444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яблонский » Абраша » Текст книги (страница 14)
Абраша
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:09

Текст книги "Абраша"


Автор книги: Александр Яблонский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

* * *

2.

До сих пор не мог Абраша понять, с чего он так озверел, махалово дурацкое устроил. Стыдно было вспоминать. Причем уже не в первóй, и каждый раз давал он себе слово держать себя в руках, и держал… пока моча в голову не ударяла. Ужас какой-то.

Он отчетливо помнил свой первый срыв. Было это в другой жизни – во втором или в третьем классе. Делали облом Файнбергу – «Зюзе». Файнберг этот был действительно неприятным парнем: гоношистым и подлизой – всё руку свою тянул, всё к доске рвался, всё знания свои показать хотел. Пацаны думали, что он сексотничает, но никто за руку не ловил. Но главное, ни с кем не знался, всё на первую парту норовил сесть, не курил в подвале с пацанами и занимался музыкой. Было в нем какое-то пренебрежение к другим, какое-то высокомерие (это слово Абраша – в другой жизни – слышал от родителей, и оно ему очень понравилось – высоко, значит, себя мерил, выше других). Короче, когда Гуляев – «Гуля» – подошел к нему на перемене и сказал: «Слышь, сегодня вечером Зюзе облом будем делать», он не удивился – облом так облом, не в первый раз. Ему самому еще облома не делали, но, если сделают, то по справедливости – пацаны зазря не бьют. Вечером Файнберга вызвали из его коммуналки. Титов – «Хмырь» – сбегал, сказал: «Зюзь, выдь на минутку». Файнберг не удивился, тут же вышел, в чем был – в домашних тапочках – эти тапочки Абраша помнил по сей день: подошва на одном оторвалась, цеплялась за асфальт, и был виден большой палец серого цвета, – в тельняшке – отец Файнберга служил морским врачом где-то на Севере, – в шароварах с пузырями на коленях и без очков – понимал, значит, зачем вызвали. Стояли молча долго, переминаясь с ноги на ногу, кто-то дул в ладони, кто-то длинно сплевывал, кто-то ковырял носком ботинка грязь на асфальте, кто-то бил себя по бокам, чтобы согреть – была середина октября – не знали, как начать, – каждый раз одно и то же – пока Зюзя не сказал: «Ну, когда бить будете, холодно…». Тогда Крученых – здоровый второгодник, говорили, что его старший брат сидит за мокруху – подошел и сказал: «Ну что, жид пархатый». Это было не по закону: надо было сказать конкретно: «что – насексотил?», или: «это тебе за повидлу», или: «будешь крысятничать?», или другую причину предъявить. Абраша тогда, что такое «жид», не знал. Дома у него такого слова не говорили. «Сука марамойская», – повторил Крученя, но тут выскочил Витька Асин – «Асина» – отличник и тихоня, про которого училка говорила, что его первого в пионеры обязательно примут – выскочил и крикнул: «Бей его, жидяру». «Сталина убить хотели, бляди еврейские», – пробормотал Крученя и ударил, без размаха, ловко и сильно, прямо в нос – такого тоже никогда не было: били – несильно – по телу, скорее для приличия, выполняя ритуал; да и в драках один на один стыкались лишь до первой кровянки, а тут сразу, без предъявы. Всего за то, что он жид – что это такое? – и при чем здесь Сталин. «Так Сталин уже помер давно», – вякнул Гуля, но его не слушали. Ринулись… Зюзя даже не закрылся, стоял молча, а кровь густо по тельняшке растекалась, родня синие и белые полосы в один багровый цвет. Крученя опять кратко и сильно ударил по лицу, Зюзя зашатался и присел, уцепившись, чтобы не упасть, правой рукой за поленницу. Вот тут и ударила моча в голову: Абраша не помнил, но позже пацаны говорили, что прыгнул он на Крученю и стал бить по лицу наотмашь, ногами пытался по яйцам попасть, кусаясь и царапаясь… еле оттащили. Про Зюзю забыли, он с трудом поднялся и пошел домой, одной рукой зажимая нос, другой – поддерживая отцовские шаровары. «Асина» тихонько отвалил в сторону еще в самом начале облома, будто его здесь и не было, Золотарев – «Шмель» – вообще зачем-то заплакал… С той поры Абрашу зауважали, Крученя к нему близко не подходил, – весной его опять оставили на второй год, а потом он загремел в колонию за ограбление газетного ларька. Зюзю перевели в другую школу.

Два других раза Абраша толком не помнил – один раз на юге случилось сорваться, а другой… Давно это было. Предпоследний раз начудил, когда завезли в поселок полукопченую колбасу, но это – к счастью: тогда он с Аленой познакомился, хотя, конечно, можно было бы познакомиться поэлегантнее. Ну а в последний раз совсем глупо получилось. Вспоминая, Абраша краснел.

Мама, приходившая к нему во сне, грустно спрашивала его: «почему ты не можешь пройти мимо», и он отвечал, что «моча в голову», и это было действительно, сильнее его, не мог он себя контролировать…

История получилась дурацкая. Жила Настя, жила, никого не волновала. Всю жизнь с Аленой. Сначала воспитывала ее, ухаживала, а потом просто жила ее жизнью. Пару лет назад у нее стало что-то получаться с одним парнем. Хороший парень. Но – афганец. Она в него влюбилась, и он – в нее. Но что-то у них не получалось. – Абраша знал, что , и мама знала, но не от Абраши… В остальном, всё у них было хорошо. То он к ней приедет, поживет, то она к нему в город. Настя счастливая такая стала. Помолодела. Поселковые дети раньше звали ее «бабкой Настей». А теперь – «тетя Настя» – понизили в звании. И потихоньку она этого несчастного стала выхаживать. Стал оживать он. Настя как-то по секрету Алене сказала, а Алена Абраше, что, может, они и поженятся. Так вот, Николай – тот, который их и познакомил, который этого Олежку к Алене на день рождения привел, так он – запойный. Ничего мужик, но как уйдет в штопор, ничего не соображает. К тому же и он за компанию на Настю глаз положил. Пока она была одна-одинешенька, никто внимания не обращал. А как появился у нее кавалер, так на тебе – и Николай туда же. Короче говоря, что там поначалу случилось, Абраша не знал. Рассказывали, что Николай стал к ней у лавки приставать – пьяный был, и кричать, мол, что он – парень хоть куда, что она, дура, с импотентом связалась, что пожалеет, такого мужика, как Николай, упустила… Абраша этого не слышал. Он подошел, когда Настя, как дикая кошка, в этого Николая вцепилась, повисла на нем, ногами пыталась в живот ударить, волосы рвала. Николай поначалу вяло так отбивался, а потом тоже озверел, наотмашь стал бить, пытаясь по лицу попасть. Ну, Абраша и стал их разнимать. Тут Николай на него всерьез попер, глаза безумные, орет: «урою, сука, всех вас, блядь, урою». Дальше Абраша не помнил. Говорили, еле его от Николая оттащили – как тогда, в 55-м, в школе, когда толстяк Стопник – «Рыбамясокомбинатленсосискилимонад» – впервые с восхищением определил: «ну, а тебя моча в голову классно бьет, застрелись!».

– Ты же знаешь, когда мне моча, я бешеным становлюсь.

– Знаю, сыночек. Знаю, что ты этого придурка чуть не искалечил.

– Да он не придурок. Жизнь у него была не простая. Он скрывает свое прошлое, прошлое своей семьи.

– Как ты.

«Как я», – соглашался Абраша. Николай не рассказывал, но по некоторым репликам Абраша понимал, что он – не плебс. И не из простой семьи, и далеко не глуп и сер, как казался, как хотел казаться… И эрудиция, и какая-то особая культура, и такт вдруг да выплескивали, как бы он не запрятывал их от посторонних глаз. Жизнь его сильно, видимо, поваляла в грязи. «Тонкая натура». Если бы не срывался в запои… И моча у него, как у Абраши, в голову ударяет. Ничего не соображает, когда драться начинает. Как сумасшедший…

– Помирись с ним.

– Так мы уже и помирились, литруху раздавили, песни попели, он даже поплакал, да и я слезу утер.

– Почему ты никогда не можешь мимо пройти?

– А папа мог? А ты могла?

– И где мы?

– Вы – во мне.

– А ты в ком?

* * *

Почему в одну ночь были нарушены все законы, традиции, заповеди? Всю свою историю Синедрион заседал в «Палате тесаных камней». Никогда не было исключений. Никогда не было заседаний вне стен Ликшат ха газит . Вплоть до разрушения Храма. Храм был разрушен 9-го Ава 70 года. Тогда уже Пилата не было, кажется, в живых. Не важно. Важно: он сменил Валерия Грата в 26 году, а был отозван в начале 36 года: слишком уж зверствовал, мздоимствовал, провоцировал иудеев. Не смог Тиберий терпеть такого наместника во взрывоопасной Иудее. Во всяком случае, суд над Иисусом происходил задолго до разрушения Храма. Почему же вдруг в первый и в последний раз собрался он в доме у Первосвященника? После разрушения Храма, действительно, Синедрион мог заседать в доме наси – его председателя. Но – после разрушения. Далее, не совсем понятно: в доме Каиафы, как в синоптических Евангелиях, или в доме Анны (Ханана), как у Иоанна? Не было у Анны официальной юридической власти, но фактическое влияние его, как главы мощнейшего семейного клана, было несравненно больше, нежели у Каиафы. Где же решалась (сейчас не важно, с каким знаком ) судьба Учителя? В дом ввели Его, как сказано у Луки (Лк. 22, 54), или во двор дома, как у Матфея и Марка – косвенно (Мф. 26, 57–58, Мк. 14, 53–54) и Иоанна (Ин. 18, 15)? – В любом случае не в Синедрионе, ибо Синедрион – не только состав, но место. Далее: Ренан утверждал, что пружиной этого заговора был Анна – Ханан, и первый допрос происходил в доме Анны, и тройное отречение Петра произошло именно в этом месте, что вдвойне противозаконно, ибо, при всем влиянии Анны, не имели силы решения, принятые в частном доме. Матфей же свидетельствовал, что « взявшие же Иисуса отвели Его к Каиафе », что также лишало все решения легитимности, и там трижды было сказано «нет» – « я не знаю, что ты говоришь », « я не знаю Этого человека » – дважды, и « тотчас пропел петух » (Мф. 26, 70, 72, 74).

«Синедрион собрался у Каиафы», – писал Ренан. Но у Матфея сказано, что у Первосвященника собрались «книжники и старейшины» – они могли быть членами Синедриона, но члены Синедриона, еще не Синедрион как высшая судебная инстанция. Только Марк свидетельствует: « первосвященники же и весь синедрион искали против Иисуса свидетельств » (Мк. 14, 55)… Скорее, это не был Синедрион в полном официальном составе, хотя Иоанн утверждает обратное (Ин. 18, 22): как он мог собраться в столь короткое время, да еще накануне праздника?! Осудить же колено первосвященника или лжепророка мог лишь суд в полном составе из семидесяти одного человека.

Впрочем, Синедрион существовал примерно лет восемьдесят до Новозаветной трагедии. Наместник Габиний разделил страну на синедрии или синоды. Случилось это лет за пятьдесят до рождения Иисуса. Так что Синедрион, действительно, был молод, его традиции могли еще не откристаллизоваться. Однако были нарушены не традиции Синода, но традиции – незыблемые – иудейства. А это – тысячелетия. Но главное: не где , а когда были нарушены эти законы.

« Пропел петух » – стало быть, под утро – здесь начинаются главные загадки. Трижды отрекся Петр в ночь на 13 Нисана. А вот этого не могло быть. Великий Синедрион созывался в Храме дважды в день – около семи тридцати утра и в начале четвертого дня. И никогда ночью! Суд над Учителем шел ночью! И взяли Христа ночью. « И снова придя, нашел их спящими, ибо глаза их отяжелели. (…) И приходит в третий раз и говорит им: что же вы спите и почиваете ?» (Мк. 14, 40, 41) – «почивали», потому что была ночь – « И тотчас, пока Он еще говорил, приходит Иуда …» (Мк. 14, 43). Однако Богом данное право воспрещало ночной арест, равно как и ночной суд. Петра и Иоанна, к примеру, при их всенародном учении об Иисусе арестовали в вечер и отдали под стражу до утра: « наложили на них руки и отдали под стражу до следующего дня; ибо уже вечер был » (Деян. 4,3). Немыслимое и небывалое в древнееврейской истории и праве преступление – арест и суд ночью. По Закону и традиции, все участники этих нарушений подлежали смерти.

Утром следующего дня, то была суббота, постановили предать смерти Иисуса. « Итак, ведут Иисуса от Каиафы в преторию. Было утро, и сами они не вошли в преторию, чтобы не оскверниться, но есть пасху ». (Ин. 18, 28). Иначе говоря, событие происходило в первый день Опресноков – начало Великого Иудейского праздника – недели вкушения пасхального агнца. Вот еще одна причина, по которой все эти судьи были бы лишены жизни, сотвори они всё то, о чем повествуют Евангелисты и что принято на веру тысячелетиями. Ибо официальные собрания в «Палате тесаных камней» происходили только утром и днем, никогда ночью и никогда в субботу и никогда в праздники и их кануны . Это было собрание, от которого исходил Закон на весь Израиль, нарушать его не мог ни один иудей – в том числе и в первую очередь – члены Синедриона.

Но не только эти незыблемые законы иудейства были сокрушены. « Первосвященники же и синедрион в полном составе искали лжесвидетельства против Иисуса, чтобы предать его смерти. И не нашли, хотя и много явилось лжесвидетелей(…) Они же ответили: повинен смерти. Тогда плюнули ему в лицо и заушили Его; другие же били Его» (Мф. 26, 59–60, 66–67). « Когда же Он сказал это, один из служителей, стоявших поблизости, ударил Иисуса в лицо и сказал: так-то отвечаешь Ты первосвященнику » (Ин. 18, 22). Это дело немыслимое: чтобы судья (или судьи) плевали в подсудимого или заушили, то есть били его наотмашь рукой по лицу (Мк.), или позволяли это делать служителю (скорее всего, рабу) – прямо во время суда (Ин.) – немыслимое это дело. Всякое бывало в мировой, равно как иудейской истории, но такого никогда не случалось, не могло случиться!

Далее, как произошло, что Иисус фактически был осужден на основе самопризнания, которое могло оказаться самооговором, что категорически воспрещалось древнеиудейской судебной практикой: никто не мог сам признать себя преступником, ибо пристрастен был к самому себе. Юридическую силу имели только свидетельские показания, данных под присягой , и их должно было не менее двух – идентичных. Но – « свидетельства эти не совпадали » (Мк. 14, 56). Воспрещалось посылать на смерть по показаниям одного свидетеля, о чем напоминал судьям и Христос (Ин. 8, 11). В случае с Иисусом именно это и произошло. «Ближнего своего» обрекли на смерть по показанию одного свидетеля, ночью (то есть «при помутнении ночного разума» и при «ослаблении возможностей обвиняемого для защиты»), не имея на то права, нарушив незыблемые законы иудаизма.

« Искали лжесвидетельства (…) И не нашли, хотя и много явилось лжесвидетелей». – Но сказано: «Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего » – 9-я заповедь Десятисловия (Исх. 20,16). Древнейшая иудейская традиция предписывала лжесвидетелю наказание, равнозначное предполагаемому наказанию обвиняемому. Были распяты или обезглавлены лжесвидетели против Иисуса?..

Где свидетели защиты, обязательные для древнееврейского судебного процесса, где данное обвиняемому время, необходимое для подготовки его к защите, где глашатаи, которые по требованию Талмуда должны были шествовать к месту казни перед осужденным и восклицать: «Сей человек, сын такого человека подлежит казни за такое преступление, всякий, кто может сказать в его защиту, да скажет!» (Санхедрин 6:2)???

…Да, случай был особый. Тот, когда, согласно Мишне, Синедрион из законодательного органа превращался в суд. Это могло быть только, когда разбирались дела первосвященников или лжепророков. Иисус, по мнению иудаизма, – лжепророк. С другой стороны, скольких лжепророков знала земля Иудеи и Израиля! И никогда, никогда ни одно установление, ни одно правило не нарушалось.

Здесь была особая причина. И проясняется – какая!

* * *

…Эники, беники, си колеса, эники, беники, ба… Эники, беники, си колеса, эники, беники, ба… Эники, беники, си колеса, эники, беники, ба… На золотом крыльце сидели… Он приедет к ночи, к ночи… Почему к ночи? Может, приедет, а может, не приедет. Эники, беники, си колеса… Почему так воняет мочой и блевотиной? И чем-то еще – кислым и страшным. Тата – Тата – Татата – мы везем с собой кота… Зачем приваживал? Я же говорила… О, чика – чика, о, чика – чика, о, чика – чика, о, хурасон… Конечно, Лорка – трагическая фигура, но дутая, дутая, дутая… И ему было больно. Когда насилуют, всегда больно. Откуда я знаю? Меня не насиловали, меня никто не знает, я сама по себе, сама по себе, что-то хрустнуло… Эники, беники, си…

– Какая сучка, а!

– Представляешь, что с ней будут делать!

– Какое вымя. Смотри, какое классное вымя.

…Почему не купила вчера хлеба на два дня? Всё купила, а про хлеб забыла. «Смерть, постигшая его посреди смелого неравного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна». Почему Грибоедов? – Его предки любили есть грибы? Или собирать их? Да, гибель Грибоедова вызывала зависть у Пушкина. Он завидовал и смерти в неравном, но смелом, открытом бою, и – это главное – «женился на той, которую любил». И Пушкин любил, но Нина – не Наталья. На семнадцатом году жизни надела черное платье, и оно приросло к ней – не снимала до смерти, а смерть пришла к ней в 28 лет. А мне уже… сколько мне лет? – Не помню. Может все сто? А она – в 28… Грузинка! Настоящая грузинка из славного рода, из Кахетии. В Цинандали, кажется, было имение ее отца – генерал-майора князя Александра Чавчавадзе. А мне не нравилось цинандали, слишком кислое вино. А что мне нравилось? – Играть в прятки. Я – кукарача, я – кукарача! Кто не спрятался, я не виноват… Эники, беники…

– Потом ее нам отдадут?

– Если выживет. Представляешь, как ее будут драть. Там же звери.

– А сейчас сидит, гордая такая, блядь, гордая.

– И не говори. Посмотрим, как она будет выть – голая на столе и спермой захлебываться.

– У, сучка белокожая.

– Из интеллигентов.

– Во все дыры…

…Сколько же надо съесть чеснока, чтобы так воняло. И почему от них разит мочой. И перегаром. Разве во сне можно различать запахи? Кто только ею не был увлечен – и Сергей Ермолов, сын, кажется, генерал-губернатора, хотя, тогда его уже отставили, или нет, не отставили? И уже не молодой тогда генерал-лейтенант Иловайский, и Николай Синявин, каким-то боком, довольно сомнительно, правда, принадлежавший к декабристам. Или к «Союзу Благоденствия»? – через Глинку, кажется. Это важно вспомнить. Прямо сейчас – через Глинку или Перетца? Господи, как тошнит. Лишь бы не вырвало здесь. Когда же меня вызовут? Или – не вызовут, а поведут? Кажется, Каразин вспоминал слова Синявина: «Я желаю конституции, но без насильственных действий, революции приносят одни бедствия». Хорошо сказал. А было ей всего неполных шестнадцать. Девочка еще. Эники, беники, си колеса, ба! Какие рожи – тупая гнусь. Пушкин, девочка, всю жизнь хранила верность, умерла, отказавшись уезжать из Тифлиса во время холеры, за родными ухаживала. Я не умру, я долго буду жить. В дерьме, в дерьме. Сейчас бы выпить стакан водки, полный стакан водки. Полный…

– Эй, ты, вставай, двигайся.

– Еле идет, сука.

– Разрешите, товарищ полковник?

…Полковник, сапожник, портной, кто ты такой… «Как это всё случилось» – это Нина через его плечо случайно прочитала. «Будем жить век, не умрем никогда». Письмо он, кажется, не закончил и не отослал. Она же запомнила. Через месяц его растерзали. А может, не через месяц. Может – раньше или позже? Ничего не помню. Какие рожи, Господи, какие рожи! В честном, смелом бою – это, право, хорошо… Полковник, сапожник, портной, кто ты такой… «Пиши мне чаще, мой ангел Ниноби».

* * *

Не сразу, со временем Сергачев стал замечать, что полковник выделяет его из всех сослуживцев отдела и, как говорили в старину, привечает его, благоволит к нему. Работая со своим контингентом, Николай постепенно проникался лексикой и самих подопечных, и той эпохи, которой они, как правило, занимались. Сослуживцы посмеивались над его архаизмами, но они ему всё больше и больше нравились, он сживался с этим языком, с этим ушедшим, манящим, враждебным, по определению, но прекрасным миром, со всеми его приметами и деталями. Видимо, это – и это тоже – привлекало к нему Кострюшкина. Во всяком случае, доброжелательное внимание своего старшего и многоопытнейшего сослуживца он ощущал постоянно. Славившийся своим немногословием, Владимир Сократович только с ним был непривычно говорлив и откровенен. Николай, несмотря на свою молодость и кажущуюся неопытность, понимал, что эта открытость, это многословие имеют свои границы и подчиняются они определенным целям, ему – Сергачеву – неведомым; все самые искренние излияния на его службе согласовываются с вышестоящим начальством, с писаными и, особенно, неписаными законами и традициями, полковник же, как никто иной, их не нарушал и не мог нарушить, но, всё равно, то непривычное тепло, то доверительное внимание, которые были редкостью и анахронизмом в их «конторе», грело самолюбие Николая, наполняло его общения с вышестоящим начальником хотя бы видимостью нормальных человеческих отношений.

Постепенно Сергачев стал проникаться мыслью, что они с полковником в чем-то родственные души, кои незаметно, но ощутимо отличаются от душ, если таковые имеются, подавляющего числа их коллег. Эта близость проявлялась в искренней фанатичности служения их Делу, фанатичности, давно уже утраченной, девальвированной и заорганизованной, в неформальных методах работы с подопечными, в творческом отношении к изучаемым проблемам. Как и полковник, Сергачев мог засиживаться в опустевшем здании на Литейном до поздней ночи, как и Сократыч, увлекался проблемами своих «кроликов», примеряя эти проблемы на себя, делая их своими собственными, сживаясь с ними, как и его покровитель, непроизвольно, безо всяких усилий – интуитивно проникался к «разрабатываемым» чувствами, схожими с родственными, сопереживая им, ощущая себя, если не отцом, то, во всяком случае, старшим братом по отношению к заблудшим малышам, которые нуждались в его помощи, его наставлениях и его наказаниях – для их же блага.

Их сближению, возможно, способствовало и то чувство искреннего преклонения перед своим начальником, а вернее, старшим товарищем, которое владело Николаем. Полковник в его глазах был человеком мудрым, оригинально мыслящим и смелым, ибо многие его высказывания и действия не укладывались в прокрустово ложе комитетской системы мышления и поведения, во многом устаревших, заскорузлых, недееспособных. Если Николай до поры до времени держал свои сомнения при себе, то Владимир Сократович высказывал суждения вслух – всегда спокойно, тихо, кратко и, в то же время, увесисто, как про себя определил Николай, и все, как ни странно, к полковнику прислушивались, – подчас испуганно или удивленно переглядываясь, – но прислушивались и… принимали к сведению, а порой, и к исполнению.

Конечно, Николай понимал, что они с полковником – люди различной генерации, несравнимого опыта, из несхожих семей, разного воспитания, происхождения. Как и все люди, Кострюшкин имел свои слабости, которые сначала удивляли и забавляли Сергачева, но потом он к ним привык и, отринув снисходительность, свойственную молодым здоровым людям по отношению к уходящему поколению, с неподдельным интересом внимал давно известным, предсказуемым и нескончаемым сентенциям полковника. Так, Николай поначалу никак не мог понять многословные рассуждения полковника о Рюмине – Сократыч вспомнил об этом давно сгинувшем специалисте по врачам-вредителям в связи со своим отцом, который, «как и Рюмин, расстрельщиков за ноги не хватал, пощадить не просил, не то, что Лаврентий»… Смерть достойно принял, это хорошо, но всё остальное? – Яйца подследственным сапогом выдавливать, большого ума не надо, а ничего иного этот сталинский выдвиженец и не умел. Однако, возможно, именно это удивляло и восхищало полковника, который, как и Сергачев, знал цену талантам Рюмина-следователя. «Бездарь он был, конечно, – неоднократно повторял Кострюшкин и разражался длинным монологом, с удивительной смесью брезгливости, изумления, преклонения – то ли перед самим Рюминым, Абакумовым и другими его бывшими коллегами, то ли перед той безвозвратно ушедшей эпохой. – Я его знал. Он врачами занимался. На них и погорел. Его года через полтора после смерти Сталина ликвидировали. Сорок лет было мужику. Жаль, конечно, но, честно говоря, бездарь был. И безграмотен – восемь классов закончил да бухгалтерские курсы. Хотя на фоне заваленного им Абакумова – академик: у Виктора Семеновича вообще за плечами было четырехклассное городское училище. Вот – судьба-индейка! Один начинал санитаром в ЧОНе и рабочим-упаковщиком, а закончил министром госбезопасности СССР, депутатом Верховного Совета, личным другом, а затем лютым врагом Лаврентия Павловича. А Рюмин прозябал бы на строительстве канала Волга – Москва, где служил начальником планового отдела. А взлетел до и.о. начальника Следственной части по особо важным делам МГБ. Это тебе не хухры-мухры. Сталин его заприметил и поднял, потому что Михал Дмитриевич особый нюх имел на еврейские заговоры. Нет, я не антисемит, не приведи Господи. Но с этой публикой давно разобраться надо было. Но этот Рюмин – негодяй, кстати, – не только на врачей напустился. Он и в органах всех высших офицеров по этой части вычистил, даже тех, кто был на еврейках женат. Правда, его версия, что этот еврейский заговор Виктор Семенович возглавлял, – ерунда. Товарищ Абакумов никогда носатым не благоволил. Суровый был человек. И в СМЕРШе Абакумова ценили, он розыскную работу хорошо знал. А боялись его все, даже в Политбюро. Сам часто работал на допросах, засучив рукава, не гнушался. За это его наши уважали. Но когда пришел его час, не сломался. Уж с ним работали так, как никаким Вавиловым с Мейерхольдами да Бабелями не снилось. Полным инвалидом стал, но ничего не подписал, ни в какой измене не сознался, ни о какой пощаде не просил… Думаю, Рюмина сам Маленков подтолкнул Абакумова свалить. Боялись они Виктор Семеновича. Но… Рюмин разнюхать-то разнюхал, а доказательств и не набрал. Тут мало на мошонку давить, тут думать надо. А этого Михал Дмитриевич и не умел. Жлоб был. Потому товарищ Сталин и убрал его на контролерскую работу. А уж при Хруще и уничтожили – много знал. Скажу прямо, не любил я Хруща, но он правильно сделал, что Рюмина к стенке поставил: совсем негоже на начальство капать, тем более что Абакумов Рюмина поднял, вытащил из грязи. Хотя, если партия прикажет… Воистину: не суди… Ну, а на мошонку он знатно давил. Каблуком своим всё выдавливал». Вот этих восторгов даже в легкой иронической обертке Сергачев не понимал, но, всё равно, прощал их, ибо не они, эти малопонятные для молодого чекиста 70-х годов нравы ушедшего поколения его наставников определяли отношения с Кострюшкиным.

Первым толчком к сближению и особым отношениям послужила женитьба Николая.

С Ирой он познакомился на одной вечеринке, куда попал случайно – затащил коллега, который работал с мединститутом и попутно ухаживал за одной аспиранткой – уже не по долгу службы, а по сердечному влечению. Впрочем, Николай не верил в наличие сердечных влечений своих коллег. Скорее всего, это было совмещение приятного с полезным. Так или иначе, он оказался в компании веселых, шумных и достаточно пьяных молодых людей – весьма симпатичных, открытых, но не опасных. Чувство опасности приходило каждый раз, когда он оказывался на случайных сборищах, которые его профессионально не интересовали, то есть не находились в разработке его Конторы. Очень редко он мог позволить себе полностью расслабиться и просто отдыхать. Почти всегда какой-то идиот начинал высказывать свои пьяные суждения на политические темы или рассказывать ненужные анекдоты, или сообщать о прочитанной книге или стихах, которые читать и, тем более упоминать вслух было совсем даже ни к чему. Нюхом чуял Сергачев надвигающуюся опасность и старался заранее уйти, как только разговор сворачивал на скользкую тему. Удавалось не всегда; не среагировать, то есть не принять к сведению, не доложить – «не пустить в дело» – он не мог, но каждый раз его мучила ненужная жалость к этим пьяненьким симпатичным птенцам, ломающим на его глазах свою жизнь. Поэтому он и пытался избегать таких вечеринок, или, в крайнем случае, покинуть их до острых тем, чтобы не провоцировать возникновения тягостной ситуации с предсказуемым окончанием, в которой он не мог ничего изменить, но которая сопровождалась ненужными сомнениями, сожалениями, угрызениями – всей той отторгаемой им дребеденью, не всегда, увы, успешно.

На той же вечеринке всё было безоблачно, бесшабашно, дымно. Юные медики с красными лицами хохотали, обнимались и пили, мешая водку, портвейн и разведенный спирт. Дружок-коллега куда-то провалился со своей пассией, Николай присел в уголке, пить он не хотел, но перекусить надо было, коль скоро уж совершил такую глупость и приперся в малоинтересную компанию. На столе стоял винегрет, явно общепитовского происхождения и черный хлеб, но чистой тарелки и вилки не наблюдалось. Проклиная себя, он протиснулся сквозь разгоряченные тела в сторону кухни. За шатким столиком сидела девушка с гладко зачесанными назад черными волосами и синими глазами. У Николая перехватило дух, и он впервые за много лет растерялся.

– Привет, – выдавил он. – Как пьет русский человек? – Сначала выпивает то, что хочет, затем то, что может, и, наконец, то, что осталось.

Девушка не улыбнулась, да и он сам понял, что шутка не удалась.

– Вторая попытка: Что такое бесконечность? – Это когда эстонцы пересчитывают китайцев. – Девушка посветлела, и Николай облегченно вздохнул.

– Вы кто: будущий хирург или психиатр?

– Скорее второе. А точнее – будущая безработная… Я – арфистка… Учусь в Консерватории и сюда попала случайно. Хочу уйти. А вы кто?

– А я тарелку с вилкой ищу. Тоже случайно и тоже мечтаю уйти, но сначала хотелось бы перекусить.

– Давайте я вам помогу…

Минут через пятнадцать, никем не замеченные, они покинули гостеприимный дом.

То, что он «попал», Николай понял сразу же, как только ее увидел, причем попал серьезно, на всю жизнь – он знал себя.

Они долго гуляли. Николай, назвав себя начинающим филологом, что отчасти соответствовало действительности, читал стихи, коих он знал превеликое множество, прежде всего, любимых Баратынского, Блока, Есенина, Заболоцкого, рассказывал всевозможные истории и сплетни, слышанные им в Пушкинском Доме, которым он занимался в последнее время, короче – блистал. Было морозно, лужицы прихватило первым прозрачным хрустально похрустывающим льдом, ноги Николая в легких ботинках на тонкой подошве задеревенели через полчаса, но он не замечал этого, ибо был счастлив. Результатом ночной прогулки стало саднящее наутро горло, заложенный нос – продохнуть не было никакой возможности, – озноб и непоколебимое решение. Через два дня он сделал предложение.

В ближайшие выходные он поехал к ее родителям просить руки и сердца. Войдя в квартиру, он сразу же почувствовал необъяснимую смутную беспричинную тревогу. Он попытался от неё отмахнуться, тем более что приветливая атмосфера дома чувствовалась с порога. Его ждали. Было видно, что Ира подготовила родителей. Встречал их Ирин отец – улыбчивый пожилой светловолосый мужчина, чем-то похожий на киноактера Евгения Самойлова. Через минуту из кухни вышла мама, и Николай увидел, какой будет Ира через двадцать – тридцать лет: у мамы были такие же синие глаза, окаймленные чуть заметной сеточкой изящных морщинок, гладко зачесанные черные волосы с робким инеем седины, схожий удлиненный овал чуть располневшего красивого лица, неуловимые черты которого заставили Николая внутренне сжаться в нехороших предчувствиях. Они тут же оправдались, когда она представилась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю