Текст книги "У ступеней трона"
Автор книги: Александр Павлов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
– Ну, как вы провели сегодняшнюю ночь? – спросил Лихарев, когда Василий Григорьевич уселся. – Что до меня, так я спал отвратительно: только под утро забылся, да и то помешали. Вот пришел Милуша и разогнал мой сон.
– Я спал тоже не лучше вашего! – отозвался Баскаков. – Должно быть, ваш петербургский воздух способен убивать энергию даже в самых стойких людях.
– Ну, это, батенька, не от того! Просто чересчур сильны были впечатления вчерашнего дня. Кстати, слышали новость?
– Слышал и даже обрадовался.
Милошев удивленно расширил глаза, а Антон Петрович воскликнул:
– Чему же тут радоваться? Событие, можно сказать, самое наипечальное.
Баскаков покраснел, точно школьник, которому дали урок, и смущенно проговорил:
– Вы меня не так поняли. Я обрадовался не тому, что скончалась императрица, я – русский человек, а для каждого русского траур императорской семьи является его собственным трауром; я порадовался потому, что не бывает худа без добра. Очень печально, что умерла государыня, но, воля ваша, я от души говорю слава Богу, что с ее смертью пришел конец владычеству Бирона.
Милошев и Лихарев быстро переглянулись между собою.
– Эге, сударь! – проговорил Антон Петрович. – Так вы, стало быть, ничего не знаете. Опасно о таких вещах разговаривать, тем более вслух: но, с одной стороны, я могу поручиться за солидную толщину стен моей квартиры, а с другой – вы мне внушаете слишком большое доверие, чтобы я вас стал опасаться. В том-то и дело, что, к сожалению, владычество Бирона не кончилось, а еще более усилилось.
Баскаков вздрогнул и почувствовал, как по его коже точно прошла струйка холодной воды.
– Что вы говорите? – воскликнул он.
– Правду, Василий Григорьевич, истинную правду, вот, коли не верите, так Милушу спросите. Он мне все сие и поведал. Государыня перед кончиной над малолетним императором регентство учинила и регентом Бирона назначила – значит, он ныне еще в большей силе, чем прежде. Прежде он, можно сказать, хоть и кушал живьем людей, да все, как-никак, а с опаской, а теперь так кушать будет, что только хруст пойдет.
Это сообщение совсем ошеломило Василия Григорьевича. Страхи его явились снова, и сердце забилось не только тревожно, но точно хотело выпрыгнуть из грудной клетки. Он нервно взъерошил волосы, резко вскочил со стула, прошелся несколько раз по комнате крупными шагами и затем сказал:
– Ну, в таком разе прощайте! Ноне же я немедленно в Москву удеру… будет с меня и вчерашних страхов, и сегодняшней ночи. Там, по крайности, я хоть спал спокойно.
Лихарев расхохотался.
– Ого, сударь, здорово же вы напуганы!
– Напугаешься тут, ежели перед глазами то и дело красные рубахи мелькают, а в ушах, что ни минута, «слово и дело» слышится. Нет, кончено! Уезжаю.
– А как же вы Николашу-то хотели видеть?
– Бог с ним! – махнув рукой, промолвил Баскаков. – Коли пожелает нас видеть, может в Белокаменную приехать – не велик путь, а мне совсем своей головой рисковать не хочется; да я прямо изведусь здесь. Это уж ни на что не похоже.
– Как хотите, сударь, как хотите, удерживать вас не стану: и то сказать, большой радости у нас тут нет. Так вы и в самом деле сегодня уедете?
– Сегодня, сегодня, и мешкать не буду! Вот, сейчас к себе на заезжий двор отправлюсь, уложусь – и прямо на почтовую станцию.
– В таком разе прощайте. Жалко мне с вами расставаться, по душе вы мне как-то пришлись, – ну, да делать нечего! Авось, Бог даст, увидимся…
Он крепко пожал руку Баскакова. Василий Григорьевич простился с Милошевым и, точно подгоняемый страхом, торопливыми шагами вышел из квартиры Лихарева.
V
На волосок от смерти
Баскаков крупным твердым шагом шел по мосткам, пробираясь на Невскую перспективу. Твердое решение, которое созрело в нем, нисколько не изменилось от того, что теперь на улице стало как-то светлее, от того, что тучи, закутывавшие небо, точно разорвались и с клочка освободившегося от них небосвода упал яркий солнечный луч, точно осыпавший золотой пылью за минуту до этого еще хмурый город, точно озаривший своим блеском петербуржцев, на лицах которых как бы задрожала легкая улыбка, словно вызванная в ответ на улыбку природы. Василий Григорьевич даже не заметил этой метаморфозы: у него на душе было хмуро, и поэтому и дома, мимо которых он проходил, и сама улица, и дрожавший перед ним солнечный луч казались ему такими же хмурыми.
Нужно было переходить через дорогу. Погруженный в глубокую задумчивость, даже не обращая внимания на то, что он шагнул прямо в лужу, Василий Григорьевич стал переходить через улицу. В это самое время из-за угла вывернула тяжелая берлина, громыхавшая колесами по грязной мостовой. Кучер, сидевший на козлах, заорал обычное «пади», но только в ту самую минуту, когда Василия Григорьевича обожгло горячее, влажное дыхание лошади, пахнувшее ему прямо в лицо. Баскаков испуганно отшатнулся, хотел отскочить в сторону, но было уже поздно: лошадь сшибла его с ног, другая ударила его копытом, когда он тяжело упал на землю… Все закружилось перед его глазами: и дома, и церковная колокольня, видневшаяся невдалеке, по которой скользнул его тускнеющий взгляд, когда он падал, и бежавшие со всех сторон, увидев сбитого лошадьми человека, люди, и тяжелая берлина, прогромыхавшая мимо него, и он потерял сознание. Кучер берлины бросил равнодушный взгляд на сбитого им с ног человека, щелкнул лошадей бичом и хотел поскорей умчаться, но в это самое время маленькая ручка дернула за шнурок, привязанный к его руке, из окна берлины высунулась женская головка, и он услышал негодующий возглас:
– Степан, как ты смеешь? Остановись сейчас же!
Повинуясь энергичному приказанию хозяйки, кучер сдержал разгоряченных лошадей, выездной гусар, стоявший на запятках берлины, торопливо соскочил на землю, отворил дверцу, которую уже нетерпеливо дергала рука молодой женщины, сидевшей в берлине, и хозяйка лошадей, сбивших Баскакова, выпрыгнула из экипажа и почти бегом, волоча прямо по грязи длиннейший шлейф своего платья, подбежала к тому месту, где лежал Василий Григорьевич, окруженный целой толпой неведомо откуда собравшихся зевак.
Лицо Василия Григорьевича было мертвенно-бледно: из рассеченного лба струилась кровь, сбегая по волосам и смешиваясь с грязной водой стоявшей тут же лужи, и трудно было различить сразу, жив ли молодой человек, или уже душа оставила его тело?
Молодая женщина наклонилась над ним и участливо поглядела на красивое лицо жертвы ее лошадей; в глазах ее сверкнули слезинки непритворного горя, и, обращаясь к толпе, с равнодушным любопытством смотревшей на эту сцену, она проговорила дрожащим от волнения голосом:
– Может быть, он еще жив, его нельзя так оставить… ради Бога, помогите мне перенести его в мой экипаж.
Ее слова тотчас же подействовали; несколько человек схватили Василия Григорьевича на руки и осторожно перенесли в берлину, где и уложили на мягкое, обитое шелком сиденье.
Прежде чем сесть, молодая женщина сказала кучеру:
– Поезжай, Степан, шагом, как можно осторожнее.
Затем она села на переднее сиденье, гусар захлопнул дверцу, и берлина медленно тронулась по улице, провожаемая взглядами толпы, долго еще не расходившейся с места неожиданной катастрофы и оповещавшей о ней новых зрителей, подходивших видя эту толпу.
Когда Василий Григорьевич очнулся и открыл глаза, на его лице отразилось такое удивление, что, если бы он увидел себя в зеркале, он, наверное, расхохотался бы: ему показалось, что он спит, но, неловко повернув голову, он почувствовал какую-то странную, ноющую боль во лбу, поднял руку и ощупал на голове повязку. Тогда он огляделся с тем же удивлением и вдруг вспыхнувшим любопытством еще раз.
Мягкий полусвет, лившийся от закрытого абажуром канделябра, падал на совершенно незнакомую ему обстановку: прямо перед ним виднелась тяжелая резная дверь, на которой причудливыми фестонами лежала голубая бархатная драпировка. Такой же голубой, отливавший теперь бледно-зеленоватым цветом, ковер затягивал пол. В углу комнаты, бывшем в поле его зрения, виднелись маленькие красивые креслица. Немного подальше, среди целой купы редких растений, белел мрамор какой-то статуи, очертания которой, однако, не могли уловить его утомленные глаза. Ничего подобного ему никогда не приходилось видеть. Обстановка была слишком роскошна даже для сна.
Он приподнял голову от подушек и поглядел на кровать, на которой лежал. Кровать была так же роскошна, белье было удивительной белизны. В ногах было отброшено тонкое шелковое покрывало, на одном из углов которого, бывшего ближе к нему, виднелся вышитый разноцветными шелками букет роз, казавшийся точно букетом настоящих цветов.
Баскаков чувствовал в голове тяжесть и потому снова опустился на подушку. Он стал припоминать, что с ним произошло, чтобы хоть как-нибудь объяснить себе эту странную грезу наяву, которую он переживал теперь.
Последовательно, одна за другой, прошли перед ним сцены сегодняшнего утра до того момента, когда он почувствовал, как его обожгло дыхание, вырвавшееся прямо ему в лицо из лошадиной морды…
Но тут воспоминания его оборвались; ему показалось, что все это вертится у него перед глазами и у него как бы захватывает дух, точно он летит в какую-то бездонную пропасть… Ноющая боль в голове как бы исчезла совсем, веки упали, точно свинцовые, и он опять погрузился в забытье, не слыша шагов, которые в это время приблизились к двери.
Дверь открылась тотчас же, как только Баскаков снова потерял сознание. Неслышно ступая по пушистому ковру, к постели, на которой лежал Василий Григорьевич, подошла та самая молодая женщина, которая увезла его с улицы, а сзади ее вырисовывалась другая женская фигура, и слабый луч света, вырвавшийся из-под абажура, закрывавшего канделябр, озарил другое молодое женское лицо.
– Он спит, – тихо прошептала хозяйка, наклонившись над Баскаковым и прислушиваясь к ровному дыханию, поднимавшему грудь молодого человека. – Посмотри на него, Соня, не правда ли, он замечательно красив?
Та, которую она назвала Соней, подошла ближе и вгляделась в лицо Василия Григорьевича, хотя и обезображенное повязкой, закрывавшей его лоб, но поражавшее своими правильными чертами, красивым абрисом губ и темными бровями удивительно правильной формы.
– Да, недурен! – промолвила она. – Что ж ты с ним намерена делать, Анюта?
– Прежде всего – залечить его рану, полученную им по моей вине.
Ее подруга неслышно рассмеялась.
– А ты не боишься, – спросила она, – что, пока ты будешь залечивать его рану, шалунишка-амур нанесет рану твоему сердцу?
Молодая женщина густо покраснела.
– Не могла же я бросить его на произвол судьбы! Ты знаешь, я никогда не отличалась бессердечием. Ты понимаешь, когда я увидела, что он попал под лошадей, у меня сердце захолонуло от ужаса. Я так боялась, что он умер, что ты представить себе не можешь. Когда я подбежала к нему, он казался совершенным мертвецом.
– Но мертвецом очень красивым, иначе, что вы там, Анна Николаевна, ни говорите, несмотря на все ваше мягкосердечие, вы не уложили бы его в свою берлину и не привезли бы сюда, – закончила Соня со звонким смехом.
Яркая краска залила щеки Анны Николаевны.
– Тише, – воскликнула она, – ты его разбудишь, ему сон теперь необходим.
L – А еще более необходим для тебя. Пока он спит, ты можешь им свободно любоваться; ведь ты с него глаз не спускаешь… До чего ты влюбчива, Анюта, так это просто удивительно! Смотри, чтоб это не кончилось очень печально!
– У тебя на уме только глупости! Ты удивительный человек, Соня! Если бы я не знала твоего доброго сердца, так можно было бы подумать, что ты вся соткана из ехидства. Неужели я не могу загладить свою вину без того, чтоб меня не обвинили в какой-то излишней влюбчивости? Меня, кажется, никто в этом упрекнуть не может! – и Анна Николаевна обиженно поджала свои красивые губы.
Подруга быстро притянула ее голову и звонко поцеловала.
– Ну, не дуйся, пожалуйста! Во-первых, это к тебе и не идет, а, во-вторых, я ничего обидного не сказала, а просто предостерегаю тебя. Было бы очень печально, если бы ты, залечив рану этого молодого человека, полученную им по твоей вине, нанесла ему более серьезную рану и, может быть, даже смертельную.
– Это что за странный намек? – бледнея, спросила Анна Николаевна.
– Я не только намекаю, я говорю прямо: не забудь, что Александр Иванович ревнив, как черт.
– При чем же здесь Александр Иванович? – вспыхнув, проговорила молодая женщина.
Соня погрозила пальцем.
– Ты начинаешь со мною хитрить, Анюта! Кому же не известно в Петербурге, что граф Александр Иванович Головкин влюблен, как мартовский кот, в ее светлость княгиню Трубецкую?
Анна Николаевна рассмеялась, но глаза ее были грустны.
– Я против этого не спорю, – сказала она, – но, кажется, в то же время никто не скажет, чтобы Анна Николаевна Трубецкая отвечала на кошачью любовь графа Головкина. Я ему не мешаю меня любить, но это еще не значит, чтобы я когда-нибудь ответила на его чувство, и это вам, Софья Дмитриевна, должно быть ведомо.
Соня пристально поглядела на подругу, затем быстро обняла ее талию, прильнула губами к ее уху и шепнула:
– А хочешь, Анюта, я тебе скажу новость?
– Какую?
– Ты, голубушка, влюблена, и влюблена не в кого иного, – как в сего неведомого кавалера, – и она повела рукой по направлению постели, где лежал Баскаков…
Трубецкая вспыхнула, резко отшатнулась от подруги и дрожащим от смущения голосом проговорила:
– Из чего ж ты это вывела такое заключение?
– Из того, голубчик, – улыбаясь, но вполне серьезным тоном продолжала Софья Дмитриевна, – что до сегодняшнего дня я не слыхала от тебя ничего подобного. Правда, ты не высказывала своей любви Головкину, но еще в недавнем разговоре со мной на мой вопрос, пойдешь ли ты замуж за Александра Ивановича, ты ответила, что граф Головкин не такая плохая партия, чтоб княгиня Трубецкая осталась вечной вдовой. Ну, клянусь Богом, если я задам тебе такой же вопрос сегодня, то ты, пожалуй, ответишь мне совершенно иначе. Ну-ка, Анюта, тебе передо мной скрываться нечего – говори прямо и откровенно! – и, приблизив свое лукавое личико к самому лицу Трубецкой, пылавшему ярким румянцем, Софья Дмитриевна взглянула в ее глаза.
Анна Николаевна не выдержала этого пытливого взгляда, опустила глаза и после небольшого молчания прошептала:
– Отстань от меня! Я ничего не знаю.
– Вернее, не хочешь быть откровенной?
– Странный ты человек, Соня! При чем тут моя откровенность? Уверяю тебя, что я сама не знаю, что делается в моем сердце, но…
– Но это сердце, – быстро перебила ее подруга, – в данную минуту больше лежит к этой несчастной жертве твоих лошадей, чем к нашему милейшему графу Головкину, не так ли?
Трубецкая опять покачала головой и пожала плечами.
– Не приставай, я ничего не знаю, ничего не знаю!.. И что это у тебя за привычка, Соня, непременно врываться в чужую Душу, непременно копаться в чужих чувствах?
– Голубушка, – наивно воскликнула Софья Дмитриевна, – да что же мне больше делать? Ты знаешь, я, как те старички, которым уже не доступны земные радости, любят смотреть, как радуются этим радостям другие; так и я: я не могу сама любить, так мне, по крайней мере, приятно видеть, как шалунишка-амур незримою цепью сковывает сердца моих близких.
– Ну да, – проговорила Анна Николаевна, обрадованная, что можно переменить тему разговора, уйти от щекотливого любопытства подруги, – ну, да, так я тебе и поверю, чтобы в двадцать девять лет ты сумела засушить свое сердце! Это, родная, рассказывай кому-нибудь другому.
Оживленное личико Сони потемнело, точно подернулось внезапно набежавшей тучкой, смеющиеся глаза как бы потухли, и она тихо промолвила:
– Ты, кажется, знаешь, Анюта, что я совсем не бравирую… Я не засушила своего сердца. Та любовь, которая пылала в нем еще так недавно, горит в нем тем же неугасимым огнем и медленно сжигает мою жизнь. Но я никогда уже не полюблю никого другого, никогда не изменю памяти моего несчастного Моти.
При этом имени в ее глазах сверкнули слезинки и медленно скатились по побледневшим щекам.
– А ты уверена, – тихо, тем же печальным, словно надтреснутым тоном, как бы сама проникаясь грустью, охватившей ее подругу, спросила Трубецкая, – ты уверена, что Матвей Александрович умер?
– Конечно! Он был сослан в Тобольск, и вот недавно я писала к местному воеводе Загряжскому, и он мне ответил, что Мотя скончался через три месяца после своего приезда. Да это нужно было ждать. Кто попадет в бироновские застенки, тот уже не жилец на этом свете, даже если бы вышел живым из рук палачей! – и опять слезинки засверкали в ее глазах и снова покатились по щекам.
На несколько минут воцарилось тяжелое молчание, и в это самое время Баскаков снова очнулся, снова открыл глаза и снова поглядел кругом себя с изумлением. Тишина, стоявшая в комнате, обманула его. Трубецкая и ее подруга стояли в изголовье его постели, и он не мог видеть их, но вдруг его слуха коснулся легкий вздох, и мелодичный голос, точно утешая кого-то, проговорил:
– Не плачь, Соня! Ты и так много плакала.
– Да, мне казалось, что я уже выплакала все слезы, – послышался Баскакову другой голос, – мне казалось, что теперь в моем сердце не осталось ничего, кроме любви к памяти Моти да ненависти к злодею Бирону. Но, оказывается, слезы еще не совсем иссякли; впрочем, они высохнут, их утолит пламя моей ненависти.
Этот разговор, эти женские голоса еще более изумили Василия Григорьевича. Теперь уж он не сомневался, что он не спит, и, чтобы увидеть, кто тут разговаривает, чтобы наконец узнать, куда он попал, он повернул голову, приподнялся на локте и взглянул в ту сторону, где звучали голоса.
Его движение не ускользнуло от чуткого слуха Трубецкой: она быстро обернулась к постели и увидела устремленный на себя лихорадочный взгляд черных глаз. Оживленное этим взглядом лицо показалось ей еще красивее, и она почувствовала, как забилось у нее сердце. Она торопливо подошла к постели, наклонилась над Баскаковым и проговорила:
– Вы пришли в себя, вы очнулись? Как я рада! Ну, как вы себя чувствуете?
VI
По течению
Услышав мелодичный голос молодой женщины, наклонившейся над ним, увидев ласковый взгляд глубоких бархатистых глаз, Василий Григорьевич опять готов был подумать, что ему видится какой-то странный сон, что и это красивое лицо, и этот мелодичный голос не что иное, как плод его больной грезы.
Трубецкая, видя, что ее больной не отвечает, снова повторила свой вопрос:
– Ну, как же вы себя чувствуете? Не очень вам больно?
– Простите, – пробормотал Баскаков, – скажите мне, ради Бога, где я, что со мной, кто вы?
– Разве вы не помните, что с вами случилось?
– Помню, но очень смутно; меня, кажется, сшибла чья-то лошадь.
– Да, да! И, к несчастью, эта лошадь оказалась моею, мой кучер был так неосторожен, что наехал на вас. Вы упали, и я привезла вас к себе, считая себя глубоко виноватой перед вами.
Эти слова, как яркий свет лунного луча, ворвавшийся в темную мглу ночи, осветили таинственный мрак, окутывавший Баскакова. Он моментально успокоился и, уже с веселой улыбкой глядя на молодую женщину, разговаривавшую с ним, сказал:
– Так вот в чем дело! Значит, я был так неловок, что наделал вам еще хлопот?
Трубецкая улыбнулась в свою очередь.
– Вы, кажется, готовы себя обвинять в том, что мои лошади чуть не задавили вас? Это, конечно, черта, свойственная молодости, но я совсем не хочу испытывать вашу любезность, я глубоко виновата перед вами и прошу у вас прощения за эту, хотя и невольную, вину.
– Но в чем же вы виноваты? – искренне удивился Василий Григорьевич. – Скорее виноват я сам, что переходил через улицу, погруженный в думы. На столичных улицах этого делать не следует.
– Но ведь вы были на волосок от смерти! Как сказал врач, если бы удар копытом пришелся немного ближе к виску, то спасти вас было бы очень трудно.
Веселая улыбка опять озарила лицо Баскакова.
– И опять-таки в этом была бы только моя вина, а уж никак не ваша. Нет, нет, ради Бога, и не старайтесь доказывать мне противное! Не вы виноваты передо мной, а, напротив, я, что своею неосторожностью наделал вам так много хлопот. И если вы хотите исполнить мою просьбу, так я вам буду очень благодарен.
Молодая женщина, симпатия которой к Баскакову разрасталась все сильнее и сильнее, быстро отозвалась:
– Говорите, ради Бога! Нужно куда-нибудь послать? Известить о том, в каком положении вы находитесь? Скажите адрес, и я тотчас же пошлю нарочного.
Баскаков сделал отрицательное движение головой, и ноющая боль, утихшая было давеча, снова возобновилась. Легкая гримаса прошла по его лицу, но он пересилил себя:
– Нет, нет, мне извещать некого, у меня в Петербурге нет знакомых, и я здесь совсем чужой человек. Я бы попросил вас велеть отвезти меня на тот заезжий двор, где я остановился.
Трубецкая побледнела и торопливо возразила:
– О нет, этой просьбы вашей я не исполню! Врач запретил вам малейшее движение, и вы, уж хотите не хотите, приятно это вам или неприятно, а должны будете пролежать до тех пор, пока не будет никакой опасности.
Ее ласковые слова теплой волной прошли по сердцу Баскакова. Эта заботливость о нем тронула его до глубины души.
– Вы слишком добры, – проговорил он, – и ваш образ будет лучшим воспоминанием о Петербурге, о котором я, может быть, буду даже жалеть. Но я, во всяком случае, не злоупотреблю вашим терпением и добротою: мне кажется, что дня через два я буду в состоянии уже подняться на ноги и уехать в Москву.
Сердце молодой женщины при этой фразе как-то странно сжалось, но она прежним веселым тоном отозвалась:
– Когда вы встанете на ноги, вы совершенно свободны, а пока вы – мой пленник. Теперь успокойтесь, так как волнение вам вредно. Сейчас я вам пришлю поужинать, а затем спокойной ночи, утром я опять зайду проведать вас.
Она отошла от постели, бросила на Баскакова прощальный взгляд и затем, обняв за талию Соню и стараясь не смотреть на ее лукаво улыбавшееся лицо, вышла вместе с нею из комнаты.
Когда дверь за ними затворилась, Баскаков невольно улыбнулся.
– Я не могу пожаловаться, – прошептал он, точно разговаривая сам с собою, – что одна часть моей программы, намеченной мною в Москве, как я буду проводить время в при невской столице, – не исполнилась. Я ехал сюда для того, чтобы повеселиться и испытать кой-какие приключения. Веселья я здесь не нашел, но в приключениях зато излишек. Только четыре дня я в Петербурге, а уж это – второе приключение. И, удивительная вещь, судьба точно играет со мной: оба раза – и вчера, и сегодня – мне грозила смертельная опасность, и я благополучно избавился от нее. Очевидно, судьба благоволит ко мне, но все-таки ее искушать не следует. В третий раз она может изменить, а поэтому, как только я поднимусь на ноги, а это, я думаю, будет очень скоро, я тотчас же уеду в Москву. Все-таки у меня будут хорошие воспоминания, а с меня и этого совершенно достаточно…
Однако Баскакову не пришлось уехать в Москву и через два дня, не пришлось уехать и через неделю. Незначительная сама по себе рана на голове вдруг осложнилась нервной горячкой, которая приковала его к постели в доме княгини Трубецкой на очень долгое время.
Трубецкая, с одной стороны, эгоистически обрадовалась тому, что судьба не так скоро разлучает с заинтересовавшим ее человеком, с другой – страшно тревожилась за его жизнь и все это время проводила около его постели, то замирая от страха, когда он метался в горячечном бреду, то торжествуя, когда на него находили минуты просветления и к нему возвращалось сознание.
Молодая натура взяла свое. Через три недели опасность миновала, и Василий Григорьевич, страшно похудавший за время болезни, стал быстро поправляться. И опять, как в то время, когда он метался в жару, так и теперь, Анна Николаевна почти не отходила от его постели, ухаживая за ним с такой нежной заботой, с такой лаской, что Софья Дмитриевна перестала уже улыбаться, а совершенно серьезно заметила своей подруге:
– Ну, Анюта, теперь, кажется, кончено, судьба сыграла с тобой скверную шутку, и я серьезно опасаюсь последствий этой шутки, когда Александр Иванович узнает наконец причину твоей к нему холодности.
Действительно, ее опасения были вполне понятны. Анна Николаевна до этой случайной встречи с Баскаковым, правда, не показывала открытой симпатии к графу Головкину, ухаживавшему уже давно за нею, но принимала эти ухаживания. При дворе и в свете стали открыто называть Головкина ее женихом. Трубецкая, слыша эти толки, пожимала плечами, но не опровергала их, чем вводила светских кумушек в еще большее заблуждение, а Александр Иванович был от души рад этим толкам, так как княгиня Трубецкая нравилась ему и как красивая женщина, и как любимая фрейлина покойной государыни, имевшая громадные связи, и, наконец, как обладательница очень крупного капитала. Официального предложения он ей не делал, но, успокоенный городскими толками, собирался его сделать в первую удобную минуту, и только смерть государыни помешала его намерениям. Он ничего не знал об истории с Баскаковым. Трубецкая почему-то умолчала об этом, но он вдруг заметил резкую перемену, происшедшую в молодой женщине по отношению к нему. Она была всегда с ним любезна, всегда очень радушно его принимала, позволяла иногда ему засиживаться против обычая этикета, благосклонно выслушивая его любезности, но, когда он приехал к ней дня через три после того, как Баскакова сшибли ее лошади, Анна Николаевна была совсем не та, что прежде. Встретила она его, правда, по-прежнему радушно, но ее глаза смотрели как-то холодно и жестко. Говорила она с ним любезно, но, когда он вздумал, как прежде, поцеловать ей руку, она вспыхнула и резко вырвала свою руку у него. Через два дня после этого она была совсем заметно холодна с ним, а еще через несколько дней, просидев с ним не более десяти минут, она отговорилась головной болью и заставила его сократить свой визит, на что он совершенно не рассчитывал. Все это поражало Александра Ивановича, все это донельзя удивляло его.
Мало-помалу в нем проснулись подозрения, вслед за подозрениями в сердце колыхнулась ревность, и он стал; пытливо отыскивать в своей памяти всех тех, кто мог перейти ему дорогу.
Софья Дмитриевна недаром тревожилась. Граф Головкин слыл за человека мстительного и жестокого, и молодая женщина прекрасно понимала, что, если Александр Иванович проникнет в тайну сердца княгини Трубецкой, если он узнает о странном пациенте, вот уже три недели находящемся в доме той женщины, которую он хотел назвать своей женой, – и Анне Николаевне, и ее протеже грозят тогда большие неприятности. Но Трубецкая, отуманенная чадом любви, вспыхнувшей в ее сердце, не придавала мести графа Головкина ни малейшего значения.
– Ты напрасно пугаешься, душечка, – сказала она Соне в ответ на ее предостережения, – мне бояться нечего: Александр Иванович не имеет никаких прав на мое сердце, а, стало быть, и на меня.
– Да, но ведь его все называли твоим женихом.
– Все, кроме меня, и я думаю, что в таких вопросах я хоть что-нибудь да значу.
– Все это так, но ты должна принять в расчет, что Головкину очень хотелось стать твоим мужем, и он будет мстить хотя бы только потому, что его планы разрушены. Во всяком случае, помни только, что осторожность не мешает, и чем осторожнее ты будешь, тем лучше.
Анна Николаевна беспечно отмахнулась рукой, но не дальше как на другой день ей пришлось убедиться, что Александр Иванович Головкин не оставил своего намерения. Он решил серьезно поговорить с Трубецкой и, не обращая внимания на то, что теперь время траура, решил сделать ей предложение. Приехав на другой день после того, как Софья Дмитриевна предостерегла Трубецкую, и сразу заметив, что Анна Николаевна настроена против него не только холодно, но враждебно, он не смутился этим и прямо приступил к делу.
– Вы давно должны были заметить, княгиня, – начал он, – что я бываю у вас не только в качестве простого знакомого.
Трубецкая поняла, к чему он ведет речь; в ее душе зашевелилась непонятная против него злоба, и она насмешливо прервала его:
– Я не замечала этого, так как никогда ничего иного и не предполагала.
Темные глаза Головкина сверкнули злобным огоньком, и он, чувствуя, что она над ним насмехается, захотел скорее дойти до конца.
– Насколько я помню, – проговорил он с заметным волнением, – вы ранее несколько отделяли меня от толпы простых знакомых, но, если вам угодно забыть об этом – я настаивать не буду и только скажу вам, княгиня, что я никогда не был слепым человеком и никогда не был человеком глупым.
По губам Трубецкой пробежала усмешка. Он поймал эту усмешку и вспыхнул до корней волос.
– Ни для кого в Петербурге, – продолжал он, – не тайна, что я люблю вас, ни для кого в Петербурге не тайна, что я хотел сделать вам предложение и был бы очень счастлив, если бы вы приняли его.
Он хотел продолжать, но Анна Николаевна резко перебила его:
– Вы можете не продолжать, граф; мне ясно, к чему вы все это говорите и о чем хотите сказать. Я не сомневаюсь, что вы были бы очень счастливы жениться на вдове князя Трубецкого, но я, граф, не нахожу никакого счастья в этом и совсем не хочу пока менять свою фамилию.
Головкин не только побледнел, но даже позеленел от злости, и лицо его исказилось судорогой.
– Другими словами, значит, вы мне отказываете?
– Вы не ошиблись, но только примите к сведению, Александр Иванович, что я вам отказываю не потому, что вы мне не нравитесь, чтоб я вас считала нехорошим человеком, а просто потому, что я не хочу выходить замуж, что мне моя вдовья свобода дороже новых золотых цепей замужества; я отказываю вам так же, как отказала уже многим, искавшим моей руки.
Головкин никогда не отличался большою сдержанностью. Он всегда был груб и раздражителен, нередко забывая разницу между казармами и светской гостиной, но разрушение его планов, этот отказ, которого он никак не ждал от Трубецкой, окончательно лишили его самообладания. Он дерзко рассмеялся и почти выкрикнул:
– Вы совершенно напрасно хотите позолотить эту пилюлю! Повторяю вам, что я никогда не был глупцом и прекрасно вижу, в чем дело. Прежде в вас никто не замечал, а я тем менее, желания остаться вдовой.
Анна Николаевна усмехнулась.
Вы совсем забываетесь, сударь! Кажется, я вольна в своих поступках, и мне некому отдавать в них отчета.
– Я и не требую у вас отчета, я просто высказываю свое удивление и, кажется, имею полное право на это.
– Я вам не давала такого права и никогда не дам.
– Неправда! – прошипел он, почти вплотную наклонясь к ней. – Вы принимали мои ухаживания, вы не противоречили толкам о возможности брака между нами, вы слышали, что меня называют вашим женихом, вашим будущим мужем, и ясно было всем, что вы нисколько не против этого.