412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Серафимович » Собрание сочинений в четырех томах. Том 2 » Текст книги (страница 6)
Собрание сочинений в четырех томах. Том 2
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 21:30

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 2"


Автор книги: Александр Серафимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)

II

Сидоркин спокойно шел за конвойными, пыля сапогами. От времени до времени он взглядывал на далекий луг, на синевшие вдали невысокие горы, на реку. Но он не думал о том, что это было красиво, широко, ярко и весело. Это были просто знакомые до последнего овражка, до последней колдобины луг и река, где он озлобленно боролся с людьми, непонятно для него не дававшими ему возможности кормиться у реки.

По мере того как охрана рыбных богатств становилась строже и строже, эта борьба делалась ожесточеннее и беспощаднее. Чины рыболовной полиции и рыбаки видели друг в друге не охранителей и нарушителей закона, а своих личных злейших врагов, жестоких и неумолимых, по отношению к которым все допускалось.

В борьбе с рыболовной полицией выработалась целая система. В запрещенное для лова рыбы время, именно весною, когда рыба шла вверх метать икру, берега реки как бы оказывались на военном положении. На различных пунктах стояли часовые, зорко наблюдавшие за рекой. Как только вдали показывался катер рыболовной полиции, по берегу скакали конные, извещавшие рыбаков о появлении врага, – и река на несколько верст впереди катера очищалась от рыбацких лодок, которые втаскивались на берег, а сети прятались в укромные места. Для переговоров на расстоянии употребляли флаги и другие сигналы; ночью жгли солому на высоких шестах и стреляли из ружей.

С наступлением разрешения лова положение мало менялось. Чтобы оградить от окончательного истребления рыбу, которую беспощадно преследовали в реке, в море крючьями, сетями, неводами, приволоками и другими истребительными снарядами, – взморье и устье разбившейся на множество рукавов реки было объявлено заповедным: там безусловно и навсегда воспрещался лов рыбы. И рыба, повсюду гонимая, преследуемая, истребляемая, ни днем, ни ночью не находя себе места, огромными стадами устремлялась в заповедные места – единственный уголок, где она могла укрыться от жестоких преследователей. Камыши заповедных вод буквально кишели рыбой. Вот сюда-то и рвались рыбаки, и здесь-то и происходили ожесточенные столкновения с полицией.

Эта жизнь, полная тревог, неожиданностей, опасности, неуверенности в завтрашнем дне, постоянно меняющаяся перспектива то богатства, то нищеты налагали неизгладимый отпечаток на рыбацкое население. Их хаты стояли как попало на берегу – без огорожи, без ворот, без хозяйственных пристроек. Бабы не пекли хлеба, не водили птицы, все бралось с базара. Вся обстановка носила какой-то временный характер, точно это раскинулся лагерь. Все, кто терпел неудачу, разорялся на хозяйстве, шли сюда. Эти люди питали странное отвращение к городским профессиям и обнаруживали неумение приспособляться к городской обстановке. Они крепко держались за рыбацкий промысел как за последнее средство честным путем добывать хлеб.

Иван Сидоркин был тоже когда-то хозяином, но год за годом по частям уменьшалось его хозяйство, и когда он явился на берег, у него, кроме жены и детей, ничего не было. Иван среди рыбаков пользовался авторитетом за свою смелость и умение провести полицию.

Он шел по дороге, все так же подымая тяжелыми сапогами горячую пыль, сосредоточенно взвешивая шансы своего оправдания. Вдали из-за высоких стен показалось иссера-желтоватое здание острога.

В остроге Сидоркину пришлось пробыть полтора месяца, пока тянулось следствие. Прямых улик против него следователь не мог собрать, и Сидоркин, осунувшийся и похудевший, был выпущен на свободу. Как только он вышел из тюрьмы, на другую же ночь отправился с товарищами на ловлю в запрещенные воды.

III

По темной воде чуть-чуть выделялся камыш; он стоял черной стеной, сливаясь с черной тьмой окружающей ночи. Ночь была тихая, безмолвная, неподвижная. Чудилось, что кто-то шуршал в камыше, и шевелились в темноте метелки. Вверху также было черно, неподвижно и тихо.

Нельзя было разобрать, что подвигалось вдоль темной стены камыша. Казалось, это плыло черное неуклюжее бревно, и только по правильности его манипуляций и поворотов можно было догадаться, что это лодка. Весла осторожно и беззвучно опускались и подымались из воды, и лишь звук капель, падавших с них в воду, выдавал движение. Но вот и капли перестали падать, перестал шуршать камыш, и метелки больше не кланялись и не шевелились в темноте. Эта безразличная, бесформенная, стоявшая везде тьма казалось, вся была наполнена ожиданием, чутким, напряженным и осторожным.

Кругом было тихо.

Над лодкой вдруг загорелся синий огонек, озарив на мгновение мокрые низкие борты, сети, пять дюжих фигур, камыш с неподвижно похилившимися метелками, и, отразившись в темной воде, потух. Нельзя было определить, далеко или близко вспыхнул в темноте такой же крохотный синий огонек, вспыхнул, подержался с секунду, упал в воду – и погас.

– Ну, ребята, с богом, трогай! – раздался в лодке громкий, свободный, несдерживающийся голос, разом нарушая эту тишину, неподвижность, молчание и таинственность. – Стало быть, никого нет.

И точно обрадованный, что разрешилась, наконец, эта напряженность, набежал ночной ветерок, погнул камыши, и они повели свой странный разговор, залепетали, зашелестели и закивали в темноте метелками. Весла сильно и шумно взбудоражили воду, лодка закачалась, дернулась вперед, быстро пошла уже по открытому плесу, и в борта торопливо и весело заплескалась мелкая встречная волна.

– Говорил вам – ноне его не будет: в город уехал. Хорь надысь еще сказывал – сбирается ехать, – проговорил один из рыбаков, бережно пряча в карман коробку с бенгальскими сигнальными спичками.

– Не верь, не верь, ребята, – раздался глухой голос с кормы, – не верь ему, ребята, рази не знаете хитрого дьявола: распустит вести, что, дескать, еду, – все уши развесят, а он стоит где-нибудь тут же в камышах и того и гляди накроет.

– Хорь не станет брехать, верный человек: надысь я ему икры отнес и трешку.

– Верный, верный!.. А ты гомони во всю глотку, штоб по всея лиману слыхать было, на свою голову, – послышался все тот же недовольный, озлобленный глухой голос.

Все молча стали работать, и весла мерно и сильно гнали лодку вперед.

Ночь стояла все такая же молчаливая, неподвижная, скрывая все, что было вокруг, – и водный простор, и необозримое царство камышей, и далекий берег, и вверху небо, обложенное темными тучами. Куда ни обращался взор, он упирался в ровную, одинаковую, неизменяющуюся темноту. Нельзя было сказать, шла ли лодка от берега, или к берегу, куда тянулся лиман и где было море. Но, очевидно, те, что сидели в лодке, знали, куда они идут, и умели ориентироваться среди этой все нивелировавшей ночной тьмы.

Пройдя еще немного, гребцы сложили весла и торопливо стали разбирать и «сыпать» в воду сети. Утлая, с плоским дном и тонкими бортами лодка колыхалась под дюжими ногами работавших; сети, скользя по мокрому борту, слегка плескались в воде. Когда их спустили, те, что держали веревку, уже чувствовали, как что-то там, в глубине, стукалось и толкало сеть, и веревка судорожно дергалась в руке. От этого у державших торопливо стучало сердце и слегка дрожали руки. Недаром эти люди с таким напряжением, переводя дыхание, озираясь в чернильной тьме, пробирались по камышовым зарослям водной пустыни. Одна ночь могла обеспечить им жизнь, жизнь самую веселую, приятную, счастливую на недели, на месяцы.

Стали тянуть. Мокрые отяжелевшие сети тихонько ползли из воды на борта. Темные фигуры осторожно выбирали трепетавшую рыбу и опускали на дно все больше и больше садившейся лодки.

Странный звук, точно писк проснувшейся птицы или скрип железа о железо, почудился в темноте. Рыбаки бросились на дно и лежали не шевелясь. Неподвижная лодка на воде казалась черной тенью. Затаив дыхание и чувствуя удары собственного сердца, стали вслушиваться: по-прежнему, смутно вырисовываясь, стояли камыши, вверху чудились темные тучи, и было темно и тихо, но эта темнота и тишина разом приобрели таинственный, угрожающий характер, – чувствовалось чье-то незримое присутствие.

Без звука, не шелохнув камышинки, стали снова выбирать сети: лодка садилась все больше и больше.

Откуда-то из-за камышей, ярко прорезая густой мрак, блеснул огонь и вслед почти без промежутка грянул ружейный удар. В воздухе с удаляющимся свистом пронесся как бы рой пчел. По воде донеслись человеческие голоса, крики, брань.

– Уходи, ребята... взяли... – донесся из темноты чей-то полузадушенный голос.

– Руби!.. – раздалось на лодке.

Раз! Раз! Перерубленная топором веревка соскользнула с борта, и сеть с целым богатством, сулившим все доступные радости, пошла в темную воду.

– Греби!..

Четыре человека рвались как бешеные. Лодка не плыла, а дергалась скачками, вздымая перед собой горы невидимой, шумящей в темноте пены. Кругом все тревожно встрепенулось, опять зашелестел -заговорил камыш, закрякали, захлопали потревоженные утки, заухала выпь. Ночь, проснувшаяся и перепуганная, спросонок заговорила на разные голоса, и кругом как будто стали обрисовываться неясные и странные контуры.

Гребцы откидывались на спину, далеко занося весла; казалось, вот-вот лопнут от нечеловеческого напряжения мышцы, порвутся связки и, как роса, выступят на налившихся глазах капли крови. Того, от чего уходили эти люди, не было видно, но в темноте слышно было, как оно нагоняло лодку. Слышно было, как кто-то часто, коротко, отрывисто дышал – так быстро дышат летом собаки, – и все ближе и ближе слышалось в ночной мгле: ххх-ххх-ххх-ххх... И это приближавшееся по воде короткое, прерывистое, торопливое с металлическим отзвуком дыхание заставляло людей, работавших в лодке, напрягаться до последней крайности...

– Сто-ой!..

Лодка по-прежнему неслась как бешеная. Сидевший на корме Сидоркин налегал на правильное весло, под которым шумела вода. Он все яснее и отчетливее слышал приближавшееся дыхание и, когда раздался грозный оклик, различил позади неясный, вырисовавшийся в темноте силуэт.

– Сто-ой! стой!..

– Пропали! Выкидай рыбу... да в камыши...

– Греби!.. – разнесся по всему лиману хриплый оборвавшийся голос Ивана, – подержись... братцы... не давайся!.. Братцы... братцы... братцы!..

Он видел, что лодка была перегружена, но он не мог пожертвовать ни одной рыбиной, – слишком дорогой ценой напряжения, усилий, риска куплена она была.

Полоса света легла, колеблясь и играя, по взволновавшейся, расходившейся поверхности: нагонявшие поставили фонарь. Иван сильно налег на кормовое весло – лодка рванулась в сторону, вырвалась из полосы света и понеслась к стене камышей, даже среди темноты ночи выделявшихся своей густой чернотой.

– Сто-ой!.. Стрелять буду!.. – донеслось сзади.

Опять яркий свет озарил на мгновение воду, небо, камыши, лодку с рвавшимися на ней рыбаками и нагонявший их небольшой катерок, из трубы которого, как торопливое дыхание, часто выбивался пар. Гром выстрела покрыл ночные голоса, и над лодкой, как шмелиный рой, с жалобным удаляющимся звуком пронеслась куча картечи. Лодка, раздавая направо и налево и ломая камыши, влетела в их сплошную массу. Рыбаки напролом стали гнать ее между ложившимся тростником. Сзади раздался снова выстрел, и картечь зашлепала по воде между камышей.

– Стой, а то всех перестреляю!

Катер, шурша полегшим камышом, пошел за лодкой по проложенной ею дороге. Рыбаки, задыхающиеся, обливающиеся потом, выбивались из последних сил. Впереди смутно обрисовывалась чернеющая громада берега: спасение было близко.

Вдруг лодка мягко ткнулась в ил – и сразу стала. Рыбаки побросали весла, скользя и спотыкаясь, схватили ружья, положили их на борта и прицелились.

– Бей!..

Осветились камыши, вода, взволнованные, склонившиеся к бортам лица, кусок берега, набегавший катерок, и в мгновенно наступившей темноте треснули выстрелы. Пули защелкали по трубе, по бортам катера. Опять осветилась вода, и вместе с громом залпа, взбудоражившего весь лиман, посыпалась картечь с катера, который набежал и ткнулся носом в закачавшуюся лодку.

Ночь, черное небо, темная вода – все с испугом, с недоумением вслушивалось в то, что происходило посреди небольшого плеса, потому что происходившее там слишком не вязалось с ночным спокойствием, тишиной, с этой теплой летней темнотой, которая неподвижно стояла кругом и в которой поблескивала вода. Но люди были так переполнены взаимным озлоблением, тревогой, близкой опасностью, что не замечали этого испуганного недоумения, не замечали ни этой ночи, ни поблескивавшей в темноте воды.

Возбужденные, с коротким, отрывистым дыханием, они перебирались с озлобленно шипевшего катера на покорно и виновато колыхавшуюся под ногами лодку, где такие же возбужденные с таким же торопливым, прерывающимся дыханием люди растерянно метались, пытаясь сбросить за борт ружья и патроны. В темноте блеснуло обнаженное оружие.

– Давай сюда ружья!.. Давай, дьявол, башку снесу!..

– Бери, бери... не держим... бери, на!.. забирай!.. Мы ничего... Не бей!..

– То-то ничего... Давай еще.

– Все... больше нету... не бей... Что бьешь-то?

– Садись на весла да езжай впереди катера. А тот чего лежит? Эй, ты, подымайся, а то вот садану шашкой – подымешься.

– Убитый...

К лежавшему в неестественной позе наклонились, – это оказался Иван. Он смотрел перед собой в темноту и ничего не говорил; при каждом дыхании в груди его что-то слегка клокотало, и рубашка становилась все больше и больше мокрой от крови. Его положили более удобно.

– Ну, пошел!

Весла опустились и стали пенить и слегка шуметь водой. Катер тихонько пошел следом, сдержанно дыша, точно чувствуя, что острота борьбы и напряжения кончилась и наступило печальное и грустное. Кругом пропала таинственность летней ночи, просто было темно, шуршал камыш и плескалась вода.

Стал заниматься рассвет, а когда доехали до места, уже поднялось солнце. Оно осветило берег, реку, дальний луг, станицу, небольшой катерок у берега и лодку с заснувшей рыбой, сетями и неподвижно лежавшим в ней навзничь человеком. Лицо его было бледно, глаза закрыты, пересохшие губы крепко сжаты. Из весел и сетей устроили носилки, положили на них раненого и понесли, стараясь идти в ногу...

Иван открыл отяжелевшие веки, глаза ввалились, лицо осунулось и постарело лет на двадцать. Пересохшие, воспаленные губы зашевелились, и он проговорил, с усилием приподнимая брови:

– Ба...тюш...ку...

В комнату, куда его внесли, стал набиваться народ – соседи, родные, любопытные. Сплюснув на стекле губы и носы, прилипли к окнам собравшиеся отовсюду ребятишки. Пришел поп, маленький, седенький старичок с потухшими волчьими глазами, в потертой рясе. Зажгли восковую свечку. Поп надел епитрахиль, выпростал седые волосы, достал крест. Иван лежал, глядя в потолок, не произнося ни слова. Поп велел выйти всем и подошел к нему. Он стал один за другим, не останавливаясь, говорить обычные вопросы, а Иван, с смягчившимся лицом, с проступившими на глазах слезами умиления и покаяния, шептал иссохшими губами, приподнимая каждый раз брови:

– Грешен... грешен... грешен...

– Ближнего своего осуждал? К жене, к детям был несправедлив? Заповедей божьих не исполнял? Опивался, объедался? Родителей не почитал? Посты, святой церковью установленные, не блюл? Праздники господни нарушал?

– Грешен... грешен... грешен...

– Начальство установленное ослушался и руку поднял, – грех смертный, караемый и в сей и в будущей жизни...

Не успел поп договорить, как раненый рванулся, отчаянным усилием приподнялся, захрипел, запрокинулся; кровь обильно побежала из-под перевязки; на губах проступила кровавая пена; остеклевшие глаза неподвижно остановились. Поп приложил крест к холодеющим устам. В комнату с безумными причитаниями вбежала жена Ивана. Все крестились.

– Помер. Царство небесное.

ПРОГУЛКА
(На Азовском море)

Я утомился от усиленной работы, мозг отказывается служить, письменный стол опротивел. Напрасно сидишь, согнувшись, с пером, напрягаясь, – в голове каша – и ни одной мысли. Я вскакиваю и начинаю бегать из угла в угол; голова кружится; берешь журнал и через минуту бросаешь. Отвращение к умственному труду и в то же время необходимость работать – едва ли есть более мерзкое состояние. Пойти бы куда-нибудь отдохнуть, побеседовать, но при одной мысли об этом подымается желчь: такое состояние, что видеть никого не хочется. Экое отвратительное нервное мочало!

Я подхожу к окну и начинаю глядеть на улицу: небо серое, вдоль улиц восточный ветер несет тучи пыли, над городом стоит мгла – туман, пыль или дым с заводов. Невесело!

Меня осеняет внезапная мысль, и я бросаюсь к барометру. Ого! Стрелка неподвижно стоит. Ветер гудит меж баржами, несет дымом и гарью пароходов, свистит в снастях и безжалостно треплет на мачтах флюгера, которые мотаются, как грешные души. Я спускаюсь к реке. Ко мне подходит знакомый дед, у которого беру постоянно баркас.

– Здорово, дед!

– Доброго здоровья!

– Давай лодку.

– О? Нешто поедешь! Тут и то страшно, – говорит он и махает рукой на почерневшую реку.

– Ничего, только поскорей давай.

Легкое волнение и тревога, которых я не могу подавить, овладевают мною. Дед за веревку подтягивает к берегу баркас; он не стоит на месте, танцует и прыгает на волнах, как невзнузданный конь, которого хотят седлать. Дед притаскивает парус, весла и складывает все в лодку.

– Только в море не выходи, по реке только.

– Ладно, ладно.

Я начинаю торопливо разбирать веревки, чтоб не возиться потом. Руки у меня слегка дрожат; мне стыдно деда. «Экая скверность! Ведь сам иду, никто не тянет. Подлая трусость». Отталкиваюсь. Ветер моментально подхватывает баркас и несет вверх, но я схватываюсь за весла и начинаю отчаянно грести. Уключины скрипят и визжат, мускулы напряжены до последней степени, а лодка еле-еле подвигается, точно десяток рук уцепился за нее, и я их все волоку. Дед с берега смотрит некоторое время на меня, видит, что я направляюсь к устью, безнадежно машет рукой и уходит в свой шалаш.

Я начинаю справляться с бешеным ветром: берег, лодки, суда, «дубы», причаленные толстыми канатами у пристаней, лавчонки на пристани – все это медленно, но непрерывно отходит вверх. Пот градом льется, но ни на минуту нельзя передохнуть: ветер сию же минуту подхватит и унесет на прежнее место, и все мои усилия пропадут. Впереди дымит небольшой пароход, – он должен вести на рейд дубы с хлебом, грузить иностранный пароход. По доскам, проложенным с берега на дубы, бегают, торопясь и сгибаясь под тяжестью пятипудовых мешков, рабочие, сбрасывая их в кучу.

Вот и устье. Тут настоящая толчея. Волны, которые идут с моря правильными отлогими рядами, встречаясь здесь с течением реки, начинают прыгать вверх и вниз с плеском и шумом, подымая дикую, оглушительную пляску, словно вы попали в самый разгул вакханалии. Мой баркас заражается этим необузданным весельем и в свою очередь начинает скакать, прыгать и выделывать самые удивительные прыжки, так что я едва в состоянии удержаться на сиденье и работать веслами. Я стараюсь обуздать его и делаю нечеловеческие усилия, работая веслами. Только бы выбраться из этой толчеи.

Справа показывается на выступе спасательная станция. Возле нее стоит кучка людей. Они смотрят на меня.

– И куда этого дурака несет нелегкая в этакую погоду! – доносит до меня ветер любезное замечание одного из зрителей по моему адресу.

Самолюбие мое задето. Я напрягаюсь изо всех сил, но чувствую, что с каждым мгновением слабею. Неужели меня унесет назад?

Странное создание человек. Ведь вот мне сейчас опрокинуться и утонуть, как плюнуть, а меня не это занимает и наполняет тревогой, а то, что я могу осрамиться перед теми, что послали сейчас по моему адресу замечание; выбьюсь из сил и унесет назад ветром, или не справлюсь, паруса не поставлю, или опрокинет меня – придется им вытаскивать. Вот и лодка белеется спасательная, висит на кронштейнах, как будто ждет, что вот сейчас ей работа будет. Да ведь пока спустят ее, да пока поторгуются, да пока переругаются – кому где садиться да как ехать, двадцать раз успеешь утонуть.

Я продолжаю отчаянную борьбу с ветром, волнами и моим баркасом, который все так же пляшет. Но вот, наконец, выбираюсь из устья. Волны грозно и мерно вздымаются здесь правильными рядами. Как тяжко разбиваются они о прибрежные сваи! Если меня пронесет туда, лодку вдребезги расколотит и моментально накроет волной.

Надо ставить парус – самый серьезный и рискованный момент. Пошатываясь от качки, хватаясь за борта, добираюсь я до мачты, беру «конец» и что есть силы начинаю тянуть. Большой белый парус медленно подымается; его сию минуту подхватывает ветром и начинает немилосердно трепать. У меня не хватает сил: парус дошел до половины и не идет дальше – «заело» конец. Я с секунду передохнул и, упершись в мачту, тяну веревку; от напряжения начинает стучать в голову. Наконец-то парус взвивается до верхушки, я бросаюсь к рулю, и мой баркас ринулся вперед, взрывая носом горы пены, как закусивший удила конь. Парус, весь наполненный ветром, выпятился огромным пузырем и страшно кренит лодку. Мутная зеленая волна, по которой крутятся воронки и белеет пена, с глухим ворчанием уходит из-под лодки, баркас опускается все ниже и ниже, мне уже не видно ни города, ни пристани, ни судов, ни пароходов, ни спасательной станции; предо мною только зеленоватый водный подъем, по которому быстро несется белая пена, а сзади крутой водяной холм, заворачивающийся гребнем. Он уже совсем приготовляется накрыть меня, но ветер выносит баркас из этой гибельной лощины на верхушку волны. И тогда опять открывается волнующееся кругом море, берег, пароходы, мачты судов, станция и вдали – город.

Я держусь за шкот и налегаю на руль – лодку воротит все в одну сторону. Со всех сторон несется однообразный шум тяжело катящихся в одном и том же направлении волн. Но среди этого все покрывающего шума ухо улавливает особенно шипение разрезаемой носом баркаса воды; он неудержимо несется вперед, а бегущая назад пена мелькает мимо бортов.

Чем дальше от берега, тем ветер крепчает. Он с такой силой нажимает на огромный парус, что тот чуть не касается воды; лодка моя идет почти боком. Скверно то, что ветер неровный и налетает порывами. На минуту он ослабевает, и баркас выпрямляется; но вот я вижу, как вдали налетающим порывом срывает гребни волн. Становится жутко, я не прочь бы вернуться, но опасно поворачивать: лодку боковым волнением может опрокинуть. Порыв добежал, что есть силы налег на парус и повалил: баркас лег, вода хлынула через борт. Я судорожно кидаюсь на другой, высоко поднявшийся над водой борт и выпускаю шкот. Освободившийся парус отчаянно начинает полоскать по ветру и хлестать веревками по мачте, по воде, по лодке. Это – спасение: баркас выпрямляется, и лишь мокрый борт да болтающаяся на дне вода свидетельствуют, что могла случиться катастрофа. Надо ухо востро держать. Чувствую, что этой дозы радикального лекарства против нервности более чем достаточно; с каким бы наслаждением теперь сидел я в своей комнате за письменным столом, но о повороте нечего и думать, пока не достигну вон той песчаной полосы, что желтеет впереди среди волн. Когда я буду возвращаться (если только буду), непременно пойду у самого берега.

Да, читатель, если вы чувствуете утомление, если вас угнетают заботы, если, наконец, вы просто изнервничались или все вам опротивело и вы не можете приняться за дело – прибегайте к этому единственно целебному средству: ступайте на берег, несмотря ни на какой ветер, берите лодку, ставьте парус и... и в путь! И когда вокруг вас, тяжело вздымаясь, белея пеной, зашумят волны и лодка, переваливаясь, с кряхтением опустится среди расступившихся зеленоватых водяных холмов, а берег, суда, пароходы скроются из виду и лишь серое небо будет над вами, которое в это время будет казаться с овчинку, если при этом вас не захлестнет волной, не потопит шальной пароход, не разобьет о сваи, если, подвергаясь риску двадцать раз утонуть, вы все-таки не утонете и возвратитесь здравым и невредимым, – о, тогда вы почувствуете себя так превосходно, как никогда в жизни! Все ваши нервные недуги, которые так измочаливают и душу и тело, что человек становится ни на что не годным, как рукой снимет.

И я теперь всем существом своим чувствовал удивительную целебную силу этого средства и молил судьбу только об одном, чтобы добраться до выдававшейся в море песчаной косы, к которой, сшибая верхушки волн, летел мой баркас с такою стремительностью, что мелькавшая мимо бортов пена сливалась белой полосой. Я боялся смотреть через борт: начинала кружиться голова и слегка тошнило.

Человек привыкает ко всякому положению. Меня теперь уже не так страшили катившиеся навстречу валы. Кроме того, с моря к той же самой косе шла рыбачья лодка, и присутствие людей среди этого волнующегося водного простора придавало лишь больше уверенности. Лодка тяжело переваливалась с волны на волну и, видимо, была сильно нагружена; совершенно черный парус ее острым крылом виднелся над волнующимся морем. Мы приближались все больше и больше. Лодка была нагружена рыбой и чрезвычайно глубоко сидела в воде; волны то и дело плескали за борт ее.

Мы сблизились настолько, что я мог уже разглядеть сидевшего на руле рыбака – широкоплечего, с бронзовым лицом и широкой черной бородой. Сосредоточенный и спокойный, он держал одной рукой шкот, а другою – руль. В противоположность мне, он не выказывал ни малейшего волнения. Когда ветер усиливался и начинало кренить мою лодку, я начинал суетиться, наваливался на руль, то подбирал, то опускал парус, вертел лодку в ту или другую сторону, пока ветер не ослабевал. Он же спокойно держал курс в одном и том же направлении, как ни кренило его лодку, не спуская глаз с желтевшей среди волн косы, куда быстро шли обе лодки.

Только что-то странное было в этом человеке. Очевидно, это был крупный, хорошо сложенный и, должно быть, высокого роста мужчина, и тем не менее из-за бортов виднелись только его плечи и голова, хотя борты были очень низки.

На косе на берегу стояла повозка с лошадью, а у самой воды два мальчугана, видимо, поджидали рыбачий баркас. Я до того обрадовался, что, наконец, добрался до берега, что, не рассчитав, прямо направил на косу; лодка с разбегу глубоко зарылась в песок и моментально остановилась. От толчка я вылетел и крепко ударился о мачту. Делать нечего – всякая наука оплачивается, а тем паче кораблевождение. Рыбак же подошел к берегу как-то боком, и его баркас мягко и без толчков сел на песок. Мальчишки подбежали, сдернули полог, прикрывавший люк, и стали выбрасывать оттуда рыбу на берег.

Вместо того чтобы просто встать с баркаса, рыбак перевесил через борт голову, оперся руками и вдруг перевалил себя из баркаса наземь. И я увидел на песке человека с одним туловищем, руками и головой: ног у Него не было. Опираясь на руки, он потащил свое туловище к повозке, куда мальчишки торопливо таскали рыбу. Я убрал свой парус, снял руль, чтобы не сбило водой, и тоже подошел к повозке.

– Доброго здоровья!

– Здравствуйте.

– Из-под той стороны, должно быть?

– Из-под той.

– Как улов?

– Бог не обидел.

Мы помолчали. Рыбак-калека сидел на песке (если только может человек сидеть без ног) и набивал трубку. Я смотрел на него сверху вниз и испытывал неприятное чувство. Я присел возле.

– Ветер разыгрался, – проговорил я, желая завязать разговор.

– Погода...

Он отвечал односложно и нехотя. У него было то особенное выражение, какое носят на лице горбатые, безрукие, безногие, вообще калеки, – выражение постоянного сознания своего несчастья и своей отделенности от остальных людей.

Набив трубку, он обратился ко мне с просьбой дать ему спичек, так как у него коробка отсырела. Я быстро достал и подал, и он, отвернувшись от ветра и пряча огонь меж ладонями, стал закуривать. Мальчишки между тем продолжали выгружать баркас.

– Скажите, пожалуйста, – заговорил я, – неужели вы один ходите в море и управляетесь с сетями?

– Хожу и управляюсь. Два парня у меня сейчас на море, вместе с нами сели.

Он продолжал попыхивать трубкой, видимо не желая продолжать разговор. Но потом вдруг заговорил:

– Это вы насчет того, что я без ног, удивляетесь? Как же, господин, быть? Есть-то ведь хочется кажный день: у меня восемь человек ребят. Был и я когда-то человеком, был не хуже людей, и ни на что у меня страху не было, искушал я господа. Он и смирил меня. Бывалоча, темень ли, ночь ли, мороз ли, погода ли, кто и поопасается – пообождет, а я завсегда впереди всех. Думал так, что веку моего хватит. Ан бог-то и укротил, смирил гордыню. Вот, к примеру, теперича – погляжу я на вас: одежа на вас хорошая, все в справности – ну, стало быть, кушаете, как следовать быть, работа у вас чистая, белая, – чего еще нужно? Нет, вы господа искушаете. Давеча посмотрю, посмотрю я на вашу лодку, – вот, думаю, зальет, вот зальет, вот опрокинет: зараз видать – человек ни паруса поставить не может, ни руля дать, а господа искушает. Погода разыгралась, а он в самую погоду, что ни на есть в самую погоду в море кататься едет. Ну, разве не искушение это?

– Позвольте, но разве уж так опасно? Ведь ходят же сотни рыбаков в еще больший ветер в море, и ничего – возвращаются.

– Энто, господин, совсем другая статья. У нас занятия одна, у вас – другая. Нам надо семью кормить, а как ее кормить? А так: ежечасно, ежеминутно смерти в глаза смотреть. И ежели тебе такой предел положен, ты и должен без бахвальства, с простым сердцем идти – и дело делать. Тут погода, тут ветер, тут буря, думаешь, – возворотишься али нет, там в море и останешься, а сам идешь и парусом правишь, и засыпаешь сети, и выбираешь рыбу, и чуешь, что сичас жив, а вот и нет тебя... Так то положение совсем другое: положено уже нам так. А вот вы господа бога искушаете. Кататься захотел – дождись тихого ветерка, возьми лодочку, тихим манером поезди себе, а не лезь смерти в зубы – она, брат, и сама найдет тебя. Потому это одно искушение и бахвальство. Глядите вы на меня: что я есть теперь за человек? Калека – больше ничего! А ведь и я был человеком. Шестнадцать годов прошло, как я обкалечился.

Он замолчал, поправил трубку и стал глядеть на море. Мальчишки продолжали выгружать рыбу. Лошадь понуро стояла в оглоблях: она знала, что ей долго придется дожидаться.

– Как же это с вами случилось несчастье?

– Да так, господин, от моего, значит, от бахвальства. Жили мы туточки вот недалече, где и теперь живем. Дело было зимою. Приходит ко мне Иван Евстигнеев с кумом своим Федотычем. Суседями они были, тут вот недалече и хатки их стояли. Федотыч-то теперь покойничек, царство ему небесное. Приходят и сказывают: «Спиридоныч, идем на море, у Долгой рыбы, сказывают, сети не держат – косяк». Глянул я в окно – темь, снег так и засыпает стекло, ветер в трубе гудит, и так мне будто в сердце стукнуло: не ходи, мол. «Нет, господа, говорю, не товарищ я вам нонче, дело у меня в городе». Стали они меня усовещать: близко, мол, рукой ведь тут подать, нельзя случай такой упускать, может за всю зиму не выпадет такого. Облестили они меня, знали, что уж ежели пойду, так не побоюсь, полезу везде. Стала было жена говорить: куда едете на ночь глядя, – ну, а я говорю, не твоего ума дело, – велел собирать. Обрадовались те, – побежал Федотыч лошадь запрягать, накрыла хозяйка вечерять. Повечеряли, стал я собираться. А погода на дворе кружит, в окно снегом стучит, засыпает. Достала хозяйка бродни, сапоги такие длинные, вытащила их, подала мне, а в это время, братец ты мой, в трубе вой сделался, ровно по мертвому голосил кто. Перекрестилась хозяйка: «Ишь, говорит, непогодь, люди добрые дома сидят, а вы на ночь глядя невесть куда идете». – «Молчи, говорю, упустишь теперь – потом всю зиму локти кусать будешь». Приходит Федотыч, – все, говорит, готово.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю