Текст книги "Абраша"
Автор книги: Александр Яблонский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Я белье…
– А я знал?
– Ладно, проехали.
– Ну, извините.
– Это вы извините.
– Спасибо, хоть мокрым полотенцем не огрели.
– Случайно. Один раз огрела.
– Крутая вы.
– Я семейным не сдаю, а тем более одиноким мужчинам, – женщина отдышалась, тон смягчился. Оказалось, что она не «мегера», а совсем молодая особа, возможно, даже симпатичная. Прядь светлых волос спадала ей на глаза, и она постоянно привычно сдувала ее кверху, забавно прищуривая левый глаз.
– Я знаю, но Савченко сказали, что, может быть, вы сделаете исключение.
– Вы что, Герой Советского Союза?
– Нет, я – ленинградец.
– Никогда не была там… Вы блокадник?
– Да.
– Я понимаю… простите, но я не могу. Я никому не сдаю.
– Простите.
– Нет, это вы простите.
– До свиданья.
Он подошел к калитке, нехотя открыл ее. Вышел. Обернулся. Она стояла и смотрела на него.
– Может, подскажете, куда идти?
– Куда, куда…
– Может, кто сдает поблизости?
– Да, пожалуй…
– Не посоветуете?..
– Да что советовать… Поблизости ничего нет. Разве что у жидовочки… Она баба хорошая… Но всё время рожает, у нее тесно, да и шумно. Можно у Прасковьи…
– Но она в запое.
– Уже знаете?
– По радио сообщали.
– Худющий, а острит…
– Что ж мне делать?
– Так… женщин не водить.
– Каких женщин?
– Любых!
– Никаких не вожу.
– Все так говорят!
– Я не вожу!
– Собутыльников не приваживать.
– Я не пью…
– Вы что, контуженый?
– Нет… пока что…
– В комнате не курить.
– Я не курю.
– Идеальный муж?
– Да нет, этого не получилось.
– Пробовали?
– Было дело.
– Да заходите, что там стоять.
– Вы меня пустите?
– После одиннадцати закрываю дверь.
– А как же, если кино?..
– Кино привозят по субботам и воскресеньям. Сеансы в семь и в девять. Так что успеете.
– А вы сходите со мной в кино?
– Сначала спросите о цене.
– На билеты?
– На койку. А вы – шутник.
– Мне бы устроиться пока.
– Имейте в виду, начнете приставать, выгоню.
– К кому приставать?
– Ко мне.
– Зачем?
– Знаете, сколько я беру?
– Сейчас узнаю.
Узнал. Оказалось, по-божески. На прохладной простыне под пальмой он не вытянулся, потому что сначала побежал на вокзал, там оказалось закрыто, пришлось ждать, пока придет пухлая начальница станции, с которой надо было поговорить и рассказать обо всех перипетиях своих поисков. Лицо хохлушки вытянулось, когда она узнала, что «сиротинушка» его приютила, но, проявив тактичность и выдержку, присущие ее должности – «начальница станции Лоо», как-никак – ничего не сказала. Потом, отнеся чемоданчик домой – хорошо это звучало: «домой», – и, запихнув его под узкую железную кровать, ринулся на рынок. Рынок состоял из двух параллельных серых деревянных столов под прохудившимся навесом. Там он купил пару больших ароматных помидоров «бычье сердце», несколько вареных початков кукурузы, четверть круга козьего сыра, кило абрикос, пол-лепешки лаваша и литровую бутыль домашнего молодого розового вина. Стоило всё баснословно дешево. Притащив это добро в свою комнатку и пристроив бутыль вина под тоненькую струю ледяной воды, бегущую из-под крана на улице, выдав хозяйке аванс, получив из ее рук свежее, пахнущее солнцем и хорошим довоенным мылом белье, переодевшись и переобувшись – с облегчением освободившись от непонятно зачем взятого с собой тяжелого, насквозь изнутри промокшего пиджака, сношенных, но единственных полуботинок на толстой подошве, – помчался он к морю. Пока всё делалось в спешке, в напряжении, в суете, всё было приготовлением к чему-то долгожданному, недостижимому, главному, а этим главным было море – его мечта с детства, его восторг, его сказка, из-за него он совершил и это длинное путешествие в душном, говорливом общем вагоне, и утомившие его поиски жилья, и хождения на станцию и на рынок под палящим солнцем, продемонстрировавшем северянину свою мощь, и пререкания с хозяйкой, оказавшейся не такой уж противной женщиной, молодой, кстати, даже, пожалуй, симпатичной… На пляже почти никого не было. Солнце стояло в зените, палило нещадно. Он скинул свои шлепанцы и подскочил – галька была раскалена, стоять было невозможно; неуклюже прыгая и быстро перебирая босыми ногами, освободился от летних, купленных по случаю парусиновых брюк, розовой бобочки «на вырост» и, нелепо подскакивая, как недоразвитый кенгуру-альбинос, бросился в воду.
Море приняло его. Он нырнул и долго плыл под водой. Морская вода, казалось, выталкивала его тело на поверхность, и стоило определенных усилий удержаться недалеко от дна, которое круто уходило вниз. Он плыл с открытыми глазами и видел, как галька сменилась песком, появились темно-зеленые оазисы мерно, как от дуновений подводного ветерка, покачивающихся водорослей. Бочком, суетливо просеменил юркий крабик. Тень маленьких рыбешек промелькнула по дну. В этом абсолютном покое, живой дышащей тишине, нарушаемой лишь глухими, всё учащающимися ударами сердца, шелестом вспархивающих вверх пузырьков воздуха и шуршанием воды в его ушах, – казалось, он находится уже вечность, и это может продолжаться бесконечно, и незачем вырывать себя из этого блаженного прохладного мира, но легкие были готовы разорваться, он резко выдохнул, руками рассек и оттолкнул вниз податливую зеленовато-голубую массу и устремился к солнцу. С шумом вынырнув, отдышался, огляделся. Оказалось, что под водой он покрыл порядочное расстояние. Это было удивительно, так как купался в море он впервые, и эти первые ощущения после озер и речек Карельского перешейка и «Маркизовой лужи» ошеломили его. Он лег на спину и, неторопливо работая ногами, поплыл вдаль. Высокие редкие, призрачные облака обрамляли начинавшее склоняться к горизонту солнце. Крупные чайки, скандаля, пролетели прямо над ним. Он сделал движение корпусом и опять пошел под воду, но не вниз, а вверх лицом. Солнце стало разламываться, расползаться, превращаясь в блики, в россыпи слепящей пыли, блекнувшей в увеличивающейся толще воды. Восторг владел всем его существом, каждой клеточкой его тела, и он пел, вернее, пело его нутро: O Sole Mio, O So – o – le Mio! – О мое солнце…
От берега было уже далеко. Избушка вокзала казалась спичечным коробком в окружении строя изящных кипарисов. Он нашел глазами выглядывающий из густой зелени белый домик Савченко, который утром, когда он, задыхаясь, преодолевал изнурительный подъем, казался где-то в недосягаемой выси. Сейчас же этот домик виделся лишь у самого подножья высокой горы, по которой громоздились, вскарабкиваясь всё выше и выше, уменьшаясь в размере, однотипные белые мазанки, выглядывающие из темнеющих зарослей лиственных деревьев: должно быть, орешника, бука, кряжистого дуба, ясеня и клена – он это вычитал перед отъездом… Он вдруг попытался вспомнить, что было в феврале. Вспомнил, но представить себя в том состоянии уже не смог, как и не смог вспомнить, какая мелодия навязчиво крутилась в голове. Сейчас звучало только « Che bella cosa na jurnata 'e sole »… Он опять нырял, не переворачиваясь на грудь и глядя вверх, и надолго застывал в состоянии невесомости, голова была ниже ног, он подгребал ладонями, чтобы не всплывать, но немного погружаться вглубь, потом всплывал и лежал на спине, затем резко подпрыгивал и плыл почти вертикально ко дну, уши закладывало, казалось, что лопнут ушные перепонки, но он преодолевал эти новые ощущения и наслаждался подводным полумраком, прохладой и таинственной тишиной.
Потом он лежал на коротеньком вафельном полотенце, упиваясь горячим дыханием гальки, запахом раскаленного обтесанного морской водой камня, высохших йодистых водорослей, свежей рыбы. Было впечатление начала абсолютно новой жизни – не обязательно счастливой, но другой, неожиданной, манящей, и в этой новой жизни он делал первые шаги. И она – эта новая жизнь – ему пока что очень нравилась. Нравилось всё: и соленая вода, в которой можно плавать с открытыми глазами, и нахально крикливые чайки, и бутыль розового холодного вина, которая ждет его под краном во дворе белой мазанки, и сама мазанка с низкими потолками, маленькими окошками, чистыми половичками, и старики Савченко ему тоже нравились – «никакие они не куркули, нормальные…», и аппетитная начальница станции ему нравилась, и маленький базар, и всё, всё, всё – O Sole Mio, O So – o – le Mio! Даже хозяйка его пристанища не казалась ему сварливым чудовищем, он вспоминал выгоревшую прядь волос, загорелые ноги, распахнувшийся халатик. «Как ее зовут? – неудобно, надо будет тактично еще раз спросить». Недалеко от него появилась семья – пожилые люди и, видимо, их внучка, визгливая и капризная девочка лет десяти. Громко пререкаясь, они стали устанавливать самодельный тент, безуспешно стараясь укрепить в гальке четыре сучковатые палки – «зачем, солнце уже садится…»
…Он почувствовал острый голод, быстро собрался и пошел домой.
Дома он обедал на улице. Разложив свое добро, пригласил «разделить трапезу» свою хозяйку – «чего, чего?», – переспросила она и отказалась. Он, не торопясь, смакуя каждый миг, налил полстакана вина, отрезал кусочек сыра, четверть помидора, обильно посолил его крупной солью, сказал про себя «Ну, с Богом» – так когда-то говорил его дед перед семейными воскресными обедами, поднимая первую граненую рюмку водки – и начал… Хозяйка принесла тарелку с жареной барабулькой, но с ним не села. Он, впрочем, больше и не приглашал ее, ему было хорошо одному, он смотрел на расстилавшееся внизу море, видневшееся в проеме виноградной стены, на садящееся солнце, на багровеющие облака; понемногу пьянелось – легко и радостно, грудь окончательно отпустило. Ни о чем не думалось. На какой-то миг он задремал. Не более минуты-другой. Но привиделся ему странный и чудный сон. Будто въезжает он на каком-то служебном автобусе в сосновый бор. Бор этот не прозрачен, но зарос колючим кустарником. Он даже подумал во сне, что нет света, нет пространства, нет голубоватого дымка, необходимого для такого бора, хотя сосны высоки и стройны. И выходит он и идет по тропинке с какой-то молодой женщиной, женщина эта ему очень знакома, но он не помнит, кто она. Он пытается обнять ее, погладить по спине, обнаженной глубоким вырезом летнего платья, спина очень худая, все ребрышки просвечивают, но она выскальзывает, отталкивает, сбрасывает его руку. Кожа нежная, пергаментная, загорелая. Может, это его первая и, казалось, давно забытая любовь, а может, его бывшая жена… Они идут сквозь неподвижный лес и вдруг выходят к морю. Вода, нереального цвета бледно-голубого топаза, неподвижна, как зеркало. Над водой возвышаются сотворенные ветром огромные и одновременно кружевные аркообразные мосты из известняка, не бросающие тень на воду; таинственные гроты, как пугающие и манящие глазницы, обрамляют гладь воды; вдали виднеется причудливый, с высокими башнями, стерильно-белый дворец. Дворец приближается, на нем – таинственная надпись, сделанная на старонемецком языке. Он пытается ее прочесть. Вглядывается: «ДК Первого мая». Потом он обнимает женщину, она не сопротивляется, прижимается к нему, он чувствует ее дыхание, свободные мягкие груди, теплые ладони на своем затылке. Он уже начинает понимать, вернее, догадываться, кто эта женщина, но тут он проснулся оттого, что его бросило в сторону, и он чуть не упал. Испуганно оглянулся. Никто за ним не наблюдал. Солнце заваливалось в лиловеющее марево горизонта. Он встал, аккуратно убрал посуду, вытер мокрой тряпкой стол, взял веник и подмел крошки, высыпавшиеся на пол. Потом пошел к крану, там на столике стоял примус, на примусе чайник, он налил теплой воды, вымыл тарелку, вилку, нож, стакан. Ополовиненную бутыль и остатки трапезы отнес в погреб. Еще раз смахнул со стола крошки и тут заметил, что хозяйка из окна своей комнаты наблюдает за ним. «Ну-ну. Пусть учится…» Он хотел пройтись, но спускаться, а потом опять подниматься в гору было лень. Ночь навалилась молниеносно. Спать расхотелось. Он сел на свою скамейку и стал смотреть на зарождающуюся лунную дорожку, и не столько смотреть, сколько ждать. Чего ждать, он понял не сразу, а как только понял, изумился и смутился. Он ждал хозяйку. Ему очень хотелось, чтобы она посидела с ним. Она вышла минут через двадцать.
– Не спится?
– Рано еще.
– Конечно, но вы весь день на ногах.
– Не получается.
– Переутомились и нанервничались.
– Может быть.
Долго молчали.
– Может, вам прогуляться.
– Мне здесь очень хорошо.
– Я рада.
– Спасибо.
– Я вас ждал, – это вырвалось непроизвольно и неожиданно для него.
Она не ответила.
– Вам не трудно, не страшно одной?
– Бояться некого, а трудно сейчас всем.
– Это верно.
– Делается прохладно.
– Вы были замужем?
– Нет.
– А я был женат.
– Я поняла. Хотите рассказать о вашей бывшей жене?
– Да нет.
– А что вы хотите?
– Этого я вам не скажу. Выгоните.
– Выгоню. Вы до сих пор любите ее?
– Вам не холодно?
– Нет, я сильная, привыкшая, а вы – блокадник, совсем зачуханный.
– Спасибо.
– Не обижайтесь.
– Почему вы не сдаете? Особенно одиноким.
– Сдала один раз. Орденоносцу…
– Ну и что?
– А ничего. Спасибо знакомая в Сочи оказалась. Акушерка.
– Вы откровенная…
– Вы правы. Пора спать. Извините.
………………………………………
…Господи! Сколько лет прошло! Его и ее уже давно нет, а я всё живу и живу. Зачем, почему? Никому моя жизнь не нужна, да и мне она в тягость – даже на улицу без посторонней помощи выйти не могу. Стыдно сказать, иногда плачу по ночам.
Помню, как они впервые приехали вместе. Он привез ее в Ленинград. Молодые, красивые. Любовь была сумасшедшая. Как правило, «один целует, другой – подставляет щеку». У них же была обоюдная страсть, как ни старомодно и пошловато это звучит. Поначалу казалось, что его влюбленность носила несколько покровительственный оттенок, она же смотрела ему в рот и ловила каждое слово, каждый нюанс интонации, каждое движение. Интересно было наблюдать, как она менялась, за ней и он, как менялись их отношения. Приехала загорелая очаровательная молодая женщина с выгоревшими волосами. Провинциалка, страстно влюбившаяся в Ленинград. Первые недели не вылезала из музеев. Могла целыми днями, пока он был на работе, бродить по улицам Питера, причем в любую погоду. Всё ее удивляло, всем она восхищалась. Была стройной, худенькой, восторженной, наивной, смешливой. Однако наивность и восторженность довольно быстро сменились вдумчивой сосредоточенностью, пытливостью, серьезностью. Соответственно менялись и акценты в их отношениях. Со временем она становилась лидером. Причем это лидерство камуфлировалось удивительным тактом, природной скромностью и не уменьшающейся с годами влюбленностью. Внешне он оставался главой семьи, его авторитет был непререкаем, но в принятии решений, в их постоянных дискуссиях незаметно доминировала она, и его это не смущало, а, наоборот – радовало. Все время училась чему-то. Долгое время по понятным причинам не работала, но всё время читала, однако не Панова, детективы про «майора Пронина», или модные тогда романы Эмилии Бронте или Жорж Санд, а больше книги по мировой истории, одно время увлекалась Наполеоном, декабристами, Симоном Боливаром, Цезарем, затем в круг ее интересов и самообразования включились довольно солидные труды по истории культуры, искусства, религии, помню, я давал ей Вазари, Ренана, Макьявелли, Тарле… Постепенно она становилась самобытной и крупной индивидуальностью, а за ней на глазах мужал и он. Удивительная была пара. Она, потеряв очарование провинциальной непосредственности, приобрела шарм подлинной аристократки – откуда это у неё проявилось! Несколько располнела, движения, осанка, поступь приобрели неторопливую степенность. Нечто царственное появилось во всем ее облике. Изменился цвет волос: пшеничные россыпи задорного южного подростка превратились в густой светло-каштановый шлем, украшенный тяжелым пучком на затылке. Неизменными оставались распевная интонация ее говора, легкая хрипотца голоса в нижних его регистрах, открытая, ясная улыбка, прямой завораживающий взгляд. Он тоже заматерел, оброс мясом, посуровел. Она вовлекла его в круг своих интересов, пристрастий, убеждений, однако его более интересовала история России, династии, христианства, православия. Бывать в их доме было счастьем. Нигде более не чувствовал я себя так уютно, нигде не было мне так тепло и свободно, нигде не встречал я такого накала интеллектуальных страстей, не погружался в насыщенную среду добра, мысли, сомнений.
Ушли они, и закончилась моя подлинная жизнь. Два островка среди постылой гнилой и лживой жизни: Куоккала и они…
Они были, бесспорно, счастливы. Что бы ни случалось в их жизни – а случалось много чего, и однажды – случилось, – пока они были вместе, они были неизменно оптимистичны, энергичны, жизнерадостны. Почти не помню их в состоянии подавленности, растерянности, безысходности. Лишь в последнее время появилось предчувствие чего-то неотвратимого и страшного, ощущалось ожидание неизбежного, нагнеталась атмосфера страха… Но это только последний период нашей жизни, а в общем они были светлыми людьми. Лишь один раз: ее еще не было дома, я застал его одного, сидели мы и говорили на какие-то отвлеченные темы, на стенке тихонечко бубнило радио «… увеличены посевные… надои в три раза… с докладом выступил товарищ… поэтический вечер Евтушенко… концерт по заявкам…» – он был в смешливом настроении, всё переспрашивал «кто такие эти евтушенки, рождественские – молодняк, а из “тарелки” не вылезают», стал рассказывать какой-то анекдот про Никиту Сергеевича, и вдруг тонкий женский голосок запел: « В лунном сиянии снег серебрится, / Вдоль по дороге троечка мчится… Дзинь – дзинь – дзинь …» Он замолчал, взгляд его остановился, он крепко сжал губы, подборок задрожал. Я встал, пошел к буфету, долго искал там, чтобы не смотреть на него, свою рюмку.
Давно это было.
………………………………………
Утром другого дня она рано ушла на работу, а он долго спал, нежился. Потом, спохватившись, что отпуск проходит, наскоро попил пустого чаю и помчался к морю. Там он пробыл весь день, пообедав в привокзальной рабочей столовке и вернувшись только к заходу солнца. Хозяйка была уже дома. Они вместе пили чай с вареньем из алычи и без умолку болтали обо всем: о кино – оказалось, что их вкусы сходятся, и оба они любят «Сердца четырех» и не переваривают «В шесть часов вечера после войны», – а лучше «Сестры его дворецкого» с Диной Дурбин вообще ничего нет – о книгах: и здесь вкусы сошлись – Чехов, конечно, первый, ну, после Толстого, пожалуй, но и Шолохов неплох, но только «Тихий Дон», – о войне, в самом конце которой потеряла она своих родителей, о блокаде – здесь она больше слушала, о смысле жизни и о любви. Впрочем, здесь разговор как-то увял. Они долго сидели молча, глядя прямо перед собой. Когда молчать стало невыносимо, она резко поднялась и, сказав: «Спокойной ночи», ушла. Он еще долго сидел, маясь надеждой, может она еще выйдет. Напрасно.
На следующий день он никуда не пошел. Его знобило, к пылающей коже было не притронуться, от одной мысли, что он выходит на открытое солнце и погружает свое тело в холодную воду, начинало подташнивать. Из треснутого зеркала на него глядело изумленное, испуганное, ошпаренное существо, подтверждающее теорию о том, что млекопитающие вышли из воды, а точнее, ведут свою родословную от сваренных в кипятке раков. Хозяйки опять не было полдня дома, так что помочь ему было некому. Она появилась только под вечер. Увидев его малиновую физиономию, она сначала долго смеялась, потом побежала к Савченко и принесла бутыль с жидкостью, пахнувшей кефиром, мятой, алое, чем-то еще – неприятным. Он покорно снял свою единственную летнюю розовую бобочку, не стесняясь, с ужасом ожидая прикосновения ее рук. Однако она мазала его спину, грудь, руки, ноги, лицо, едва прикасаясь, нежно, легко, ласково. Через несколько минут ему стало легче, а к наступлению ночи он забыл о своих дневных мучениях.
И опять он сидел и ждал ее, но она не выходила ни через сорок минут, ни через час. Он было отчаялся – оказалось, что именно это мгновение было единственно важным, оно составляло цель его нынешнего существования. Где-то очень глубоко внутри ему было стыдно за себя, он в который раз разочаровывался в себе, и было ему смутно омерзительно, что он так быстро – всего пять месяцев прошло – всё забыл, всё предал – себя, в первую очередь, свои чувства, мысли, уверения, убеждения, а убеждения казались ему еще совсем недавно – в поезде, во время мучительных ночных бдений – непоколебимыми и заключались они в том, что никогда не сможет он ни забыть ее – Асю, ни заменить ее даже в своих мыслях, и личная жизнь его закончилась окончательно и бесповоротно… «В лунном сиянии…» Но он сидел и ждал, и ничего он не мог поделать с собой и не хотел. Когда он понял, что надежд нет, она вышла и села рядом с ним. Он что-то хотел сказать, но понял, что всё будет некстати, пошло, примитивно. Наэлектризованное напряженное молчание, казалось, продолжалось бесконечно. Потом она встала и, не говоря ни слова, медленно пошла к дому. Он так же молча последовал за ней.
«Вдоль по дороге троечка мчится».
………………………………………
…Когда маленький Николенька как-то спросил у мамы, откуда он взялся, Тата ответила, смеясь и сдувая нависшую прядь светло-каштановых волос: из бутылки с кефиром, которую взяла у соседей – у Савченко.