ворот высыпало более ста слуг разного рода и звания, все кричали хором:
– Володимер Степаныч, маменька кличет.
– Скажи: некогда, – отвечал грубо Володя, – а коли нужно, пускай придет на конюшню. У меня свое дело!
Слуги безмолвно стояли, не решаясь противоречить Володе. Один только шут домовой, карлик Кирилло, осмелился подойти к нему и жалобно доложить:
– Дитятко наше ненаглядное! Ступай к маменьке! Воевода тебе из провинции гостинца привез!
– Какой воевода?
– Полковник, сам полковник Любим Александрович, как его матушка кличет.
– Грибоедов, что ли? Да он с нами незнаком.
– Видишь, у них, у воевод, такой глупый норов: со всеми знакомы, с кем только им вздумается. А гостинец важный, говорит воевода. Матушка его допрашивала – не признается, толкует: обождем Володимера Степаныча.
– Ефремыч! – закричал обрадованный Володя, – ты свое дело делай. Я на конюшне ужо позабавлюсь, а Домну в чулочницы, на задний двор, в старые хоромы!
И опрометью бросился в свои покои.
II. ПОЛКОВНИК СТАРЫХ ВРЕМЕН
Домы наших допетровских дворян были весьма оригинального и, признательно сказать, глупого устройства. Жилой дом состоял из большой палаты, соединявшей в себе наши гостиную, зал и столовую, из сеней, бестолково разделявших большую палату от двух, редко трех комнат, где была спальня, образная и нарядная или уборная комната, род кладовой. Наверху светлица или, лучше сказать, бесполезный мезонин, домашняя гостиная для коротких гостей. Иногда надстраивались терема для большой семьи. Но чаще дети мужского пола жили в особых домах на том же дворе, подобным же образом расположенных. Нередко случалось, что на одном дворе стояло два или три жилых дома, да столько же для разного рода дворни и челяди, да амбары, да то, да се. Словом, барский двор походил более на городок и кругом почти всегда обносился бревенчатым или дощатым высоким забором с огромными с двух сторон воротами и многими калитками.
Когда Володя вошел в большую палату, глазам его представилась великолепная картина, какую он видывал (и всегда с особым удовольствием) только по высокоторжественным дням именин его да матушки. Как и в оные блаженные дни, на длинном и узком столе расставлено было многое множество разного рода мяс, рыб, закусок, соусов, холодных и разных блюд. Во флягах разного фасона покоились наливки, пиво, мед, а посредине, вытянувшись, торчала длинная бутылка заморского вина. Какое то было вино, ни Варваре Сергеевне, ни Владимиру Степанычу не было известно, потому что оно было подарено прадеду Владимира Степаныча с царского стола, когда он после какого-то похода был удостоин приглашением к обеду в Грановитую палату.
«Возьми, Ландыш, – сказал государь, посылая бутылку, – пей на здоровье!» – «Стану я пить!» – подумал Ландыш. Карманы в то время были нарочито просторные, поджарая заморская бутылка и с пробкой спряталась под жалованным с плеча царского кафтаном. Во все время стола, продолжавшегося до глубокой вочи, и после стола Ландыш и ходил, и сидел, подбо-ченясь левою рукою, чтобы в тесноте подарка ему не раздавили. Когда он воротился в уезд, всю бутылку залили смолой, уложили в ящик с серебряными скобками, заперли большим замком ради безопасности, поставили не в погреб, а в уборную и покрыли запасными перинами. Из этого тайного убежища ящик выходил на свет Божий только в самых высокоторжественных случаях. Его ставили на стол, хозяин рассказывал историю бутылки, представлял ее на всеобщее благоусмотрение… только усмотрение, потому что тотчао опять ее прятал, запирал и клал ключ в карман с соответственною такой важной церемонии гордостью. Уважение к заморскому этому вину достигло до такой степени, что ему приписывали целебные, даже магические качества. Когда отец Владимира Степаныча был на одре смерти, общим собором родственников Степана Владимировича предложено было вскрыть тайную бутылку и дать больному десять капель заветного вина. Но пока дошло до окончательного решения, Степан Владимирович совсемумер. Какая же могла быть причина, что Варвара Сергеевна решилась нарушить завет отцов и откупорить бутылку?.. Какие же могли быть гости, для которых приносилась такая жертва?? Все эти гости состояли в одной-единственной персоне, и эта персона был костромской воевода, полковник Любим Александрович Грибоедов. Напрасно отнекивался он ото всех предложений Варвары Сергеевны.
– Балычка, батюшка Любим Александрович!
– Не хочу.
– Так вот стерляди! Право, мой Володя сам сегодня на Волге изловил.
– Не ем.
– Так позволь уже хоть зайца кусочек. Володя, ономнясь, с татарами затравил его под самой провинцией.
– Заяц – кошка!
– Так хоть горошку прикушай, сам Володя с Палашкой подсахаривал.
– Что я, корова, что ли? Стану я всякую зелень есть.
– Ахти, Господи, да я не в обиду твоему сиятельству.
– Высокоблагородию!
– Прости, виновата, я и не знала, что у тебя такая высокая ранга.
– 6-го класса.
– Слушаю, батюшка, покорнейше благодарствуй за просвещение. А уж какие грузди, сам Володя с девками и собирал, и солил. Милости твоей позволь доложить, он такой у меня хозяин, что, право, в околодке и старика такого не сыщешь. И людей в страхе Божием держит; духу боятся. А ребенок, сам изволишь ведать, совсем дитя. И лета какие? Вот, после Богоявления – девятнадцатый годок только пойдет.
– Пора на службу.
– Что ты, батюшка! Где-таки ребенку служить! До вечера не выдержит.
– Не бось, не околеет!
– Прости, Господи, ведь Володя хоть и ребенок, а все-таки человек,
– А коли человек, так подай его на службу, – сказал полковник сурово. – Я уж скольких за ним присылал, а ты их, кого опоишь, кого окормишь, кого всяким соблазном испортишь, а государевой службе ущерб. Так я вот сам за ним со всею воеводской канцелярией приехал!
– Батюшка, государь, высокоблагородие, – завопила Варвара Сергеевна, заливаясь слезами, – на богадельню дам 50 крестовиков, государю двух солдат подарю, только не тронь моего Володи! Ну дворянское ли дело наряду с холопьями ходить? Вот, когда я была в провинции, петербурхские полки проходили, сама видела, батюшка, сына моей золовки Анны Алексеевны. В солдатском мундире, ногами на площадь так и выбрасывает вместе с холопскими детьми… И сукно одно, и какое сукно – душу намозолит! И ружье такое же, словно пушка; моего Володю в три погибели согнет, изломлет, видит Бог, изломлет ребенка. Право, двух солдат да 50 крестовиков возьми.
– Врешь! Дашь больше!
– Дам, батюшка, как не дать! Ведь тебя недаром государь и полковником, и воеводой поставил! Вот, право, государь, дай Бог ему многия лета, какой он приметливой! Сразу угадал, кому какое дело с руки. И нас милует да жалует по-отцовски. Дай ему, Господи, всякого благоденствия! Мы прежде подушного по 80 копеек платили, а нынче, видно, на войне денег Бог ему послал, указал брать по 74 копейки; 6 копеек, кажется, ничего, а трое бедных на них месяц проживут. Вот что значит милосердие! Вот и в нашу Кострому такого же милосердого воеводу поставил! А уж, батюшка, признательно сказать, разум у тебя косыми саженями надо мерить. Тотчас смекнул, что я только торг начинаю.
– Какой тут торг. Четырех солдат до 100 рублев на богадельню.
– Возьми трех. У нас работ много, руки нужны.
– Четырех!
– Ну, так и быть по-твоему! Да тебе, милостивцу и разумнику такому, 50 крестовиков.
– Взятки! – закричал полковник. – Не хочу ничего! Давай сына.
– Обмолвилась, батюшка, ваше высокоблагородие, убей меня Бог, обмолвилась! Не буду!
– Видишь, какая, выдумала! Наш фискал Василий Иванович Пазухин, как собака, чуток, тотчас донесет в губернию, а от Москвы и до государя недалеко! Так не умничай! Бабий волос длинен, а ум короток.
– Так пущай же будет по старому уговору, да за здравие государя заветного заморского винца прикушай! Ты, я чай, слышал, какое у нас вино хранится.
И Варвара Сергеевна рассказала историю своего домашнего сокровища, да как рассказала! Так красноречиво, так увлекательно, что римская твердость Грибоедова поколебалась, он соблазнился, и Варвара Сергеевна собственноручно откупорила бутылку, налила бокал и, подав вино Грибоедову, с напряженным вниманием и любопытством следовала за всеми движениями его физиономии.
«Что-то с ним будет, – как отведает? – думала она. – Чай так ахнет, что в провинции слышно будет!»
Любим Александрович с наружною грубостью солдата соединял многие-премногие добродетели. Бескорыстие у него было дело необходимое, но прикладное. Он с детства носил его, как шпагу, как мундир, как неотъемлемую свою принадлежность. Он никогда и но разговаривал об этом предмете, но зато воздержанием любил хвалиться, и всему полку, и провинции было известно, сколько во всю жизнь свою выпил он рюмок вина и водки. Странный феномен в XVIII столетии! Вот почему неудивительно, что Любим Александрович не осушил бокала вдруг, как постановлено неписанымвоенным артикулом, а прихлебнул, как купчиха. Прихлебнул и выплюнул. Вы можете представить ужас Варвары Сергеевны. Разинув рот, она присела на пол и не могла вымолвить ни слова. Грибоедов, глядя на нее, улыбнулся в первый раз если не во всю свою жизнь, то по крайней мере в тот год, и сказал с прежнею суровостью:
– Еще бы вы, дурачье, заморское вино под перинами держали. Прогоркло! Уксус! Заплеснело!
В это самое время вошел Володя.
– Что это, матушка, ты в мой дом приказных напустила! – сказал Володя, не глядя на воеводу. Напрасно Варвара Сергеевна знаками молчать наказывала.
– Да полно коверкаться, – отвечал недоросль, – сломали мне заморскую удочку. Воняет водкой хуже кабака, что в слободе. Мало. Один к Палашке пристал, да так, что не подоспей я с палкой, беды бы бедная Палашка не миновала. Да и зачем они сюда приехали? Я не люблю с приказными возиться.
– А затем, болван! – сказал по-своему полковник, – чтобы тебя, недоросля, в солдаты взять, дурь артикулом из костей выколотить, да готовым рекрутом в Питербурх поставить!
– В солдаты! Да что я, холоп, что ли!
– Ты не холоп, потому-то тебе государь и честь делает, в гвардию берет!
– Да ему какое до меня дело?
– Государю?
– Да хоть бы и государю!
– Ах ты нехристь! Как тебе в голову такое лезет!
– Да из чего ты ко мне привязался?
– Жаль мне твоей матери, а то бы я тебя собственною моею полковничьего тростью отдул на обе корки, безбожника.
– А я как кликну дворню, так тебе ребра пересчитают. Не поглядят, что ты воевода! Видишь, в моем доме да хозяйничает!
– Ах ты недоросль!
– Слышь, не ругайся! Это вот она тебе все наболтала. Недоросль да недоросль! Ведь я ей давно уже говорю, перестань глупости молоть! А она, как зарядила: недоросль да недоросль, так уж, право, невмочь!
– Постой же, я тебя уйму, – сказал полковник, схватив Володю за шиворот, – лоб!
В это самое время в дверях большой палаты показались воеводские чиновники. Ужасное слово имело магическое действие и на мать, и на сына. Володя побледнел и стал нем. Варвара Сергеевна вышла из оцепенения, бросилась к воеводе в ноги, и все возможные заклинания и жалобы звонко полились из уст несчастной матери. Как сказано, Грибоедов был не зверь, он сжалился над Варварой Сергеевной, потребовал, чтобы условие было свято завтра же исполнено.
– Черт вас возьми, – заключил он, – не одумается твой недоросль, так я его уйму, власть всегда при мне, а тут казенный интерес. Четырех молодцов за одного негодяя, да 100 рублев на богадельню! Слышь, до завтрашне то я весь мой полк сюда пригоню, изловлю твоего сынка и на веревке в Питербурх пешком отправлю. Я крут. Все меня знают. Господин асессор, прикажи закладывать воеводскую карету.