Текст книги "Два дня из жизни Константинополя"
Автор книги: Александр Каждан
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Как всегда в большом средневековом городе, в Константинополе было много нищих, не имевших твердого заработка, питавшихся случайными подачками, милостыней церкви или частных лиц. Под аркадами мраморных портиков нищие находили защиту от непогоды, летом даже ночевали там, а зимой дрожали на холодных чердаках и заходили погреться в мастерскую стекловара или кузнеца.
Большой средневековый город, Константинополь питал корчмарей и виноторговцев, публичных женщин, цирковых акробатов, фокусников, дрессировщиков зверей – особую категорию лиц, занятых развлечением городской толпы. И уж, конечно, находили в нем свое место и завсегдатаи питейных заведений и профессиональные воры, которым благоприятствовала теснота узких улочек на окраинах, ночью погружавшихся в кромешную тьму (уличного освещения еще не существовало).
На самой низкой из общественных ступеней стояли те, кого византийцы по старому образцу называли рабами. Часть из них – военнопленные или невольники, привезенные иноземными купцами; другие попадали в рабство, продавая свою свободу. Рабство изменило характер в сравнении с римской эпохой: следов больших рабовладельческих латифундий в Византии нельзя найти. Если рабы были заняты в производстве, то главным образом в качестве пастухов или ремесленных мастеров (да и то далеко не во всех ремеслах), обычная же их функция – домашняя служба, которая ставила невольника лицом к лицу с господином и способствовала беспощадному унижению человеческого достоинства. Если домашнему рабу и удавалось заслужить господскую милость, то это достигалось обычно угодничеством, доносом, коварством – иными словами, растлением личности.
У всех этих разрядов и категорий, отличавшихся друг от друга достатком и привычками, языком и верой, было то общее, что Константинополь, южный город, жил на улице. Лавки и мастерские были открыты для каждого прохожего, а многие ремесленники работали под открытым небом. Мастерские размещались по всей Месе, и даже храм Св. Софии был окружен эргастириями, изготовлявшими свечи, и лавками скорняков. Товары выставлялись перед лавками, развешивались на стенах, многими из них торговали вразнос, с лотков. Купцы сидели на улице. На улице рыбаки чистили и жарили только недавно выловленную рыбу. В открытых портиках велись научные беседы, шли школьные занятия, разворачивались религиозные диспуты. Люди слонялись по улицам, пустевшим только в полдень, в обеденную пору, а те, кто посостоятельнее, смотрели на забавные уличные сценки с плоских кровель своих домов.
Обитатели Константинополя любили улицу, но еще больше любили они ипподром. После запрещения гладиаторских боев зрелища ипподрома стали излюбленным развлечением самых широких слоев константинопольского населения – от императоров до нищих, живущих подаянием, или грузчиков на столичных причалах.
Константинопольский ипподром – грандиозное сооружение, располагавшееся в непосредственной близости от храма Св. Софии и Большого дворца. Длинная арена была окружена трибунами, поднимавшимися на субструктурах. При Константине I скамьи были еще деревянными, но затем их заменили каменные ряды, число которых достигало 30 или 40. На ипподром с разных сторон вело несколько ворот. Посредине арены стояли парадные монументы, из которых три остаются до нынешних дней на своих местах: бронзовая Змеиная колонна, вывезенная из Дельфов, обелиск, прибывший из Египта в царствование Феодосия I, и колонна, сложенная из каменных глыб, сооружение которой приписывается Константину VII Багрянородному (913–959). Достигающая 32 м в высоту колонна была некогда обшита бронзовыми плитками, содранными и переплавленными еще в Средние века.
Ипподром был местом цирковых представлений: здесь можно было любоваться акробатами или дрессированными медведями; здесь же выставляли пленников со всего света, одетых в чужеземные костюмы. Но главное зрелище, давшее имя всему сооружению и до какой-то степени определявшее лицо праздничного Константинополя, – это ристания, бег колесниц.
Константинопольцы унаследовали от Рима разделение на четыре спортивные «факции» – цирковые партии, отличавшиеся своими цветами – голубые, зеленые, белые и алые, из которых две первые, соперничавшие между собой, были особенно влиятельными. Колесницы принадлежали факциям, были украшены их цветами, и зрелище превращалось в состязание факций, прежде всего зеленых и голубых. Колесницы – по сигналу – вылетали из ворот и мчались вокруг арены, под рев своих болельщиков на трибунах, иногда задевая одна за другую, иногда переворачиваясь на повороте.
Церковь сперва неодобрительно относилась к ристаниям – она опасалась соперничества, боялась, что богослужению христиане могут предпочесть ипподром. Но постепенно она примирилась с жестоким и буйным зрелищем, постаралась поставить его под покровительство Христа и Богородицы. Перед началом состязаний колесничий направлялись в храм, зажигали свечи, принимали причастие – ибо было неясно не только кто победит, но и все ли соперники придут живыми к концу борьбы. И когда покрытые пеной кони несли хрупкие экипажи вокруг обелисков и колонн, с трибун возносились молитвы Троице и Богородице, ибо константинопольцы были твердо убеждены, что в конечном счете Бог дарует победу.
Когда-то, в VI и VII вв., цирковые факции были политическими клубами. Они могли выражать оппозицию правительству, требовать низложения ненавистного чиновника. Императоры заискивали перед партиями цирка: одни поддерживали зеленых, другие опирались на голубых. Со временем, однако, цирковая оппозиция была подавлена, и факции превратились в парадные и чисто спортивные организации: помимо проведения ристаний, они должны были участвовать в торжественных выходах императоров, приветствуя государя официально-радостными кликами.
Уличная жизнь средневековых городов также далека от внешней благочинности буржуазного города, как ее облик – от подчеркнутой прилизанности и чистоты городских центров Европы нового времени. Лужи, колдобины, ямы, полные нечистот, помои, которые выплескивались на улицу, тесно жавшиеся друг к другу строения – и вписывающаяся в эту грязь и антисанитарию пестрая, возбудимая, вспыльчивая константинопольская толпа. Не только представления на ипподроме, где соперничество факций особенно подогревало страсти, легко переходили в драку, в побоище, в мятеж, но и на улицах насмешки, озорные песенки, безобидные шутки часто сменялись озлобленными выкриками, позорящими прозвищами, площадной бранью. Не помогало вмешательство стражников. Внезапно начинали лететь гнилые фрукты, камни, сыпались побои. Улица подхватывала, усугубляла, разжигала всякие эмоции и страсти. Сочувствие к несправедливо обиженному могло вырваться в стихийный бунт – но та же толпа могла оказаться безжалостной, сжигая дома, разрушая имущество, обрекая людей – и виноватых, и невиновных, ибо когда и кому было судить на улице? – на мучительные страдания, на самосуд. Толпа могла быть на редкость храброй, готовой без оружия ринуться на обнаженные мечи, но внезапно ей овладевал страх, она разбегалась, ища убежища и становясь легкой добычей преследователей. Толпа могла покоряться традиции, склоняться перед императорскими изображениями, раболепно восхвалять правителей, но та же толпа бесстрашно сокрушала вчерашние авторитеты и уничтожала недавних кумиров.
Конечно, сказывался южный темперамент. Конечно, давало себя знать и ненормальное питание: византийцы – кроме богатых людей – ели плохо, ограничиваясь обычно одной трапезой в день, да и то состоявшей из хлеба – ячменного или пшеничного, вареных овощей или рыбы и непременно вина. Воздержание превозносилось как добродетель, а обжор подвергали осмеянию. Обычно голодные и к тому же то больше, то меньше пьяные (вино было неважным, с привкусом гипса, но стоило дешево), обитатели константинопольской улицы легко меняли свое настроение, свои привязанности и антипатии. Но вряд ли эта «подвижность» константинопольской толпы объяснима одним темпераментом южан и скудностью питания или обилием вина в их ежедневном рационе. Нельзя ли предположить, что в ней проявилась и общая специфика социальной структуры Византийской империи?
Византийское общество отличало то, что социологи называют вертикальной динамикой; оно не было закрытым обществом, разделенным на строго очерченные сословия, на разграниченные непроходимым барьером социальные группы. Патрицианских родов, наследственной аристократии крови в Византии долгое время не было, и еще в IX-Х вв. бывший конюх или бывший матрос мог при благоприятном стечении обстоятельств достигнуть императорского трона. Только с X в. начинают по существу формироваться аристократические семьи, удерживавшие в своих руках на протяжении нескольких поколений не только богатство, но и высшие административные должности. С конца XI в. именно эта аристократия, связанная перекрестными браками, образует опору правления Комнинов.
Но консолидация элиты даже в XII в. оказывается ограниченной, незавершенной. Внешне это проявляется в, казалось бы, незначительным факте: хотя обычай носить фамильное имя (патроним) начинает утверждаться в Византии примерно на рубеже X и XI в., строгой наследственности патронимов не было, и сын мог носить фамилию не только отца, но и матери или даже бабки по материнской линии. Длительность существования знатных родов была невелика: немногие держались дольше столетия, и соответственно частыми были случаи вознесения «из низов» и, наоборот, катастрофического падения. Короче говоря, социальный статус в Византии не обладал той стабильностью, которая отличала средневековые государства Западной Европы.
Дуализм византийской социальной структуры, ее нестабильная стабильность проступали в противоречивой трактовке правового положения разных социальных разрядов. С одной стороны, византийское право, опираясь на раннехристианские принципы, провозглашало принцип всеобщего равенства, с другой – оно само нарушало этот принцип, устанавливая зависимость характера и размера уголовного наказания от общественного статуса преступника. Конечно, на практике различие между каким-нибудь чиновником, сыном чиновника и владельцем поместья близ Константинополя, ездившим на арабском скакуне и ежедневно лицезревшим императора, и наймитом-землекопом, живущим случайным заработком, было еще больше. В XII в. элита, правящая верхушка, явным образом стремилась к превращению в закрытое сословие, и браки ее представителей с выходцами из других разрядов наталкивались на непреодолимые препятствия.
И все-таки возможность внезапного взлета и столь же внезапного падения всегда стояла перед византийцем, создавая атмосферу социальной нестабильности, сопутствующую вертикальной подвижности общества. Социальная нестабильность византийского общества проявлялась еще и в другом обстоятельстве – в относительной непрочности социальных связей.
Человек западного Средневековья немыслим вне развитой системы социальных связей. Эти связи – как горизонтальные, так и вертикальные. Первые обнимают взаимоотношения внутри коллектива, осознающего себя социальным единством, будь то сельская община, цех, городская коммуна или монастырь. Вторые – личные связи, возникающие между лицами разных социальных уровней, как, например, вассалитет или патронат, и превращающиеся подчас в сложную иерархическую систему.
Вся эта система социальных связей если и существовала в Византии, то в значительно менее развитой форме.
Вертикальные связи формировались в Византии по преимуществу в так называемых этериях – «дружинах», группировавшихся вокруг какого-либо влиятельного вельможи. Разумеется, участие в этерии давало известные материальные и социальные привилегии, но еще в XII в. «частная служба» трактовалась обычно как рабство или наймитство и казалась не достойной свободного человека. Принадлежность к этерии лишь изредка подкреплялась земельными пожалованиями, понятие личной верности оставалось шатким, а сама этерия – довольно рыхлым, малоустойчивым институтом, участники которого легко оставляли своего «господина и друга». Настоящей феодальной иерархии Византии XII в. не знала, несмотря на наличие тенденций к ее образованию.
Западная Европа возвела в принцип иерархическое строение общества: каждый человек (в идеале) должен был иметь своего сеньора, по отношению к которому он являлся вассалом и соответственно держателем земли. Вассал обязан был службой сеньору, сеньор – покровительством. Византиец, напротив, рассматривал себя не как чьего-либо вассала, но как подданного (в официальной терминологии – раба) императора.
Средневековые институты горизонтальных связей (сельская община и ремесленный цех) сложились и в Византии, но они были здесь более рыхлыми (менее сплоченными), чем на Западе. Сельская община реализовала свои права не как единый коллектив, ведущий совместное хозяйство, но как совокупность соседей, каждый из которых независимо трудился на своем индивидуальном наделе и пользовался известными правами по отношению к соседнему участку. Крестьянские наделы, окруженные рвом, тыном, а то и кирпичной стеной, никогда не поступали в общинный передел и не подчинялись принудительному севообороту. Права византийских общинников конституировались как совладение родственников или как привилегии соседей, которым разрешалось собирать каштаны или косить сено на соседской земле и которые имели право предпочтительной покупки (протимисис) на соседский надел. Об общинности государство обычно вспоминало в связи с потребностями круговой поруки, когда деревня должна была выдать преступника или обеспечить своевременную уплату налогов.
Настоящий средневековый цех в Византии так и не создался, хотя подобные цехам организации известны здесь с IX–X вв., когда на Западе еще ничего подобного не существовало. Но византийская торгово-ремесленная коллегия («систима» или «соматион»), подобно сельской общине, – совокупность независимых эргастириев, где семья мастера ведет свое хозяйство с помощью одного-двух наемных работников или рабов. Общие экономические и административные интересы коллегии ничтожны, а ее зависимость от государства велика. Не коллегиальные старосты, а государственные чиновники регламентировали деятельность эргастириев в X в., проверяли качество продукции и соблюдение указанных хозяйственных норм. Видимо, большую экономическую роль, чем систимы и соматионы, играли кратковременные и по личной воли создаваемые сообщества мастеров и купцов. К тому же, по всей видимости, в XII в., когда на Западе начинает оформляться цеховой строй, константинопольские коллегии, даже столь рыхлые, какими они были, и то сходят со сцены.
И византийский город, несмотря на его экономическое процветание в XI–XII вв., не сделался подобием западной коммуны.
Население византийских городов состояло из разрозненных, юридически не сцементированных элементов. В городах обитали чиновники и монахи, учителя и ораторы, купцы и ремесленники, владельцы пригородных садов и нив, наймиты и нищие – но единой правовой категории «горожанин» Византия не знала. Соответственно обитатели византийских городов не приобрели сознания своей общности и не вытеснили с городской территории ни светских сеньоров, ни монастыри, владевшие здесь домами, мельницами и мастерскими. Город оставался и резиденцией епископа. Наконец, византийскому городу не было суждено вырваться из-под руки могущественного государства: именно в городах размещались канцелярии наместников фем – представителей императорской администрации, в городах функционировал императорский суд.
Слабость корпоративности – одна из характернейших черт византийского общественного склада. Она очень отчетливо проступает в специфике византийского монашества, в его «индивидуализме», в том, что можно было бы назвать рыхлостью монастырской организации.
По сообщению русского путешественника Антония, при Мануиле I действовало 14 тысяч монастырей. Византийские обители были невелики: они насчитывали в среднем 10–12 монахов. В большом столичном монастыре Пантократора братия состояла из 80 человек. Физический труд считался обязанностью византийских монахов, тогда как на Западе, с его гораздо более четким социальным членением, уже на рубеже VIII–IX вв. монахам были запрещены сельскохозяйственные работы. Но, разумеется, византийский монастырь XI–XII вв. – не трудовая община, и труд остается на периферии деятельности братии, для которой основное – размышления о Божестве и церковный обряд. Монастырь живет доходами от зависимых крестьян, императорскими пожалованиями, благотворительностью знатных лиц.
Обитель XI–XII вв., если судить по монастырским уставам, – общежительная, или, коль скорее пользоваться греческим термином, киновийная. Относительной слабости корпоративных начал в реальных общественных отношениях соответствовала тенденция к общежительности в религиозном идеале византийской общины – в монастыре. Но монашеская сплоченность в XII в. – лишь идеал. Современник Андроника Комнина Феодор Вальсамон, видный церковный деятель и знаток церковного права, писал, что киновия до его времени практически не сохранилась: монахи мужских обителей не живут общежительно, и только в женских киновиях сохраняется совместная трапеза и совместные дормитории (спальни). И что в данной связи особенно интересно, Вальсамон противопоставляет византийские порядки латинским: на Западе, говорит он, монахи и едят, и спят совместно.
В теории византийская киновия представляла собой идеальное единство, основанное на принципах нестяжательства и равенства. На практике же монах вопреки принципу нестяжательства мог иметь личное имущество и даже передавать его по завещанию.
Не соблюдался и идеал равенства. В византийских монастырях сложились общественные градации двоякого рода. Одни носили специфически монастырский характер: они обусловливались сроком монашеского служения, формами монастырской деятельности, местом в управлении обителью. Одни иноки были заняты в богослужении, другие – в монастырском хозяйстве. Братия разделялась также по «возрастному» принципу, на великосхимников, иноков малой схимы и рясофоров-послушников.
Подобные градации не сводились только к «чести», к формам приветствия, к месту за монастырской трапезой или на монастырском кладбище, где игуменам принадлежали особые ряды, а великосхимников хоронили отдельно от рядовых монахов. Общественным градациям соответствовали и материальные привилегии: монахи разных категорий получали ругу разного размера и разные суммы на приобретение одежды.
Помимо специфически монастырских градаций, в обителях удерживалось и социальное членение, унаследованное от мирских связей. Вельможи, постригавшиеся в монахи, сохраняли в монастыре слуг, особые помещения и особое питание.
Монастырь не представлял собой того идеального содружества, того «ангельского сообщества», каким он представлялся теоретикам византийского монашества. Монастырские уставы полны страха перед монашескими возмущениями, постоянно твердят о нарушении внутреннего мира, о столкновениях братьев и их злопамятстве.
Если на Западе XI–XII столетия были эпохой формирования монастырских конгрегации и орденов, то византийское монашество не создало ничего подобного. В принципе здесь существовало единое «монашеское сословие», а на деле каждый монастырь являлся изолированной от других общиной, вступавшей время от времени в договорные отношения с другими общинами-монастырями или в территориальные объединения («конфедерации»), напоминавшие своей рыхлостью византийскую сельскую общину. Наиболее известной конфедерацией была группа афонских монастырей, имевших элементы общего управления, – однако все монастыри Афонской горы были автономны и управлялись собственными уставами. На заседании совета игумены крупнейших обителей пользовались большим весом, нежели прот – глава общинной администрации.
Внутренней рыхлости монастырской организации соответствовало и то общественное положение, которое монастыри занимали в системе Византийского государства. В монастырских уставах и жалованных грамотах монастырям стоят широковещательные формулы, провозглашающие независимость монастырей от царской власти, от церковной или вельможной администрации. На самом деле, однако, формулы эти оставались словами, а административная свобода и экономическая независимость монастырей были весьма ограниченными. Да иначе и не могло быть – ведь у византийских обителей не было той мощной экономической базы, какой обладали монастыри на Западе, – монастырское землевладение в Византии отличалось гораздо более скромными масштабами. Здесь государство определяло многим монастырям так называемые солемнии – ежегодные выдачи деньгами или зерном. Получение подобных дотаций заставляло монахов отчетливо ощущать свою материальную зависимость от государства. В отличие от западных монастырей византийские обители не пользовались судебным иммунитетом (независимостью от судебных властей и юрисдикцией над зависимым населением), – самое большое, на что могли рассчитывать византийские монахи, это освобождение из-под компетенции провинциальных властей и подчинение императорскому суду. Они, правда, получали иногда податные привилегии, так называемую экскуссию, т. е. освобождение от ряда поборов, но византийская экскуссия рассматривалась не как право, но как царская милость, и в любой момент могла быть отнята или пересмотрена. Императоры и патриархи широко практиковали пожалование монастырей (обычно на ограниченный срок) под патронат частных лиц или церковных учреждений; патроны (в византийской терминологии харистикарии) распоряжались монастырским имуществом.
Итак, индивидуализм византийского монашества, как индивидуализм византийской общественной жизни вообще, не означал свободы, даже в средневековом смысле: монастырь не пользовался корпоративной независимостью.
Человек в средневековой Западной Европе выступал прежде всего как член устойчивой корпорации, занимающий отведенное место в феодальной иерархической системе, тогда как византиец был свободным от корпоративности, но в своей свободе – рабом государства.
В этих условиях общественная жизнь неминуемо приобретает тенденцию самоограничения – она сосредоточивается в рамках самой элементарной социальной клеточки, в самой малой из малых групп – в семье.
Особенности семейных отношений в Византийской империи обнаруживаются отчетливее всего при сопоставлении их с формами античной римской семьи. Конечно, на практике тысячи и тысячи римских и византийских семей прожили одинаковую – то счастливую, то несчастливую – жизнь, но самая трактовка семьи в Риме и в Византии была принципиально различной. Римлянин мыслил себя (даже в последние века существования Римской империи, когда старые связи стали иллюзорными, воображаемыми) прежде всего гражданином, членом муниципия, которому принадлежали все имущественные, политические и культурные интересы свободного человека, во всяком случае свободного мужчины. Бани-термы, которые были своего рода клубом, маленький муниципальный театр – место совместных развлечений горожан, булевтерий – открытый зал заседаний совета, доступного для каждого (во всяком случае, для каждого состоятельного) гражданина, базилика – крытые торговые ряды, – все это объединяло людей, обладавших к тому же общей (городской) собственностью и сообща решавших вопросы городского налогового обложения и городских развлечений. Неудивительно, что римляне (по крайней мере, до III в. н. э.) нередко отдавали при жизни и оставляли по завещанию своему муниципию значительные денежные суммы.
Семья в этих условиях оказывалась институтом, существующим где-то на периферии социальной жизни, функционально ограниченным, связанным почти исключительно с продолжением рода и воспитанием младенцев. Легко создаваемая, римская семья могла быть разрушена по простому желанию сторон, без каких-либо формальных актов. Она не предполагала имущественной общности – собственность мужа и жены оставалась раздельной, помимо некоторой суммы, создаваемой из равноценных частей, вносимых обеими сторонами. Кроме полноправного брака, закон допускал существование конкубината – союза, основанного на физической близости, но дававшего сторонам лишь ограниченные права. Половая неверность, если и встречала моральное осуждение (да и то весьма ограниченное), во всяком случае не имела никаких правовых последствий. Короче говоря, римские семейные связи были рыхлыми, непрочными.
Распад муниципального строя в Западной Римской империи сопровождался упрочением других институтов, которые осуществляли сплочение социальных групп. Семья выступала лишь одной из многих форм общественных связей, да и сама она до известной степени растворялась в гентильной (родовой) организации и в общественно-конструируемых группах, поскольку цеховые подмастерья, слуги, бедные родственники обретали какое-то место в семье, расширяя ее границы до неопределенности.
В Византии, напротив, с самого начала осуществляется упрочение семьи. Можно задумываться над источниками византийского семейного права. Их можно искать в седой патриархальности древнегреческих семейных отношений, впрочем, основательно забытых к эпохе Поздней Римской империи. С большим основанием можно допускать влияние христианства, воспринявшего древнееврейские патриархальные устои. По-видимому, восточные семейно-брачные обычаи вообще сказывались на перестройке византийского семейного права. Все это верно и вместе с тем недостаточно. Самое существенное заключается в том, что общественные условия Византийской империи, где античная муниципальная корпоративность умерла, а феодальная корпоративность западноевропейского типа не сложилась, где человек оказывался безнадежно одиноким перед всемогущим государством, – эти общественные условия делали укрепления семьи социальной потребностью.
Прежде всего здесь формализуется заключение брака. Еще в VI в. византийцы вступали в брак без каких-либо формальностей, по одному только согласию сторон, как это предполагалось нормами римского права. Но уже от середины IX в. сохранился любопытный документ, не только позволяющий видеть изменение порядков в сопоставлении с ранневизантийским периодом, но и обнаруживающий, что Византия пошла гораздо скорее Запада по пути формализации бракосочетания. Папа Николай I (858–867), отвечая на вопросы болгарского царя Бориса, намеревавшегося принять христианство, писал между прочим об отличии средневековой римской и константинопольской практики: тогда как греки объявляют грехом брак, заключенный вне церкви, сограждане папы сохраняли принцип «брачного согласия» в качестве достаточного условия для создания семьи.
В Древнем Риме помолвка была простым обещанием вступить в брак. В Византии и она была формализована – прежде всего благодаря тому, что сопровождалась внесением залога. Это, возможно, вытекало из восточного представления о браке-покупке; залог, во всяком случае, придавал помолвке ту обязательность, какой она не обладала в римском праве. Помолвка превратилась затем в составную часть брачной процедуры, а законодательством Алексея I была практически приравнена к браку.
Византийцы могли вступать в брак рано: девушки с 12, юноши с 14 лет. Помолвка заключалась значительно раньше, и нет поэтому ничего удивительного, что невесту выбирал не жених, а его родители, руководствуясь своими, часто им одним понятными соображениями или попросту обращаясь к посредничеству профессиональных и полупрофессиональных свах. В день свадьбы (это было воскресенье) невеста надевала любимые украшения, белый с золотом наряд и красила волосы в рыжеватый цвет. Закрыв лицо покрывалом, она ожидала жениха в своей комнате, украшенной цветами. Он приходил под вечер, осматривал приданое, снимал покрывало с невесты и нередко только в этот воскресный вечер впервые видел ту, которая должна была стать его подругой на всю жизнь. Свадебная процессия выходила из дома с факелами (было уже темно), в сопровождении музыкантов, родственников и друзей (они бросали яблоки и розы в жениха и невесту) и направлялась в церковь. Здесь осуществлялась самая важная часть церемонии, без которой, как писал папа Николай I, греки считали сожительство грехом, а не браком: священник совершал бракосочетание. Он спрашивал, добровольно ли жених и невеста вступают в брак и венчал их, надевая им на головы венцы – металлические или сплетенные из ветвей мирта и лавра. Когда церемония венчания завершалась, подходили родственники, целовали венки, обнимали молодоженов, подносили подарки и по обычаю желали им долголетия и счастья. И снова, покинув церковь, свадьба двигалась веселой и шумной процессией – на этот раз в дом зятя, где всех ждал свадебный пир.
Конечно, не каждому было под силу устроить богатую свадьбу. В большом городе Константинополе, полном роскоши и нищеты, в IV в. было возведено на форуме Константина специальное здание Нимфей, или Дом бракосочетаний, где вступали в брак бедняки, не имевшие собственных жилищ. В V в. он сгорел.
Источники молчат о том, было ли позднее восстановлено это полезное сооружение.
Параллельно с формализацией бракосочетания увеличивается количество препятствий к заключению брака. В Византии было запрещено вступать в брак с родственниками в седьмой степени, тогда как по римскому праву подобное родство не считалось помехой; православным было запрещено вступать в брак с еретиками и евреями; браки с мусульманами, которые на практике были нередкими, тем не менее решительно осуждались церковным правом.
Конкубинат приравняли к полноправному браку уже в VIII в., а после окончательного утверждения принципа формального (церковного) бракосочетания конкубинатные отношения становились невозможными. Многоженство было категорически запрещено (в Риме оно подвергалось лишь моральному, но не юридическому осуждению). Нарушение супружеской верности каралось усечением носа, а любовника, застигнутого в постели жены, оскорбленный супруг имел право убить.
Расторжение брака, которое вплоть до конца VI в. осуществлялось просто по добровольному согласию, по взаимной договоренности, было затем осложнено. Уже в VIII в. устанавливается, что развод допустим только при определенных условиях, перечисленных в законе: прелюбодеяние жены, импотенция мужа, злоумышление одного супруга против другого. В XI в. развод по взаимной договоренности объявлялся противозаконным, если только он не сопровождался уходом обоих супругов в монастырь. Византийский брак сделался в принципе нерасторжимым.
Римское право не создавало препятствий для человека, желающего вступить в новый брак, – византийское право, напротив, не допускало второй брак после развода и только терпело его после смерти супруга, – на человека же, вступающего в третий брак, налагалось церковное наказание.