412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Серафимович » Собрание сочинений в четырех томах. Том 2 » Текст книги (страница 8)
Собрание сочинений в четырех томах. Том 2
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 21:30

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 2"


Автор книги: Александр Серафимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)

Мрак заклубился, и все заволновалось в необузданной дикой радости. Сенька сидел посреди этого содома на корточках в воде и плакал беспомощными детскими слезами. Он боялся идти искать Егора, да, может быть, его здесь уже совсем и не было.

– Дя-адя Егоооор...

«О-оооо... ух-ух... ух...» – отдавалось глухо и подавленно.

Он до того был одинок и беспомощен, что хуже того, что теперь делалось кругом, не могло быть, и он не пытался выйти из своего положения, отдался на произвол судьбы: «Все равно». Вода подымалась все выше и выше, и мокрые штаны липли к телу.

Он не знал, сколько прошло времени, пока голос с того света не проговорил:

– Ну, чего воешь, сволочь? Воды-то сколько нашло!

Крепкая затрещина по уху Сеньке мгновенно разогнала весь этот дикий, творившийся вокруг него кавардак.

Сенька так обрадовался, как будто очутился на поверхности и ему объявили, что он может праздновать. Кто-то возле него поплевал в руки, и помпа заработала часто и сильно, правда всхлипывая, но теперь не так, как у Сеньки: ей не давали разжалобиться.

– Чего же стоишь? Ступай.

– Дай спичку.

– Но-о, дам спичку портить!..

– Темно.

– Найдешь. По-над стенкой, а там направо.

Сенька побрел в темноте по проходу: ни безглазого, ни слепого ничего уже не было, за исключением холода и сырости. Эхо отдавалось глухо и обыкновенно.

Он добрался до «лавки» – место выработки угля, где можно было передвигаться только на корточках или на коленях, и стал ощупью шарить руками по воде, по липкой угольной грязи, пока не нашел насыпанную кучу мелкого угля.

Сенька забрался и улегся. Уголь понемногу раздался, принимая формы вдавившегося в него тела. Сенька достал из-за пазухи кусок слипшегося от сырости черного хлеба и стал есть. Кусочки соли и угольная пыль хрустели на зубах, и слипшийся мякиш разжевывался, как тесто. Руки, ноги, спина ныли тупо и упорно, не обращая внимания на то, что он теперь отдыхал.

Сенька доел хлеб, перекрестился. «Кабы теперь в баню», – подумал он, свернулся клубочком, руки заложил между коленями, колени придвинул к самому подбородку, подвигал плечами, чтобы глубже уйти в уголь, и стал дожидаться, чтобы пришел сон.

III

Сон пришел, и стало ему сниться все то, чего ему так страстно хотелось. Стало ему сниться, будто он на поверхности; кругом идет шум и гомон праздничного веселья. Он идет по улице; снег ослепительно сверкает на солнце; мимо скачут, обгоняя друг друга и звеня бубенцами, катающиеся. Потом он очутился в бане и никак не может снять с себя башмаков: они примерзли у него к ногам. Пока он возился с ними, оказалось, что это не баня, а трактир; хоть и странно немного было, что в трактире валялись шайки, по полу стояли лужи воды, а с потолка и со стен капало, это, однако, не нарушало общего веселья и оживления. Говор, шум, звон, веселые красные потные лица сквозь синие слои табачного дыма странно мешались в одно смутное, не вязавшееся с холодом, сыростью, всюду сочившейся водой. Сенька старался разобраться в этом содоме, и стала кружиться голова.

Его подхватили и стали запихивать в ту трубу, откуда помпой качали воду. Он с ужасом видел эту черную дыру, брыкался, кусал, раскорячивал ноги, с остервенением закричал: «Душегубы проклятые!..» Отец ткнул его кулаком в бок. Сенька, как сноп, повалился на холодный пол и услышал: слабо, тоскливо, прерывисто кто-то, стараясь себя подавить, всхлипывал судорожно и безнадежно.

И раздался голос:

– Ну ты, дьяволенок, вставай!

И опять его больно ткнули в бок.

Непроглядный мрак стоял угрюмо и безучастно; холодом, сыростью безнадежно веяло отовсюду. Впотьмах ругался Егорка и все тыкал его куском угля.

– Не бей, дяденька, я встану, – протянул Сенька, с усилием подымаясь.

Его била лихорадка, зубы громко стучали, мокрые ноги закоченели, ниже колена больно тянула жилу судорога.

– Ишь ты, лодырь какой, за тебя работать, а ты спать будешь. Морду сворочу!.. Цельный час с ним тут бейся! – шумел Егор.

Сенька наобум, сам не зная – куда, сделал несколько шагов и вдруг остановился, прислонившись к холодной мокрой стене.

– Дяденька, у меня мочи нету.

Град ругательств посыпался из темноты, где был Егор.

Сенька, пересиливая себя и глотая слезы, ощупью добрался до помпы, нагнулся, взялся за ручку и стал качать.

Кругом водворилась тишина, и по-прежнему все было неподвижно, угрюмо, безнадежно.

Опять под низко нависшим во мгле сводом слышались хлюпающие звуки помпы и бежала тоненькой струйкой вода, и чей-то голос монотонно, тоскливо, однообразно, как падающие в одно и то же место капли, повторял в темноте: «Тридцать два-а... тридцать три-и... тридцать четыре...»

РАБОЧИЙ ДЕНЬ
I

Стало светать. По стенам на полках выступили из предрассветных сумерек банки, флаконы с притертыми стеклянными пробками и печатными надписями, выделился неясным силуэтом высокий пульт провизора.

Огромные стеклянные двери, выходившие на улицу, были заперты. Сквозь другие двери, открытые в соседнюю комнату, на высокой стойке виднелась фигура спавшего человека. Это был дежурный в эту ночь ученик. Сладкий предутренний сон овладел им.

На улице еще больше посветлело. Утренняя сентябрьская свежесть проникла в комнату. Карасев потянул на себя старенькое пальто, служившее ему вместо одеяла, и закрылся с головой.

У входной двери раздался звонок. Надо вставать. Не хочется Карасеву подыматься – так сладко бы заснуть! Опять стали звонить. «Черт с вами, не передохнете!» И Карасев еще больше натянул на голову пальто. Но сторож, спавший у двери, видно услышал звонок, поднялся и отпер дверь, потом подошел к Карасеву и стал его дергать.

– Вставайте, господин Карасев, пришли покупатели.

Карасев некоторое время крепился и молчал, но потом – делать нечего, пришлось-таки вставать. Заспанный, щурясь от света, вошел он в аптеку.

– Ну, чего вам? – недовольно обратился он к стоявшей молодой бабенке.

– На десять копеек притиранья и на семь копеек белил, – проговорила она скоро и тонким голосом.

Карасев, все так же хмурясь, недовольно бурчал, наполняя две крохотные баночки:

– Идол вас носит, чертей, ни свет ни заря!.. На, бери, – сказал он и с сердцем сунул баночки на стойку.

– Получите, – проговорила покупательница, подавая семнадцать копеек. – На базар идем, так пораньше и зашла, хуторские мы, – добавила она, чтоб оправдать свое раннее посещение. – Прощайте.

Карасев ничего не ответил, только опустил деньги в карман, вместо того чтобы положить их в кассу. Он стал крепко зевать. Начинается опять все то же: нестерпимо приевшаяся, изнурительная, кропотливая четырнадцатичасовая работа, ученики, провизора, помощники, ругня, брань, постоянно входящая и выходящая публика – и все это в течение целого дня. У него защемило сердце. Он махнул рукой, пошел, взобрался на стойку, натянул пальто и моментально заснул. Сторож тоже прикорнул у двери. Часы уже пробили семь. Давно надо было все приготовить к предстоящей работе, но в аптеке стояла тишина.

II

По лестнице, ведущей к аптеке, спускался провизор. Он жил во втором этаже. Его новенький, с иголочки, щегольской костюм и безукоризненная манишка не гармонировали с бледным, истомленным лицом. Он осторожно спускался, следя, чтоб не оступиться, и все поправляя галстук. Он тоже испытывал обычное чувство начинающегося дня и привычных занятий, от которых зависит насущный кусок хлеба. Ему предстояло с семи часов утра до десяти вечера простоять за пультом, глиссировать шестьдесят – семьдесят рецептов, распределить работу между учениками, проверить каждое приготовленное по рецепту лекарство – и при этом постоянно помнить, что малейшая ошибка разом может разбить его карьеру, что из-за рассеянности, невнимательности, незнания или просто недобросовестности кого-либо из учеников он может лишиться места и угодить под суд. Но, как вообще всякий человек, изо дня в день занимающийся одним и тем же делом, он меньше всего думал об этом.

Особенное ощущение усилия, которым обыкновенно утром заставляешь себя взяться за ежедневную, приевшуюся работу, и вместе привычное сознание своего положения как начальствующего в аптеке наполняли его. Он поглядывал себе под ноги, рассеянно скользя рукой по гладко отполированным, уходившим вниз перилам.

Смешанный характерный запах аптеки, когда он отворил дверь, охватил его, вызывая представление всего, что в течение дня наполняло собою его рабочее время. И он спокойно и равнодушно, ни о чем особенно не думая, притворил за собою дверь, ощущая привычную обстановку места своей постоянной работы.

Но тут разом, нарушая его настроение, неприятно бросился в глаза беспорядок: аптека еще не была отперта, сторож только поднялся с своего жесткого ложа и лениво сворачивал убогую постель, а дежуривший ученик храпел на всю аптеку.

Чувство досады и раздражения поднялось у провизора не столько, впрочем, за непорядок, сколько за то, что не торопились все приготовить к его приходу и как будто не ожидали его. Взглянув на заспанное с красными рубцами от жесткой подушки, равнодушное лицо сторожа, он почувствовал еще большее раздражение, выругал сторожа, велел ему отпереть аптеку, потом торопливо подошел к спавшему дежурному и грубо сдернул с него пальто.

– Вставайте, восьмой час.

Тот испуганно вскочил и уставился на провизора бессмысленными глазами, но, разобрав в чем дело, медленно слез со стойки и сердито стал собирать постель.

– Какого же вы черта – аптека заперта, ничего не приготовлено!

– Чего вы лезете, семи часов еще нет. Я чем виноват? Чего дежурного на смену нет? Что вы ко мне пристали?

Карасев говорил грубо, с злобным лицом, не давая вставить провизору слова. Злоба и желчь поднялись в нем. Он хотел наговорить ему больше грубых слов, не думая и не желая думать, что, быть может, он и сам виноват.

– Молчите же! Говорят вам – сегодня же заявлю Карлу Ивановичу.

Карасев стиснул зубы, забрал подушку, пальто, полстёнку и вышел во внутренние двери, чтобы отнести в свою комнату. Проходя через аптеку, он мельком взглянул на часы – было действительно четверть восьмого. Но то, что он проспал и, стало быть, был сам виноват, не уменьшило его раздражения против провизора. Хоть он и понимал, что не мог же тот позволить ему спать, когда аптека должна быть открыта, – он все-таки злобно и цинично выругался, выйдя за дверь, чтобы дать физический выход накопившемуся раздражению.

Провизор пошел за стойку, повернулся к пульту и стал вытаскивать рецептные книги. Торопливое, тревожное чувство поскорей дать Карасеву почувствовать свою власть и заставить его раскаяться не давало улечься его раздражению.

В воздухе как-то сразу почувствовалось то особенное настроение досады и неудержимого желания переругаться и всячески унизить друг друга, которое часто, по-видимому без всякой причины, охватывало всех в аптеке.

Пришли и остальные ученики и помощники с хмурыми, заспанными лицами и недовольным видом, точно на дворе с утра начинался мелкий осенний дождик, была слякоть, пасмурно и сыро и у всех на душе скребли кошки.

Всем предстояло одно и то же: четырнадцать часов на ногах развешивать, растирать, паковать, выкатывать пилюли, поминутно бегать от шкафа к шкафу, в материальную, в лабораторию, без перерыва, без отдыха вешать до десяти часов ночи. И кругом все та же обстановка, та же насыщенная атмосфера, то же отношение друг к другу и то же ощущение своей замкнутости, отделенности от всего, что вне аптеки.

Начинался обычный рабочий день, монотонный и скучный. Хотелось спать и ничего не делать.

III

Сторож, ступая своими огромными сапогами, равнодушно и с видом человека, которому решительно нет никакого дела до того, что делается в аптеке и как себя чувствуют все, кто тут есть, принес два больших жестяных чайника с кипятком и осторожно поставил их на стойку. Горячие чайники сейчас же приклеились к клеенке, так что их приходилось отдирать с усилием.

Стали пить чай на той самой высокой и узкой стойке посреди материальной, на которой спал дежуривший в эту ночь Карасев. Все торопливо отхлебывали из стаканов мутную, отдававшую металлическим вкусом, тепловатую жидкость. Говорить было не о чем: все знали друг друга и надоели, и все было одно и то же. Поминутно то одного, то другого отрывали и звали в аптеку: стала заходить публика.

В материальную вошел худенький, вытянувшийся мальчик, лет шестнадцати, с впалой грудью и в запятнанном пиджаке, который нескладно висел на его длинной сутуловатой фигуре. Это был младший ученик.

Он подошел к стойке, налил себе чаю и поискал глазами хлеб, но на клеенке валялись только крошки.

– Какого же это черта хлеб сожрали? Что ж это такое? Съели, а тут хоть сдыхай! – проговорил он, стараясь удержать дрожь в голосе.

Его фигура, весь склад обнаруживали тот переходный возраст, когда усиленный рост заставляет вытягиваться, гонит вверх молодое, еще не окрепшее тело, делая его нескладным и несоразмерным, как будто отдельные части не поспевают друг за другом в развитии.

Бледное худощавое лицо выражало природную доброту, мягкость и податливый, несамостоятельный характер, но теперь досада и бессильное желание как-нибудь наказать, дать почувствовать ученикам их вину меняли его выражение, подергивая лицевые мускулы и концы губ, а голос срывался крикливой фистулой.

Все это производило впечатление чего-то несерьезного, полудетского, и Андрей Левченко это чувствовал, и ему хотелось как-нибудь иначе себя поставить, но он не умел этого сделать; чтобы не казаться дальше смешным и мальчиком, он замолчал, со стуком мешая ложечкой крутившийся воронкой чай; потом вдруг с раздражением оттолкнул ни в чем не повинный чайник, который отклеился и плеснул воду, и поднялся, размахивая руками.

– Сволочь! Только бы им нажраться, скоты!.. Отчего я не ем чужое никогда? Безнравственные люди!

– Чайник опрокинул, черт дохлый!

Поднялась общая брань. Карасев с злым лицом накинулся на Андрея. Бессонная ночь дежурства, баба, не давшая поспать утром, провизор, четырнадцатичасовая работа впереди – все это странно смешалось у него с представлением фигуры и выражения лица Андрея Левченко и с тем, что он – младший ученик и не имеет права возвышать голос.

– Что из себя генерала-то корчишь! Кто тебя тут боится!.. Скотина!

Все дружно напали на Левченко. У него действительно кто-то съел хлеб, но выходило так, как будто он сам был виноват в чем-то.

Стараясь удержать подергивавшиеся губы и слезы сознания своей правоты и бессилия защититься, Левченко проговорил несколько грубых ругательств, чтобы как-нибудь поддержать свое достоинство, затем отошел в угол и, наклонившись, стал рыться в пустых склянках.

Обида, чувство беспомощности и одиночества щемили в душе болезненным ощущением. Полгода прошло, как он поступил в аптеку, и с тех пор он ни дня, ни минуты не знал покоя. Его преследовали, ругали, унижали, издевались. За что? Он работал, как мог, старался угодить всем, но чем больше усилием работы и угождением другим пытался оградить себя, тем больше терпел. Даже из аптеки, куда он выходил из материальной в редкие свободные минуты, чтобы присмотреться и поучиться приготовлению лекарств, его гнали, как зараженного проказой, в материальную – мыть пузырьки, резать и наклеивать сигнатуры. Старшие ученики, помощники и провизор тоже когда-то были в таком же положении и в свою очередь терпели обиды и унижения от всех, кто стоял хоть на ступень выше их по иерархической служебной лестнице, а теперь, в силу психологической реакции, совершенно бессознательно вымещали чувство горечи за свои загубленные юношеские годы на Андрее.

Но ему было не до этих соображений. Озлобление и чувство мести росли в нем.

Он торопливо наклеивал сигнатурки, и в голове одна за другой мелькали несообразные мысли о мести и о несчастиях, которые должны постигнуть учеников, помощников и провизора. Сделается пожар; или они отравятся хлором, или, лучше, не отравятся, а ошибутся в лекарствах и отравят пациентов, – тогда придет полиция и заберет их, и они в отчаянии будут просить и умолять Андрея спасти их, сказать, что это он по неопытности перемешал банки. И он тогда подойдет и скажет им: «А помните, как вы меня мучили, и унижали, и всячески издевались надо мной, и не было мне ни минуты покоя, и никому не приходило в голову, как мне больно и горько, а теперь сами просите?! Зачем же вы меня мучили? За что?»

Да зачем он должен переносить все это, за что его все так не любят? За то только, что он – младший ученик. И ему до боли становится жалко себя, жалко своей молодой жизни, своего прошлого, гимназии, детских игр и материнской ласки.

Он наклоняется, лицо у него сморщивается, и с усилием задерживает жгучее ощущение навертывающихся слез.

Вошел провизор и, стараясь придать себе вид строгости и недовольства, приказал старшим ученикам идти в аптеку, а младшему браться за заготовки. Карасев и два старших ученика прошли в аптеку, отомкнули шкафы, подоставали ступки, полотенца, стеклянные воронки, стаканчики с делениями, совки для захватывания лекарств и все разложили и расставили по местам, как это они делали каждое утро, начиная работу.

Темные высокие потолки с неподвижно висевшей посредине лампой, недостаточное освещение, выступавшие своими размерами шкафы, отсвечивавшие темным блеском полированные стойки, ряды круглых белых банок с черными надписями и пряный воздух – все это, казалось, как раз соответствовало тому настроению однообразия, равнодушия и скуки, которое царило в аптеке.

В зеркальное окно виднелись кусок мостовой, панель на противоположной стороне, вход в портерную со старой вывеской, на которой были нарисованы кружка и бежавшее через ее края пиво. Утреннее солнце откуда-то из-за крыши аптеки, оставляя ее в тени, ярко, весело и ласково освещало эту вывеску, водосточные трубы, плиты тротуара, блестевшие стекла фонарей, карнизы и выступы на противоположной стене и белевшие в окнах занавеси.

Трескотня экипажей по мостовой, то усиливаясь, то слабея, доносилась сквозь закрытые двери вместе с немолчным гулом большого города. Мимо окон в ту и другую сторону проходила суетливая толпа, внося движение и жизнь в уличный шум, и постоянно мелькали из-за подоконников детские шляпы и шапочки.

Но все это как будто не относилось к аптеке. Тут было чинно, тихо, сумрачно. Ученики с сосредоточенным, деловитым выражением на бледных лицах работали за стойками, а провизор все так же неустанно писал и таксировал рецепты, стоя за пультом.

На лавках сидело несколько человек, дожидаясь лекарств. Они глядели на штангласы, на цилиндры, на огромные баллоны с цветной жидкостью, на всю эту своеобразную обстановку, получая впечатление аккуратности, педантичной чистоты, точности и того особенного значения, которым аптека невольно выделяется в представлении у каждого среди других учреждений, и со скучающим видом незанятых людей следили за всеми манипуляциями прилично и опрятно одетых молодых людей, быстро, ловко и самоуверенно работавших за стойками.

Каждый раз, как кто-нибудь входил и отворялась дверь, аптеку на мгновение радостно, до самого потолка заполнял уличный шум, но тотчас же, словно подрезанный, падал и снова продолжал журчать беспокойно и подавленно сквозь стекло затворившихся дверей. Ученики, не отрываясь, мельком взглядывали на вошедшего, торопливо доделывая рецепты, и впечатление нового посетителя сейчас же изглаживалось напряжением работы. Фигуры, лица, выражение физиономий, платье примелькались и сливались в одно общее серое представление, покрываемое ощущением однообразия и привычки. Лишь молодые девушки выделялись на общем фоне серых, примелькавшихся фигур и лиц миловидностью и грациозностью молодости. Слух приятно поражал молодой, звонкий голосок, вызывая чувство симпатии и участия. Карасев или кто-нибудь из учеников предупредительно отпускали что нужно, двери снова затворялись, и опять все принимало прежний серый, будничный оттенок, и все посетители становились похожими на одно лицо.

Каждый день точно так же проходило время, точно так же поминутно входили и выходили посетители, надо было лазить по полкам за банками, отсыпать, смешивать, наклеивать сигнатуры, точно так же ученики и помощники вели себя строго и чинно на глазах публики и ругались, острили, смеялись и привязывались друг к другу, когда оставались одни, чувствуя все то же скрытое, упорно враждебное отношение к принципалу и к блюдущему его интересы провизору.

IV

Иногда ученики придумывают для себя какое-нибудь развлечение. Особенно на это мастер Зельман, старший ученик, круглый, пузатый, коротенький. Он вечно покатывается со смеху и старается выкинуть какую-нибудь штуку. Вот он работает рядом с Карасевым; ему страшно надоело работать, и его ужасно подмывает устроить выходку, но в аптеке публика, а за пультом провизор. Тогда он нагибается, будто ищет склянку внизу, и хватает Карасева за ноги. Тот, чтоб не упасть, тоже нагибается, наваливается на Зельмана и начинает его немилосердно давить кулаками в спину, в брюхо, в шею, в голову. Их обоих не видно за стойкой ни публике, ни провизору, и они терзают друг друга на полу, страшно напрягаясь и затаив дыхание, чтоб не крикнуть или не расхохотаться. Если случайно выйдет провизор из-за пульта и увидит их в таком положении, их немедленно уволят из аптеки, – вот эта-то опасность и придает особенную пикантность их возне. Потом они подымаются и спокойно, как ни в чем не бывало, принимаются за прерванную работу, и публика только удивляется, отчего это у них стали такие красные лица.

Но иногда шутки выкидываются менее невинные. Так, однажды Зельман, улучив минуту, набил полные карманы слабительными пряниками и такими же шоколадными конфетами, незаметно выбрался из аптеки и накормил этими пряниками всех, кого успел встретить во дворе: кучера, дворника, горничных, кухарку, даже городового, стоявшего на улице как раз против аптеки. Через два часа обнаружились последствия этого угощения, во дворе поднялось невообразимое смятение, а городовой совсем сбежал с своего поста. Хозяева немедленно отослали лудить все кастрюли и самовары, полагая, что произошло отравление. Ученики поминутно выскакивали в материальную, валились на стойку лицом вниз и хохотали до истерики. Провизор страшно ругался, что они бросают рецепты, и никак не мог придумать, что это с ними поделалось, и только под конец догадался, что вся эта история – их рук дело, тем не менее не донес принципалу, опасаясь, что и его самого не поблагодарят за то, что он не досмотрел за учениками. Среди однообразных, тоскливых дней, без развлечений, без удовольствий, без каких-либо признаков духовной жизни, ученики прибегали к подобным выходкам как к единственному способу внести хоть сколько-нибудь разнообразия в свою монотонную жизнь. А жизнь в аптеке складывается так, как складывается она у людей, продавших свои руки, время, способность к труду. Принципал в девяноста девяти случаях из ста смотрит на своих служащих, как на источник живой силы, необходимой для ведения аптекарского дела, стараясь при наименьших затратах извлекать из них возможно большее количество работы. В течение четырнадцатичасового дня не дается ни минуты свободной; даже после изнурительного, бессонного ночного дежурства нет возможности отдохнуть два-три часа. Для помещения отводятся какие-нибудь каморки на чердаке или в подвальном этаже, и к столу подаются отбросы. А чтобы запродавшие себя не роптали и не огрызались, принципалы имеют «Правила для зачисления и службы в аптеках аптекарских учеников, помощников и провизоров», благодаря которым они так же распоряжаются фармацевтами, как распоряжаются склянками, баллонами, дубовыми шкафами и препаратами. Ученик, чтобы получить право держать экзамен на помощника провизора, и помощник – на провизора, должны прослужить, для изучения якобы практически дела (а на самом деле – для доставления дешевых рук), три года, причем поступивший в аптеку должен прослужить в ней подряд не менее шести месяцев, каковы бы ни были условия жизни в этой аптеке, иначе служба пропадает и не идет в счет. И принципалы как нельзя лучше пользуются этим параграфом для «укрощения строптивых»: при малейшем поводе, а то и без повода, фармацевту грозит немедленно быть выброшенным на улицу, а из формуляра вычеркиваются недослуженные шесть месяцев, хотя бы там недоставало двух-трех дней, так что время, когда он может держать экзамен на помощника, опять отодвигается, и опять приходится сызнова тянуть изо дня в день все ту же постылую лямку.

Ученики в свою очередь употребляют все, какие только у них имеются под руками, средства – хоть сколько-нибудь сделать сносным, скрасить свое существование, а если нельзя, так хоть отомстить – бессознательно, конечно, – за свою медленно высасываемую молодую жизнь, здоровье, счастье. Как бы ни были невыносимы условия, ученик из всех сил старается прослужить первые шесть месяцев. Но лишь только стукнут роковые полгода, он скочевывает и ищет лучшего места службы. Оно должно, непременно должно быть где-нибудь – потому, что живут же люди по-человечески, и потому, что слишком уж невыносимо жить на старом месте. Первое время новая обстановка, новые отношения, товарищи, публика заслоняют как будто сущность вещей, представляя здесь более сносным существование, но этого всего хватает на несколько дней, много – на неделю, полторы. А там опять то же выдаивание сил и здоровья из молодого тела и ожидание, когда пройдут эти проклятые, томительные шесть месяцев, когда можно будет уйти из этого ада и попасть в лучшую аптеку, которая где-то там непременно существует, – и это до тех пор, пока не пройдет три года. Тогда, если только несчастный фармацевт за это время не спился окончательно, не получил чахотку, не отравился двадцать раз, не лишился за замаранный принципалом формуляр звания фармацевта и всеми правдами и неправдами, с помощью знакомых и родных, откладывая последние гроши своего тощего жалованья, сумел сколотить маленькую сумму, – он едет в университетский город, готовится, голодает, наконец сдает экзамен и возвращается помощником. Потом... потом опять начинается та же история, и так – до получения звания провизора, которого редко кто добивается.

В отпор прямой и открытой силе и власти принципала по отношению к нему все дозволяется. Ученики, как у себя в сундуке, распоряжаются в кассе, если представляется к тому малейшая возможность, по шкафам – духами, одеколоном, мылом самым дорогим, помадами и прочим, раздаривая их направо и налево, кому нужно и не нужно. Материала для лекарств идет вдвое, втрое больше, чем нужно, и при малейшем недосмотре все немедленно выбрасывается в таз и с избытком набирается в материальной. Уследить же за всем провизору или самому принципалу нет физической возможности.

Но, несмотря на всю ненормальность отношений внутренней жизни в аптеке, ее внешние формы для постороннего глаза так же монотонны и приличны, как и должны быть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю