Текст книги "У ступеней трона"
Автор книги: Александр Павлов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
IX
Новый друг
В то самое время, когда в тайной канцелярии разыгрывалась эта комедия, придуманная Милошевым, чтобы, пользуясь необычайным сходством арестанта и тюремщика, освободить Василия Григорьевича, княгиня Трубецкая сидела в уютном будуаре цесаревны Елизаветы Петровны, дожидаясь появления цесаревны, уже уведомленной о приезде важной гостьи.
Анна Николаевна, собственно, сама не знала, зачем в действительности она приехала к цесаревне. Рассчитывать на то, что она может помочь ее горю, может избавить ее от отчаяния, Трубецкая, конечно, вовсе не имела возможности. Елизавета не пользовалась никакой властью, особенно теперь не могла повлиять на правительницу, которая все больше и больше отдалялась от нее. Княгиня все это прекрасно понимала и приехала просто в порыве отчаяния, просто затем, чтоб не отнимать у себя последней надежды.
В эти последние сутки Анна Николаевна пережила так много потрясений, что даже изменилась физически. И теперь, в ожидании появления цесаревны, поглядывая на свое лицо, отражавшееся в толстом стекле туалетного зеркала, Трубецкая положительно не узнавала себя. Горе наложило на нее свою страшную печать. Всегда оживленное и цветущее лицо ее поблекло, глаза как бы потухли и были окружены мрачной тенью, полные губы как бы побелели и приняли скорбное, страдальческое очертание.
– Да, горе не красит человека, – прошептала Трубецкая, отворачиваясь от зеркала и подавляя тяжелый вздох, колыхнувший ее высокую грудь. – И кто мог ждать, что горе так быстро, так неожиданно подступит ко мне?!
Шелест платья и легкие шаги, раздавшиеся за дверью, оборвали ее печальные мысли, и, поднявшись навстречу входившей в это время в будуар цесаревне, она в ответ на ласковую, приветливую улыбку, дрожавшую на губах Елизаветы Петровны, попробовала улыбнуться в свою очередь, но эта улыбка гримасой пробежала по ее лицу и тотчас же потухла.
Цесаревна тотчас заметила, что ее гостья расстроена, и в ее добрых глазах загорелись искорки неподдельного участия…
– Вы приехали ко мне, княгиня, с какой-то печалью, – промолвила она, дружески пожимая руку Трубецкой. – Такова моя судьба, что мне приходится видеть грустные лица… И что хуже всего – это то, что я лишена возможности сгонять тень с лица моих друзей…
Как эта фраза и этот задушевный, полный грусти тон не были похожи на то, что пришлось пережить Трубецкой в приемной Зимнего дворца сегодня утром! Эта ласка растопила ей сердце, и, схватив руку цесаревны, Анна Николаевна, вдруг повинуясь какому-то внутреннему порыву, прижалась поцелуем к этой руке и в то же время разразилась слезами. Елизавета Петровна с нежной лаской погладила склоненную к ее коленям голову молодой женщины и промолвила тоном, полным нежной ласки и грусти:
– Плачьте, дитя мое, плачьте!.. Нам, женщинам, и остались только слезы… Они облегчают, если не утишают, горе… Было время, и я так же плакала, чувствуя, как сердце разрывается от боли… невыносимой и незабываемой…
– Ах, ваше высочество, – воскликнула Трубецкая, – если бы вы только знали, как я несчастна!..
– Верю, дитя мое, и знаю. От радости так не плачут…
Задушевный голос цесаревны так и проникал в душу Трубецкой. Она и раньше знала, что Елизавета Петровна добра и отзывчива, но теперь, столкнувшись так близко, выплакивая свое горе на ее коленях, она оценила и поняла ее.
Слезы мало-помалу высохли на ее глазах. Иные мысли, копошившиеся теперь в ее голове, если не рассеяли ее горя, то отодвинули ее печаль на второй план. И, когда она подняла голову, ее бледное лицо не было уже искажено, как давеча, страданием.
Цесаревна, увидев, что Анна Николаевна перестала плакать, ласково погладила ее по голове и сказала:
– Ну, а теперь, родная, расскажите мне, какое горе так потрясло вас, какое несчастье омрачило вашу юную жизнь. Может быть, – прибавила она с грустной улыбкой, – я и не в силах буду оказать вам помощь, так как я совсем теперь бессильна, но все-таки расскажите. Я прошу это не из любопытства, а потому, что горе, которым поделишься с другом, кажется как-то легче… Вы хотите быть моим другом?
– От всей души! – воскликнула Трубецкая и, обняв цесаревну, звонко ее расцеловала.
Затем все еще дрожащим от подавленного волнения голосом она рассказала историю своей любви к Баскакову, про ненависть Головкина, про исчезновение Василия Григорьевича и про то отчаяние, какое овладело ею. Не умолчала она также и о приеме, какой ей сделала правительница.
– А зачем уж я к вам приехала, ваше высочество, – откровенно закончила свой рассказ Анна Николаевна, – я и сама не знаю. Просто меня потянуло к вам… Я хорошо понимала, что вы не в силах оказать мне какую-нибудь помощь.
Елизавета Петровна сморгнула набежавшие на глаза слезинки.
– Правда, дитя мое, правда… Я теперь бессильна и ничего не могу сделать… Мой голос только может повредить всякому делу. А видит Бог, с какой бы радостью я осушила ваши слезы!..
Она печально поникла головой и замолчала в тяжелом раздумье. Трубецкая не решалась прервать молчание и мягким взором следила за цесаревной, прекрасное лицо которой все больше окутывалось тенью.
– Да, я ничего не могу сделать, – продолжала цесаревна, оторвавшись через минуту от своих грустных дум. – Я бы, пожалуй, съездила к правительнице, но уверена, что из моей просьбы не выйдет никакого толка. Великая княгиня теперь слишком настроена против меня за то, что я не согласилась выйти замуж за принца Вольфенбютельского. Это ее страшно раздосадовало, и она мне даже монастырем пригрозила. Так что, видите, моя просьба ее не тронет…
– Ах, ваше высочество! – пылко воскликнула Трубецкая. – Нешто вам можно просить? Вы должны приказывать!..
Елизавета Петровна грустно усмехнулась.
– Это будучи опальной принцессой?
– Нет, будучи русской императрицей!
– Тс… неразумная! – торопливо остановила свою гостью цесаревна. – О таких вещах громко не разговаривают. Да и это немыслимо… На стороне Брауншвейгской фамилии и русское дворянство, и русское войско… Я – одна, – с хитрой улыбкой поглядывая на Трубецкую, продолжала Елизавета Петровна.
– Неправда, ваше высочество, – понизив голос, но так же пылко заговорила Анна Николаевна. – Русское дворянство не на стороне Зимнего дворца. Там немцы… Минихи, Остерманы, Левенвольды…
– Головкины, Юсуповы, Стрешневы, Головины… Это – тоже все немцы? – перебивая свою собеседницу и печально улыбаясь, добавила цесаревна.
– Да, но это не все русское дворянство. Скажите слово – и вас на руках донесут до императорского трона…
Елизавета Петровна покачала головой.
– Не будем загадывать вперед, дорогая моя… Если судьба захочет – я не стану противиться… Но сама я не хочу создавать свою фортуну. А теперь будет об этом. Поговорим лучше о вас. Я не советую, дитя мое, слишком отчаиваться. Мне сдается, что с вашим возлюбленным ничего очень дурного не случится. Я Александра Головкина знаю; он труслив, как заяц.
Глаза Анны Николаевна загорелись надеждой, на щеках проступил румянец.
– Я боюсь, что его запрятали в тайной канцелярии, – прошептала молодая женщина.
– И это не слишком скверно. Вы же, чаю, слыхали, что Ушакову правительница приказала прекратить пытки… Поговаривают даже, что она совсем хочет уничтожить канцелярию… Так что, если он там, – бояться слишком нечего.
– Но это неведение – хуже смерти! – стоном вырвалось у Трубецкой.
– Что ж делать, дитя мое! Потерпите пока. А там, может, и я вам как-нибудь пособлю. Скажу я своему лейб-медику Герману Генриховичу… У него кой-какие лазейки есть… он нам, что нужно, разведает. А когда узнаем, куда вашего дружка сердечного запрятали, тогда, может, мы его и вызволить сумеем.
– Спасибо вам, ваше высочество! – с чувством проговорила Трубецкая, поднимаясь с места. – Вовек я не забуду вашей доброты и ласки…
Цесаревна проводила свою гостью через все комнаты, еще раз расцеловалась с нею и затем медленным шагом вернулась назад. Голова ее была задумчиво наклонена, на пухлых губах дрожала загадочная улыбка… Эта улыбка говорила о том, что Елизавета Петровна полна какой-то тихой радостной думы. А кто прочел бы эту думу – тот бы узнал, что цесаревна счастлива тем, что купила лаской еще одно сердце, приобрела еще одну союзницу… А дочери Великого Петра так нужны были преданные сердца, лишние союзники!
Вернувшись в будуар, она протянула руку к колокольчику и позвонила. В то же мгновение складки портьеры колыхнулись, раздвинулись, и среди них, как в рамке, появилось широкое скуластое лицо любимицы цесаревны – Мавры Ивановны Шепелевой.
– Изволила звонить, матушка?
– Да, Мавруша. Доктор-то наш дома?
– Должно, дома. Давеча, как у тебя Трубецкая была, выходил из своего логова, спрашивал, с кем ты занята. Кажись, никуда не выходил.
– Так ты пройди к нему, Мавруша, попроси его ко мне пожаловать…
– Слушаю, золотая, слушаю!..
Шепелева помедлила мгновенье, бросила испытующий взгляд на свою «золотую принцессу», но ничего не сумела прочесть на ее лице. Тогда она тихохонько вздохнула и скрылась в складках бархатной портьеры.
Елизавета Петровна продолжала стоять на том же месте, опять погрузившись в раздумье, и опять на ее губах замелькала загадочная улыбка. Она очнулась только тогда, когда пол в смежной комнате скрипнул под чьими-то тяжелыми, грузными шагами и в ее будуаре появилась жирная фигура «господина лейб-медикуса» Лестока. Перевалившись своим жирным телом через порог цесаревнина будуара, Лесток остановился в почтительной позе и вопросительно взглянул на свою августейшую хозяйку.
– Садись, Герман Генрихович, – с улыбкой промолвила цесаревна. – Чай, твой жир и ноги не держат…
Лесток грузно опустился в кресло и спросил:
– Что приказать изволите, ваше высочество?
– Чай, слыхал… – обратилась к нему цесаревна, – у меня Трубецкая была.
– Осведомлен о том, – пробасил лейб-медик.
– А была она у меня с большой печалью… завела она себе тут дружка сердечного Баскакова, из Москвы он. Да встал этот Баскаков у графа Александра Головкина поперек горла… Сам он на Трубецкую-то зарится. Ну, и убрал молодчика куда-то Головкин, а куда он его убрал – то как-никак разведать нужно.
– А нам до того какая докука?..
Щеки цесаревны покрылись багровыми пятнами. Не любила она, когда ее приближенные задавали такие бессмысленные, праздные вопросы.
– Значит, есть докука, – резко ответила она. – Умный ты человек, Герман Генрихович, а не понимаешь, что мне превеликий расчет Трубецкую одолжить.
Маленькие, заплывшие жиром глаза Лестока хитро сверкнули.
– Понял! – воскликнул он.
– И разведаешь?
– Все усилья к тому приложу…
На мгновенье воцарилось молчание. Елизавета задумалась; Лесток не осмеливался вызвать ее из раздумья.
– А что в городе слышно? – спросила наконец она.
– Много нового, – оживился Лесток. – За верное передают, что правительница от Миниха совсем отшатнулась, а принц Антон с Остерманом ему яму выкопали… Слышал я стороной, что не пройдет недели, как Миниха от двора удалят.
Елизавета грустно покачала головой.
– Вот она, благодарность! – тихо произнесла она. – Как же правительница могла позабыть, чем она Миниху обязана?
– Уж он слишком часто стал напоминать, чем она ему обязана. А тут, – продолжал рассказывать Лесток, – такая оказия вышла. Отозвался граф неодобрительно о Линаре; дошло это до этого польского щенка – он и стал настраивать Анну против Миниха. А тут еще каша заварилась. С Австрией союз заключили, а Миних супротив этого союза. Так что, по всему видно, несдобровать ему…
– Жаль и его, – опять прошептала цесаревна, – и правительницу, если она отталкивает верного ей слугу.
– Вот бы нам сим воспользоваться, – раздумчиво проговорил Лесток.
– Чем это?
– Ихним недружелюбием, да и приветить фельдмаршала.
– Зачем?
– Если он сумел свергнуть Бирона, то брауншвейгцев свергнет еще легче.
Лицо Елизаветы приняло холодное, ледяное выражение.
– Я в нем не нуждаюсь… – отчеканила она. – Разве он дает короны по желанию? И я если оную пожелаю, то и без него сумею получить… А теперь, мой друг, – мягче прибавила она, – ступай да постарайся разведать, что я просила. Поверь, что мне важнее приветить одну Трубецкую, чем десяток Минихов… Я – русская царевна и не нуждаюсь в немецкой помощи…
Лесток поднялся, отвесил глубокий поклон и вышел. А цесаревна, оставшись одна, снова задумалась, и снова на ее губах задрожала загадочная улыбка.
X
Честолюбивые грезы
Барсуков, так неожиданно попавшийся в ловушку, конечно, пробыл в каземате недолго. Наутро, когда явились сторожа, принесшие заключенным обычную порцию хлеба и кружку воды, его узнали и освободили. Он бесновался, кричал, выходил из себя – все было бесполезно: вернуть Баскакова было невозможно. Правда, Барсуков бросился в казармы Преображенского полка, увидался с Милошевым, даже пригрозил ему, что отдаст его под суд за пособничество побегу государственного арестанта, но Милошев так на него зыкнул, а двое гвардейцев, явившихся на зов офицера, так недружелюбно надвинулись на Барсукова, что он был от души рад, что ушел из полковых казарм целым и невредимым. Попробовал он сунуться в дом княгини Трубецкой, но там гайдуки натравили на него здоровенных дворовых псов. Побывал он в том доме, где помещалась квартира Баскакова, но и тут его ждала неудача. Почти целых три дня продежурил он на морозе, а Баскаков не появился.
Хуже всего было то, что он не мог для розыска Баскакова употребить никаких официальных мер. Захватил он Василия Григорьевича из желания угодить Головкину, даже не сообщив об этом начальнику тайной канцелярии. Генерал же Ушаков был донельзя самолюбив и кичился своим беспристрастием. По законному поводу он мог арестовать, заточить в каземат и подвергнуть жесточайшей пытке даже принца императорской крови, чем даже в бироновские времена пригрозил принцу Брауншвейгскому, но никогда не согласился бы употребить свою страшную власть по чьей-нибудь дружеской просьбе или из видов корыстолюбия. Естественно, Барсуков не мог ему сообщить о побеге арестанта, о котором Андрей Иванович не имел ни малейшего понятия; тем меньше он мог признаться в том, как он опростоволосился, в какую ловушку он попался. Ушаков считал его слишком умным и сметливым сыщиком, и подрывать к себе доверие своего грозного патрона совсем не входило в расчеты Барсукова.
Несколько дней он ходил как опущенный в воду. Ночь, проведенная им в каземате, положительно не давала ему покоя. Его отчаяние было так сильно, досада на себя так ужасна, что он забыл решительно обо всем, даже о своих недавних блестящих планах и радужных надеждах. Он позабыл даже о поручении, которое дал Якову Миронычу, и, все еще рассчитывая столкнуться с Баскаковым, целые дни проводил на петербургских улицах, жадно вглядываясь в лицо каждого прохожего и проезжего.
Прошла целая неделя, пока, наконец, улеглась острота досады, пока Барсуков пришел в себя. Тогда он понял, что безрассудно гоняться за призраком, что беды все равно не поправишь, а что гораздо лучше отплатить за эту злую шутку и Милошеву, и Баскакову со временем, когда к тому представится случай. А что этот случай представится – теперь Барсуков не сомневался. Теперь об уничтожении тайной канцелярии не было уже помину. Мало того, с тех пор, как началось недовольство Минихом при дворе, Ушаков получил от графа Остермана приказание усилить штат сыщиков «на всякий случай».
Наконец, Миних пал. Это было на другой день после подписания в окончательной форме договорного союза с Австрией, коим российская корона обязалась помогать Марии-Терезии войском и деньгами в случае необходимости. Миних протестовал против этого неразумного договора, Миних горячо оспаривал и принца Антона, и графа Остермана, отстаивавших этот союз, но правительница уже охладела к человеку, избавившему ее от бироновской тирании, она уже тяготилась благодарностью к нему – и мнение Миниха было отвергнуто. Самолюбивый фельдмаршал понял, что его роль кончена, и решил сразу поставить все на карту: или он должен был получить былую власть, или ему не нужно было никакой власти. Он послал правительнице просьбу о дозволении ему «пребыть на покое».
Правительница в первое мгновение и слышать не хотела об его отставке. С этим извещением и был отправлен к фельдмаршалу графу Левенвольде. Но Миниху этого было мало. Он заявил, что только тогда возьмет свое прошение об отставке назад, когда ему будет возвращена вся его прежняя власть, когда он будет первым министром не только по названию, но и в действительности. Но первая минута прошла. Анна Леопольдовна раздумалась и под влиянием убеждений Линара, что можно смело обойтись теперь и без Миниха, не захотела пойти на уступки, каких требовал фельдмаршал. В то же время и Остерман, и принц Антон, ненавидевший Миниха до глубины души, не дремали, и через день Сенату и тайному кабинету был дан указ, коим правительница «с глубоким сожалением» соглашалась на просьбу первого министра и генерал-фельдмаршала графа Миниха уволить его от занимаемых им должностей.
На другой день после этого знаменательного события Барсуков, зайдя в тайную канцелярию, застал там генерал-аншефа Ушакова.
– Где ты пропадаешь? – набросился тот на него, шевеля, как кот в минуты раздражения, своими длинными седыми усами.
– В первое мгновение Барсуков оробел, но затем, не замечая в своем грозном начальнике обычных признаков гнева – багровых пятен на лбу и на носу, оправился.
– Я, ваше превосходительство, – сказал он, – по делам службы отсутствовал…
– По каким еще, к дьяволу, делам службы?!
– По ведомому вам делу… насчет цесаревны…
– Ну, ладно, – буркнул Ушаков. – Узнал что-нибудь?
– Надеюсь вскорости все доподлинно доложить вашему превосходительству…
– И это не вредно. А теперь слушай, Барсучок: тебе пофортунило – изволь завтра во дворец отправиться.
– В какой дворец?
– В Зимний, дьявол! – заревел Ушаков, не терпевший, чтоб его перебивали. – Какой еще другой дворец в Петербурге есть? Ступай туда, в покои генералиссимуса, и вели о себе принцу доложить… Понял?
Барсуков молча кивнул головой.
Андрей Иванович прищурился, взял со стола круглую золотую табакерку, отправил в нос изрядную щепотку табаку, обтер руку прямо о камзол, весь усеянный табачными пятнами, и затем продолжал:
– Спрашивал у меня его императорское высочество надежного человека – так я ему тебя аттестовал. Коли сумеешь – большим человеком будешь.
– По гроб жизни обязан, ваше превосходительство, – промолвил Барсуков, не чувствуя от радости под собою ног.
– Нечего благодарить! – отозвался Ушаков. – И без благодарности обойдусь… Так не забудь, – прибавил он, вставая и медленной тяжелой походкой проходя к дверям, – завтра отправляйся. Да помни: не выставляйся, не бахвальствуй. Этим там не возьмешь…
Ушаков ушел, а Барсуков долго еще стоял на месте, не веря самому себе, не зная, сон ли это или действительность.
И на следующее утро, подходя к Зимнему дворцу, с затаенной радостью поглядывая на ряды бесконечных окон, горевших теперь под лучами солнца, Барсуков все еще не верил, что все это происходило не во сне. Он уверился только тогда, что он здесь действительно нужен, что родитель младенца-императора желал его видеть, – когда вышел адъютант принца и провел его в кабинет супруга правительницы.
Барсуков давно уже не видел так близко принца Брауншвейгского и невольно изумился происшедшей с ним за последние дни перемене. Принц, правда, не вырос, он так же был сухощав, как и прежде, но в его лице не было и тени былой робости, а его глаза, в бироновские времена, казалось, не смевшие отрываться от полу, сверкали теперь огнем решимости. Одетый в малиновый бархатный халат, в меховых туфлях на босу ногу, принц бегал по громадному кабинету и в этой высокой комнате, среди массивного письменного стола, сплошь заваленного кипами бумаг, среди громоздких кресел, казался таким мизерным и маленьким.
Когда Барсуков вошел в комнату в сопровождении адъютанта, принц остановился, поглядел на него несколько мгновений и ломаным русским языком, немилосердно перевирая слова, спросил.
– Ты и есть Барсуков? Это о тебе мне докладывал генерал Ушаков?
– Так точно, ваше императорское высочество, – низко кланяясь, ответил Барсуков.
– Очень хорошо… И ты давно служишь?
– Четвертый год.
Принц кивнул головою, запахнул полы халата и опять принялся бегать из угла в угол кабинета, обдумывая, как удобнее приступить к разговору с этим шпионом, которого он предполагал употребить для очень важного и секретного дела.
Дело в том, что хотя принц Антон Ульрих Брауншвейгский и обладал горделивым взглядом, а в глазах его сверкал иногда огонек решимости, – но он удивительно был робок и труслив. Он трусил перед Бироном, когда тот был кабинет-министром и приближенным покойной императрицы, трусил, когда тот сделался регентом Российского государства, а он, принц, стал отцом императора, трусил перед своей супругой, трусил перед Линаром и, наконец, до глубины души боялся Миниха. Фельдмаршала он боялся особенно сильно теперь, когда так удачно низверг его с помощью Остермана, и боялся так, что всю сегодняшнюю ночь провел положительно без сна. Он был уверен, что Миних не простит своего унижения, что старый волк покажет еще зубы, что человек, так удачно в одну ночь совершивший переворот в пользу его жены, может, если только прозевать, так же удачно совершить переворот хотя бы в пользу Елизаветы Петровны. Значит, зевать было нельзя. Необходимо было следить за каждым шагом фельдмаршала и арестовать его при малейшем подозрении. Для этой роли он и хотел употребить Барсукова. Но как же ему объяснить, что от него требуется?
«А, черт! Не спросил я Ушакова, говорит ли этот гусь по-немецки, – пронеслось в мыслях принца. – По-русски это ужасно трудно объяснить…»
Принц еще несколько мгновений побегал по кабинету, то и дело обкусывая ногти, еще бросил несколько взглядов на неподвижно стоявшего Барсукова, затем круто повернулся, остановился перед ним и торопливо спросил:
– Скажите, сударь, а по-немецки вы понимаете?
– Не только понимаю, но и говорю, ваше высочество, – опять почтительно склоняя голову, отозвался Барсуков.
Лицо принца просветлело.
– О, да вы совсем золотой человек! – весело воскликнул он уже по-немецки. – Теперь-то мы с вам споемся… Скажите, вы не прочь мне служить?
– Сочту за величайшее счастье положить жизнь за ваше высочество…
– Вот и прекрасно, и прекрасно. Я очень рад, что с вами познакомился. Я вижу, что вы – ловкий, смышленый малый, а мне такой и нужен. Внакладе не будете, сударь, – прибавил он с той же веселой улыбкой.
Затем он подбежал к одной двери, заглянул за нее и запер на ключ, потом то же проделал с другой дверью и, вплотную подойдя к Барсукову, заговорил, понизив голос:
– Я хочу вам поручить одного человека… Вы знаете, конечно, что я удалил графа Миниха. Нет спора, – продолжал он, не дожидаясь ответа со стороны Барсукова, – мы были ему обязаны, но нельзя же было брать и меня, и жену, и моего сына-императора в вечное рабство… Понятно, нам пришлось указать ему настоящее место. Не для того же, в самом деле, мы избавились от Бирона, чтобы иметь нового Бирона в лице господина Миниха… Впрочем, – заметив, что совсем некстати разоткровенничался, спохватился принц, – впрочем, вам это малоинтересно. Дело в том, что я Миниху не доверяю… Если он изменил регенту – он так же легко может изменить нам… Понимаете?
– Понимаю, ваше высочество, – отозвался Барсуков, сердце которого замирало от радостного волнения. – Вам угодно поручить мне следить за фельдмаршалом?
– Вот именно! Вот именно! Не только следить, но быть его тенью, его постоянным спутником. Я всего опасаюсь с его стороны, поэтому я хочу знать, что он будет делать, как он будет жить. Куда бы он ни поехал, кто бы его ни посетил – вы должны мне доносить обо всем, положительно обо всем. Пуще всего, – продолжал принц, еще более понизив голос, – пуще всего следите, чтобы он не вздумал отправиться во дворец цесаревны… Ей я тоже не доверяю… Если бы не жена – я давно отправил бы ее в монастырь…
Барсуков набрался храбрости и решил, вопреки правилам этикета, вставить одно замечание, которым на будущее время он мог держать в руках словоохотливого родителя императора:
– Вы не ошибаетесь, ваше высочество, относясь к цесаревне с недоверием. Это – очень опасный враг, с которым, может быть, придется вступить в борьбу в очень недалеком будущем…
Принц Брауншвейгский побледнел, нервным движением запахнул полы халата и воскликнул:
– Правда, правда! Я это сколько раз говорил ее высочеству, но она почему-то уверена в ней… Но это не может помешать нам быть осторожными. Если вы сможете – следите и за цесаревной. Берите себе в помощники кого хотите, но сделайте так, чтобы я мог спать спокойно.
– Я не пощажу жизни.
– Очень хорошо! Я, сударь, физиономист и вам верю… Но помните: прежде всего – Миних. Самое опасное, если он стакнется с цесаревной…
– А если он отправится к ней?
Глаза принца злобно сверкнули; он поднял руку, делая угрожающий жест.
– Тогда его измена будет очевидна, – проговорил он, – и с ним нечего будет стесняться. Я вам даю полномочие: если фельдмаршал поедет в дом цесаревны, арестуйте его моим именем, когда он будет выходить обратно.
– Слушаю, ваше высочество.
Принц замолчал, как бы что-то обдумывая, затем торопливо подошел к секретеру, стоявшему в углу комнаты, выдвинул один из ящиков и, достав оттуда кошелек, сквозь петли которого сверкнули золотые монеты, снова вернулся к Барсукову.
– Вот вам на расходы, – сказал он, опуская в руку сыщика тяжелый кошелек, – тратьте, не стесняясь. Помните, что я вам поручаю безопасность государства, охрану персоны императора. Теперь ступайте. Если что будет нужно – приходите сюда во всякое время, даже ночью… – и, похлопав Барсукова по плечу, принц отпустил его.
Ушаковский клеврет вышел из Зимнего дворца в состоянии какого-то опьянения. Голова его кружилась, в ушах шумело, в глазах расплывались светлые круги.
Вот оно то, к чему он так жадно стремился, о чем так страстно мечтал. Первый шаг сделан – и какой шаг! Теперь его карьера обеспечена. Теперь он не простой послух, не только аудитор тайной канцелярии, а человек, которому поручена «охрана персоны императора»!
Охваченный радужными грезами Барсуков торопливо миновал Дворцовую площадь, прошел набережной Мойки и остановился только на углу Невской перспективы.
«Куда идти? – подумал он. – Домой, или…» – и, не докончив своей Мысли, он круто повернул в сторону Адмиралтейства, решив отправиться за Неву, к старику Поспелову, чтобы, во-первых, узнать, попал ли Яков Мироныч в штат цесаревниной прислуги, а во-вторых, еще раз повидать Катю…
Он бодро зашагал вперед и вдруг вздрогнул, остановившись: прямо на него шел его двойник, его недавний арестант, сыгравший с ним такую злую шутку, – Василий Григорьевич Баскаков.