355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Беляев » А.Беляев Собрание сочинений том 7 » Текст книги (страница 35)
А.Беляев Собрание сочинений том 7
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:54

Текст книги "А.Беляев Собрание сочинений том 7"


Автор книги: Александр Беляев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)

– Ну, как?

– Что? – не понимает он.

– Посмотри, – выпячиваю я грудь, – видишь?

– Тебя вижу.

– А платье?

– И платье вижу.

– Красивое?

– Красивое.

– Новое, – объясняю я.

– В самом деле? – удивляется отец.

Да что говорить обо мне, если он никогда не замечал, во что одета мама. Иногда она пыталась спросить у него совета, что ей лучше надеть в театр, на что он ей шутливо и неизменно отвечал:

– Во всех ты, душечка, нарядах хороша!

Не помнил он и дней рождения. Как-то и я забыла о мамином дне рождения и ничего не приготовила. Прибегаю к отцу и говорю:

– Папа, а ведь мама сегодня родилась! А у нас нет никакого подарка.

Папа удивился и пришел в замешательство. Спрашивает меня, что будем делать. Я говорю:

– Давай за цветами сходим. – Он тогда уже выходил на улицу. Повела я его в оранжерею. Мама 28 сентября родилась. В это время обычно астры и хризантемы цветут. А тут – ничего! Пошли мы с ним в галантерею и купили ка-кие-то дешевые духи или даже одеколон. А вот Евгений Георгиевич приехал из Ленинграда с большим букетом хризантем! Обидно. Конечно, не за то, что цветы привез, а за то, что отец ничего не сумел придумать. Для меня в то время это было естественным. Я вроде бы ничего и не ждала другого от отца. А теперь вот думаю. Интересно, когда он до женитьбы ухаживал за женщинами, неужели и тогда не дарил подарков? Не радовал цветами? С мамой они в трудное время поженились, и вроде бы так само собой и должно было быть, что у невесты даже букета цветов не было. Хотя, если бы у отца была такая цель – достать цветы, то, наверное, можно было бы. Ну да ладно, это их жизнь. Как прожили, так и прожили…

У отца было много поклонников и много желающих познакомиться с ним. Но не все были бескорыстны. Помню, однажды отец получил письмо от студента какого-то вуза, который писал, что может предложить отцу несколько интересных тем, но за деньги. Отец ответил ему, что у него самого столько тем, что он мог бы сам с кем-то поделиться. Ввиду этого денег не выслал.

Хотя то, о чем я сейчас рассказываю, написано много лет тому назад и, стало быть, зафиксировано в рукописях, я сбилась с хронологии. Но, поскольку это не исторический роман и не официальный документ, надеюсь, что читатели простят меня. Да, собственно говоря, это не так уж и важно.

Итак, мама пишет в своих воспоминаниях, что отец заболел во время финской войны. Я же считаю, что это было в сороковом. Но не буду больше ломать свою голову.

У отца обнаружили камни в мочевом пузыре и положили его в областную больницу на операцию. Обыкновенные люди не могут даже представить себе, что может прийти в голову писателю с буйной фантазией. Операция предполагалась под местным наркозом. Узнав об этом, отец попросил установить над ним зеркала, чтобы он мог наблюдать за операцией.

В больнице он познакомился с мальчиком из детского дома, у которого не было родных. По рассказам отца, мальчик был похож на растрепанного воробья. Звали его Гошей. За то время, что они находились вместе, Гоша очень привязался к отцу и жалел, что придется расставаться. И тут отцу пришла в голову нелепая мысль – усыновить Гошу! Почему нелепая? Да потому что у мамы и так еле хватало душевных и физических сил. Думаю, что у нее хватило бы здравого смысла не делать этого. Но он, не посоветовавшись с ней, сказал о своем решении Гоше. Но сбыться этому было не суждено. Когда во время войны поезда перестали ходить, мы потеряли Гошу. Помню только, что в последнем своем письме он высказывал обиду на отца за то, что тот не выполнил своего обещания. Не сбылись и мои мечты о брате.

Из-за своей болезни отец соблюдал режим дня. Утром мама приносила ему ацидофильную простоквашу, которую делала специально для него. В девять часов отец поднимался. Брился, умывался. В половине десятого завтракал. Если он хорошо себя чувствовал, то приходил к нам в столовую, где ждала его я. Мама и бабушка к этому времени уже позавтракали. Отец ел быстро, обжигаясь горячим кофе. Мама ругала его за это, но бесполезно. Привычка пить горячее появилась у него, когда он служил присяжным поверенным, и ему приходилось успевать поесть во время короткого перерыва. Когда его болезнь обострялась и ему становилось трудно сидеть, мама приносила ему завтрак в постель, где он съедал его, не вставая и даже не садясь. Долгие месяцы лежачей жизни научили его приспосабливаться.

В десять часов он принимался за работу: писал очередное произведение или статью для местной газеты. По возвращении в Пушкин он снова стал сотрудничать с газетой «Большевистское слово». Иногда он печатал сам, но чаще диктовал маме. Работал до часу дня. В час дня у него был второй завтрак. Отец съедал два яйца всмятку или яичницу. Иногда ел протертую овсянку или творог. Ему приходилось быть аккуратным в еде. После второго завтрака отдыхал – спал часа полтора. Потом вновь принимался за работу. Обедали мы в четыре. После обеда он никогда не писал. И все послеобеденное время уходило на письма и чтение газет и журналов. В восемь вечера у нас был чай, после которого отец занимался со мной. Исключением были только его болезнь или приход гостей.

В тридцать девятом стояло жаркое лето. Я с девочками из нашего двора бегала за мороженым. Съела стаканчик, а потом купила для мамы и бабушки, но они почему-то отказались. Мне пришлось съесть обе их порции. На другой день я проснулась с высокой температурой. У меня началась ангина. А потом, почти без перерыва, заболевание перешло в брюшной тиф. После него у меня вдруг стало болеть и опухать левое колено. Почуяв недоброе, отец решил, что меня надо показать врачу костнотуберкулезного диспансера, который находился в Софии – окраине Пушкина. Он договорился по телефону с главврачом, и на другой день мы: отец, мама и я – отправились туда. Идти пришлось пешком, хотя это и далековато. Но ничего, и я, и отец дошли.

Меня посмотрел врач и посоветовал сделать рентген. После того, как снимок был сделан, заведующая отделением предложила нам пройти по палатам и познакомиться с лечащимися здесь детьми. Папа отправился к мальчикам, а мы с мамой к девочкам. Палата, куда нас привели, была огромная и светлая. Койки стояли в несколько рядов. Думаю, что их было там не менее десяти. Только у одной девочки была нога в гипсе, и она, сидя, что-то вязала. У остальных был туберкулез позвоночника, и они все лежали на спине, без подушек. Так как все были коротко острижены, я сначала приняла их за мальчиков. Пластом лежавшие дети произвели на меня удручающее впечатление, или, вернее, я была испугана и потрясена увиденным. Одна из девочек спросила меня с интересом, не новенькая ли я? Этот вопрос меня испугал. «Нет, нет», – поспешно ответила я и отказалась идти в другие палаты. Мой испуг, который, по всей вероятности, отражался на лице, явно удивил врача. Он никак не мог понять, почему я отказалась идти в другие палаты, и все спрашивал: ну почему? Почему? Как мне было объяснить свое смятение? Наверное, я и сама не могла бы объяснить причину. А дело было в том, что я просто не хотела, не могла видеть детей, прикованных к кровати болезнью. Всю дорогу домой я не могла выйти из шока и несколько раз спрашивала маму, не собирается ли она положить меня в этот диспансер.

На другой день отец позвонил в диспансер и осведомился о результатах рентгена. Врач ответил ему, что снимок ничего не показал. Но так как нога продолжала болеть, он посоветовал меньше бегать. Задача для живого, подвижного ребенка, прямо сказать, непосильная.

Выходя из дома, я обещала, что не буду бегать, но, оказавшись во дворе, сразу забывала о данном обещании. Двор манил играми, которые не кончались до самого вечера. Правда, после обеда мне становилось трудно бегать и колено еще больше отекало. Второй снимок тоже не дал результатов. Приходилось играть в сидячие игры или что-то рассказывать своим друзьям из нашего двора. Мои сверстники мало читали, впрочем, как и я сама, но зато я многое узнавала от отца.

Только третий снимок, сделанный 19 апреля сорок первого, показал, что у меня туберкулез синовиальных ямок левого колена. После этого мне сделали лубки на колено и я слегла… Когда я была уже взрослой, мама рассказала мне, что, когда отец узнал о диагнозе, он плакал. Отец считал, что моя болезнь наследственная, а поэтому чувствовал себя в какой-то мере виноватым.

Я считаю, что больные не должны отказываться от счастья, просто им нельзя иметь детей. Это, конечно, грустно, но все же лучше, чем чувство вины перед собственным ребенком.

Вернусь немного назад. После того, как отец поговорил с двумя нарушителями, не дававшими играть девочкам, мы с ними подружились. А Сережа вообще оказался неравнодушен ко мне, о чем я узнала во время игры в почту. Мне он тоже нравился, но моя врожденная скромность не позволяла мне признаться в своих чувствах, и я все обещала, что отвечу потом. Так он и не узнал, что его симпатия взаимна. Кстати, моя зажатость в дальнейшем превратила меня по отношению к мужчинам в дикарку. Даже когда я влюблялась, я всегда боялась показать свои чувства.

Для меня так и осталось загадкой, какими словами отец мог так повлиять на ребят, что они резко изменили свое отношение к девочкам? Мама говорила, что отец так любил детей, что не замечал каких-то недостатков. Как-то они с мамой встретили небольшого мальчика. Выглядел он очень неопрятно, а главное, у него текли сопли. Но отец, посмотрев на него, вдруг сказал, обращаясь к маме:

– Посмотри, какой славный малыш!

Так вот, как-то всей компанией – человек шесть или семь – мы отправились в Екатерининский парк. Вход был платный, но мы, прокричав что-то вроде «банзай», прорвались через кордон – двух женщин-контролеров. Вдогонку нам донеслось:

– Какие теперь хулиганистые дети!

Конечно, это было нехорошо. Но что бы они сказали о детях двадцать первого века? Прошлой осенью я шла домой, а передо мной шла пожилая женщина. Неожиданно у нее развязался шнурок на обуви, и она наклонилась, чтобы завязать его. Неизвестно откуда взявшийся подросток догнал ее и поддал коленкой под зад! Женщина упала, разбив при этом руку, а маленький стервец побежал, выкрикивая на ходу: «Бабка-Ешка, бабка-Ешка!»

Мне кажется, что я не только зрительно представляю себе нашу прогулку по парку, но и ощущаю запах летней зелени и прудов, слышу веселое щебетание птиц в парке.

Мы прорвались сквозь Красные ворота, в которых тогда пекли булочки и их вкусный запах разносился далеко по округе.

Когда мы вошли в парк, Валентин, брат моей подруги Лиды, предложил бег на приз – кривой пиратский нож, который он вырезал из дерева. Не успела я оглянуться, как мальчишки «вышли на дистанцию». Крикнув: «А как же я?» – бросилась за ними, перегнала и пришла первой, выиграв приз. Кто-то из ребят был этим очень огорчен, а я горда тем, что перегнала мальчишек.

Я почему-то хотела быть мальчиком и летом носила короткие спортивные шаровары из синего сатина и футболку. И стригли меня коротко. Очень любила лазать по деревьям. И когда мы приходили с бабушкой в парк, она давала мне волю. Стоило мне только дотянуться до первого нижнего крепкого сучка, и я была уже наверху. Это, наверное, смешно, но я и в тридцать лет, несмотря на анкилоз колена, забиралась на дерево. Даже сейчас, проходя мимо развесистого дерева, я думаю о том, что на него было бы легко залезть.

Когда мы вернулись из дальних странствий, я не раз бывала в Пушкинских парках, но увы, детской радости уже не было. Вместо нее появилась грусть о невозвратно ушедшем детстве и родном доме.

 
Как жаль, что детство не вернется.
Уплыли детские года.
Как раньше, так уж не смеется,
И радость уж совсем не та…
 

Бабушка давно страдала сердцем. Должно быть, еще с молодых лет. Не знаю, что именно у нее было, так как в то время любые сердечные болезни называли пороком сердца. Незадолго до войны ее здоровье ухудшилось. Почти ежедневно у нее были сердечные приступы. Всю нашу семью лечил Евгений Георгиевич, но, как мне помнится, кроме валерианы и нитроглицерина во время приступов бабушка ничего не принимала. Неожиданно отец, проявив заботу, предложил, чтобы разгрузить бабушку, брать обеды в диетической столовой, которая была в пяти минутах ходьбы от нашего дома. Купили судки, а меня обязали ходить за обедом. Казалось, даже отец, разбиравшийся в еде, был доволен. Взбунтовалась сама бабушка, которую чем-то не удовлетворяла столовская еда. И вновь занялась своим хозяйством.

Задавшись мыслью чем-то помочь теще, отец предложил нанять прислугу. Так появилась у нас Татьяна – «луковое горе». Она была дочерью мужика, у которого мы всегда покупали дрова. Он привозил их из деревни. Колол и в сарай складывал. Не знаю, сохранились ли в наше время такие темные селяне, какой была Татьяна. Она не знала элементарных вещей. Помню, бабушка сказала ей, чтобы она вымыла плиту, на которой стояли керосинки. У Татьяны даже глаза вылезли из орбит от удивления.

– Плиту мыть? – переспросила она.

– Ну да, – подтвердила бабушка.

– А разве их моют?

– Моют, моют!

Несмотря на молодость – а было ей лет 17–18 – и хорошее здоровье, была она нерасторопна или просто ленива. Не было в ней и застенчивости деревенской жительницы, попавшей в город. Как-то бабушка велела ей перебрать гречу для каши, но она проигнорировала это. Не заметив этого, бабушка сварила кашу. Я тогда еще лежала после тифа, и Таня принесла мне обед в постель. Ем и все плююсь. Спрашиваю бабушку, почему каша такая сорная. Бабушка отвечает, что крупу чистила Таня. Тут и выяснилось, что думает об этом Таня. А думала она, что дома они никогда крупу не чистят.

Брат ее учился в ремесленном училище в Пушкине и почти каждый выходной навещал ее. Сидят они в столовой и о чем-то беседуют. Бабушка говорит ей, что делать надо, а она только отмахивается: да ладно, сделаю – и продолжает болтать. А потом стала еще по вечерам на «гулянку» ходить. Не знаю, познакомилась ли она с кем или одна бродила. Как-то возвращается домой поздно вечером, с большим букетом сирени. Двери ей почему-то отец открыл. Спрашивает ее:

– Подарили?

– Ну да, прямо, сама наломала!

– И где же?

– Да в каком-то саду! – отвечает она, смеясь.

Отец стал ей объяснять, что тут не деревня и у нас не принято рвать сирень в чужом саду. А она только смеется:

– Да ладно вам…

А однажды вообще после двенадцати пришла. Мы довольно рано ложились спать, и маму с бабушкой сморил сон, и отец остался за привратника. Когда она вернулась, он сделал ей хорошее внушение, но все равно бабушка решила с ней расстаться. Она сказала, что Татьяна ей не помогает, а мешает. За ней все время надо следить и проверять, так ли она сделала. Ну и опять все вошло в свое русло…

Вспоминается мне одно необычное знакомство. Несмотря на свой почтенный возраст, так я тогда считала, а отцу шел только 54-й год, отец оставался на редкость любознательным и даже любопытным. Не знаю, где он выкопал этого старика, только стал к нам ходить высокий, дородный, лет 70 старик, которого отец прозвал за глаза Ахалай-Махалай. Слова эти отец когда-то слышал из уст фокусника, который произносил их перед тем, как что-нибудь извлечь из волшебного цилиндра.

Так вот, Ахалай-Махалай обладал якобы чудодейственной силой, способной исцелять многие болезни. Сила была в его руках. Он называл это магнетизмом, который можно было проверить на приборчике, который он принес с собой. Приборчик напоминал компас. У него была магнитная стрелка, насаженная на заостренный металлический стержень, в круглую деревянную подставку были вставлены четыре вертикальных палочки. Вот и все. Сила магнетизма определялась быстротой вращения стрелки. Делалось это так: Ахалай-Махалай обхватывал «компас» двумя руками, соединяя их концами пальцев у запястья. У одной руки большой палец находился вверху, у другой внизу. Как только круг замыкался, стрелка начинала вращаться. Когда он менял положение рук, стрелка начинала вращаться в обратном направлении. Причем вертелась так быстро, словно работала от двигателя. Он предложил сначала отцу, потом мне проверить свой магнетизм. У меня стрелка тоже вращалась, но совсем медленно. Так вот, этот старик рассказал, что он вылечил себя от аппендицита. А дело было так. Привезли его в больницу с острым приступом, но операцию отложили до утра. Зная о том, что в его руках таится некая сила, Ахалай-Махалай положил свои руки на живот и продержал их так до утра. Сначала боль была острой, но постепенно стала стихать и, наконец, совсем прекратилась. А утром, когда пришли врачи и осмотрели его, никакого аппендицита не обнаружили. Так и выписали его. Лечил он и других. У отца был застарелый спондилит. Естественно, что надежды на излечение не было никакой. Да и не мог отец верить в такие чудеса. Но испытать действие магнетизма хотел. Метод был очень похож на массаж. Отец ложился на живот, а целитель клал на его спину ладони. Когда он начинал ощущать в пальцах покалывание, медленно спускал руки к ногам. Потом, словно снимая или стягивая со ступней, производил кистями рук стряхивавшее движение, при котором неизменно раздавался звук электрического разряда. И так проделывал это в течение 15 минут несколько раз. Отец уверял, что после сеанса боли в спине значительно уменьшались. Он посоветовал мне попробовать такое лечение. А я, несмотря на свой возраст, относилась к подобному лечению скептически. Мне было даже стыдно за отца, что он говорит об этом серьезно. Тем не менее, я согласилась. Абсолютно не веря даже отцу, я была удивлена, почувствовав от прикосновения рук старика легкое покалывание, как от слабого тока. Когда же он спускал руки, покалывание тоже двигалось вниз. И, так же, как у отца, следовал электрический заряд. И все ж таки от последующих сеансов я отказалась. Потом Ахалай-Махалай перестал ходить и к отцу.

В 1940 году из Одесской киностудии приехал в Ленинград кинорежиссер Ростовцев. Его задачей было привлечение ленинградских писателей к работе в кино. Отец предложил ему свой последний, еще тепленький, роман «Когда погаснет свет». Ростовцеву роман понравился. Было решено, что сценарий они будут писать вместе. Места у нас в квартире было достаточно, и мама предложила Ростовцеву поселиться на время работы над сценарием у нас, чтобы не тратить время на поездки. Началась совместная работа, но Ростовцева все что-то не устраивало. Отец без возражений исправлял, сокращал или что-то добавлял в сценарий. А мама, сидевшая тут же за машинкой, перепечатывала. Когда работа над сценарием закончилась, Ростовцев уехал в Ленинград, чтобы прочесть его. Вернулся он смущенный. То, что получилось после его правки, не понравилось никому, и он спросил отца, не осталось ли у него еще одного экземпляра. Экземпляр нашелся, и уже по нему был написан новый сценарий. Довольный Ростовцев увез его в Одессу. Отец только успел получить аванс, как началась война. Связи больше не было, и на этом все кончилось…

После войны мама написала на Одесскую киностудию, надеясь узнать о судьбе принятого к производству сценария. Но никто не мог ответить ей ничего определенного. Архив не сохранился, не осталось и старых сотрудников. Собственно говоря, это и было ответом – сценарий бесследно исчез…

Когда началась война, мне не было и двенадцати лет. Известие о войне не испугало, ведь я знала о ней только по рассказам мамы и не могла представить себе всех невзгод и лишений, которые предстояло нам пережить. Думаю, что меня не осудят, если я скажу, что для меня и моих сверстников в этой перемене жизни было пока что только что-то новое, а потому интересное. Все мы перешли в какое-то новое измерение. На окнах появились бумажные кресты и черные светомаскировочные шторы. По вечерам в подъездах зажигались синие лампочки. Во дворе штаб ПВО установил дежурство домохозяек, которые должны были подавать сиреной сигналы воздушной тревоги и ее отбой.

По решению горисполкома была организована эвакуация детей в тыл. Я ни разу не расставалась с родителями и, когда узнала об эвакуации, очень испугалась, полагая, что меня могут насильно куда-то отправить одну. Мама меня успокоила, сказав, что не отдаст меня. Да и как можно было отправить меня, полулежачую? Правда, на мое счастье, мама достала костыли и я могла подняться с постели.

Союз писателей предложил отцу эвакуироваться со всей семьей, но мама не решилась и на это. После операции отец, и без того больной человек, совсем ослаб. Бабушка была сердечницей. Ехать при таком положении вещей в неведомые края было страшно.

Всю оставшуюся жизнь мама укоряла себя за этот отказ. Возможно, если бы мы уехали в эвакуацию, удалось бы сохранить отца. А так его смерть как бы лежала на ее совести.

Пока что мы жили еще в своей квартире, но это была уже совсем другая, непохожая на мирную, жизнь.

В кабинете отца висела большая географическая карта Советского Союза. Каждый день после передачи новостей отец поднимался со своего топчана – лежать на мягком он не мог из-за болезни позвоночника, и передвигал на карте флажки, обозначавшие линию фронта. С каждым днем он приближался к Ленинграду, забирая его в кольцо. Но отец был оптимистом, он уверял, что немцы до нас не дойдут.

Когда началась война, многие наши соседи уехали к родственникам в Ленинград, считая, что там они будут в безопасности. Кто знает, что с ними стало? Остались ли они в живых?..

Все чаще летали над городом немецкие самолеты, били зенитки. В доме, где мы жили, в наружной стене была большая трещина, и никто не знал, выдержит ли он, если где-то рядом упадет снаряд или бомба. Чтобы не подвергать себя опасности, мама решила перебраться в одну из доверенных ей квартир. Сколько я помню себя, отец редко принимал какие-то решения или решал проблемы. Все это лежало на плечах мамы и бабушки.

И вот мы на новом месте. Это в соседнем корпусе. Окна выходят прямо на нашу квартиру.

У знакомых, где мы поселились, были интересные безделушки, которые мне очень приглянулись. Хотелось все посмотреть и потрогать. Но мама, как в старые мирные времена, говорила мне:

– Только, пожалуйста, ничего не трогай!

Лето в сорок первом стояло удивительно жаркое и сухое. И осень наступила такая же сухая и ясная. Но то, что она «золотая», никого не радовало. Было что-то бесконечно грустное в пустынных дворах, засыпанных желтыми листьями.

Не слышно было детских голосов. Выйдешь во двор, постоишь, прислушиваясь, и кажется тебе, что тишина звенит, пока опять не грохнет где-то выстрел, разрывая тишину.

Как-то утром, когда мы сидели всей семьей за чаем, раздался непонятный гул. Он все нарастал и нарастал, все заполняя собой. Казалось, что воздух вибрирует. Мелко звенели подвески на люстре, дребезжали оконные стекла, качались стены. Со страхом глядели на них, ждали, что они вот-вот обрушатся и погребут нас. Первым опомнился отец. Выскочив из-за стола, он кинулся в переднюю, крикнув нам:

– Скорее ко мне!

Мы поспешили за ним и встали к противоположной стене. Только мама стояла у дверей, ходивших ходуном, и держала дверную ручку, словно была в силах удержать их. Вздрогнула земля, но разрыва не последовало. Потом наступила мертвая тишина, не нарушаемая никакими звуками. В помещении плавала такая густая пелена пыли и мела, что мы еле различали друг друга. Еще не осознав, что все кончилось, мы ринулись к входной двери. Но, открыв, остановились в нерешительности, так как оказались в еще более густом меловом тумане. Так как ничего не было видно, я решила, что лестница обрушилась, и страшно испугалась, когда мама стала спускаться вниз. В ужасе я схватила ее за рукав и потянула назад. Но мама была мужественной женщиной и, отстранив меня, продолжала спускаться. На ощупь добравшись до уличных дверей, она крикнула нам, что все в порядке. Отсутствовала она недолго, но ожидание было томительным. Вернувшись, она сообщила, что возле дверей нашего дома большая, в несколько метров шириной, воронка, в глубине которой, наполовину зарывшись, лежит огромная бомба. Если бы она взорвалась, от обоих наших домов остались бы одни руины.

Когда в квартире осела пыль, нашим глазам предстала печальная картина. Весь пол был покрыт кусками штукатурки и битого стекла. Люстра лежала на столе среди вдребезги разбитой посуды. А самое главное, в окнах не уцелело ни одного стекла. Оставаться в этой квартире было невозможно, и мы перебрались в другую, доверенную маме квартиру. Ее окна выходили на улицу, и все стекла остались целыми.

Три дня, начиная с четырнадцатого сентября, мимо наших окон в сторону Ленинграда сплошным потоком двигались войска, танки и прочая техника. Это было отступление… Артиллерия неистовствовала. Трудно было понять, кто и откуда стреляет. Где-то совсем близко, возможно даже в нашем дворе, перекликались пулеметы. К вечеру шестнадцатого сентября наши войска оставили Пушкин…

Семнадцатое сентября осталось в моей памяти на всю жизнь, так как оно делило нашу жизнь на «до» и «после». В этот день обстрел был особенно сильным, и отец стал уговаривать маму пойти в щель, как тогда называли дворовые убежища. Мама пыталась доказать отцу, что щель все равно не спасет. Все же отец настоял на своем. Когда мы открыли дверь убежища, в лицо нам пахнуло спертым воздухом с примесью керосинового перегара. Почти все убежище пустовало, только в конце его при свете керосиновой лампы какие-то незнакомые люди, устроившись на тюфяках, резались в карты. Было похоже, что они находятся здесь не один день. Мы сели на узкую скамейку, тянувшуюся вдоль всего убежища, и замолчали. Томительно тянулись минуты. Снаряды рвались сначала где-то вдали, потом разрывы стали приближаться. Все сильнее вздрагивала земля. С потолка сыпался струйкой песок. Ближе… еще ближе… И вот уже ахнуло совсем близко, должно быть в нашем дворе. Потом послышался свист и тупой тяжелый удар, после чего наступила тишина. Бездействие тяготило даже меня. Поднявшись, мама сказала: «Пойду, принесу хоть сухари и воду, а то выскочили, как полоумные, и ничего не взяли!»

В тот момент я не задумывалась над мамиными поступками, и лишь потом, много лет спустя, перебирая все это в памяти, я поняла и оценила ее мужество и спокойствие, которые она проявляла в трудные минуты. Вспоминая об этом, я задаю себе вопрос – неужели она совсем не боялась смерти? Или забота о нас была сильнее страха?

В дверях мама замешкалась. Убежище было г-образной формы, и мы не видели ее. С трудом открыв дверь, мама воскликнула:

– Вот это штука!

Я не выдержала и поскакала на костылях к ней. У самого входа лежал неразорвавшийся снаряд. Смерть еще раз обошла нас!

Спокойно перешагнув через снаряд, как через бревно, мама направилась к дому. Минут через пятнадцать она вернулась, но не успела сесть, как дверь распахнулась, послышался гортанный грассирующий голос:

– Раус! Раус!

Все поднялись и пошли к выходу. В проеме, широко расставив ноги, стоял немецкий солдат с автоматом наперевес. На нем была пестрая камуфляжная форма, глубокая, до самых бровей, каска, а на груди на цепи висела большая железная бляха с изображением одноглавого орла, держащего в лжах свастику. Немного поодаль стоял второй солдат.

– Шнель, шнель! – торопил он нас, слегка подталкивая дулом автомата, пока мы перебирались через снаряд. Потом он спросил:

– Зольдатен?

Мама, знавшая немецкий язык, ответила ему, что солдат здесь нет.

– Во зинд ли зольдатен?

Мама еще раз повторила свой ответ.

Заглянув в глубь убежища и убедившись, что там никого нет, солдаты ушли. Сбившись в кучу, мы стояли, не зная, что нам делать.

Оглянувшись, один из солдат крикнул:

– Нах хаузе, геен зи нах хаузе!

Опять начался обстрел, и мы, вместо того чтобы идти домой, отправились в подвал кокоревского дома, где прятались почти все жильцы из нашего двора. Он находился через дорогу, на Московской улице. До революции этот дом принадлежал богатому купцу Кокореву, который болел проказой и вынужден был жить один. Дом был добротный, с огромными зеркальными окнами, с высокими потолками и черными резными дверями, инкрустированными перламутром. За несколько дней до нашего прихода в этот дом угодила авиационная бомба, но, к счастью, не разорвалась, застряв между этажами. И хотя последствия могли быть всякие, все почему-то считали это убежище самым надежным.

До войны в этом доме был какой-то институт или техникум и общежитие. Из всех, кто работал и жил в этом учреждении, осталась одна кладовщица. И хотя в городе были уже немцы, она все еще чувствовала себя ответственной за вверенное ей имущество. Ходила она с ключами на поясе и бдительно смотрела, чтобы никто ничего не трогал. Даже шашки, которые хранились у нее в бывшем красном уголке, она давала под расписку. Видно, было трудно в одночасье стать никем!

Весь подвал был забит людьми. Сидели на чемоданах, узлах и даже прямо на полу. Для нашей семьи не оказалось даже маленького местечка. Но когда мама сказала кладовщице, что отец очень болен, она пустила нас в кладовку, где хранились ватные тюфяки. Их было так много, что они почти достигали потолка. Там мы и спали всей семьей. Мне это казалось очень интересным, хотя ощущение от близости потолка было не очень приятным. Люди сидели здесь уже не одну неделю, но никому и в голову не приходило разместиться в красном уголке или других служебных помещениях, лечь на казенные матрацы.

В кокоревском доме собралось довольно много ребят из нашего двора, а потому красный уголок, находившийся тут же, в подвале, скоро превратился в детскую комнату. Только нашим мальчишкам не сиделось на месте, и они бегали смотреть, где чего разбомбило. Из очередного похода они вернулись с «оружием» – игрушечными автоматами, после чего в подвале поднялся такой треск, что взрослым пришлось вмешаться и отобрать шумное оружие.

Через несколько дней после нашего прихода в подвал пришел немецкий офицер и спросил, есть ли среди нас кто-нибудь еврейской национальности. Когда несколько человек отозвалось, он сказал, чтобы они были готовы к девяти часам следующего дня. После его ухода в подвале воцарилась тишина. Никто еще не знал, чего можно ждать от оккупантов. Знакомые евреи из нашего двора подходили к моей бабушке и спрашивали, что она об этом думает. Бабушка, как могла, успокаивала их. Скажу несколько слов о бабушке. Она была на редкость волевым и рассудительным человеком. Умела, как никто другой, успокоить и, конечно же, помочь делом. Всю жизнь к ней приходили люди за советом, доверяя ей самое сокровенное. Никто не видел ее растерянной, унывающей, раскисшей. Бабушке было шестьдесят пять лет, но никто не давал ей столько. Небольшого роста, сухопарая, смуглолицая, с шапкой густых седых волос, она была сама энергия, сама жизнь. А сколько доброты, сколько ласки было в ее словах! Но что она могла им сказать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю