Текст книги "Четверть века без родины. Страницы минувшего"
Автор книги: Александр Вертинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
Концерт в «Таун-холл»
Для моего первого концерта в Нью-Йорке был снят «Таун-холл» – один из двух больших и самых популярных концертных залов города. Больше его только «Карнеги-холл», который рассчитан на четыре тысячи человек. Я не захотел петь в таком огромном помещении, боясь, что от этого концерт потеряет свою интимность и выйдет слишком уж помпезным.
В день концерта я, естественно, волновался больше, чем обычно.
«Кому нужны в этом огромном, чужом, деловом, вечно спешащем городе мои песни? Такие русские, такие личные и такие печальные! Что им до меня?» – думал я.
Вечером в кассе был аншлаг. На концерте был буквально весь цвет артистического мира – от милого Федора Ивановича, который ободряюще подмигнул мне из крайней ложи, до ничего не понимающего по-русски Бинга Кросби, которому сказали, что я «рашен крунер» и что ему нужно меня послушать. Тут были и знаменитые музыканты, и художники, и режиссеры, и актрисы кино, и наши русские артисты, застрявшие в Америке. Был Рахманинов, Зилоти, Балиев, Болеславский, Рубен Мамулян, Марлен Дитрих, с которой, я познакомился еще в Париже. Много балетных артистов – Мясин, Баланчин, Фокин, Немчинова. Кроме того, была также вся русская колония «второго» приезда.
Оставалось только хорошо петь, что я и старался делать по мере моих сил.
Окончательно мы подружились с публикой на «Чужих городах». Я тогда еще не был особенно тверд в этой песне, так как написал ее перед самым отъездом из Европы и не имел случая «попробовать» ее на публике. Очевидно, она задела самую больную струну в их сердцах: реакция на нее была подобна урагану.
За кулисами в антракте меня окружили друзья. Шаляпин звал ужинать и шутил, что «много не пропьем – только то, что сегодня у тебя в кассе!»
Болеславский познакомил меня с Бингом Кросби и переводил мне его слова.
– Россия – великая страна, – взволнованно говорил он. – Мы здесь ничего не умеем! Я вас понял, маэстро. Вот, – он показывал мне либретто моих песен по-английски. – Мы не умеем так петь!
Марлен Дитрих расспрашивала о «Казанове» и парижских друзьях.
Десятки дружеских рук тянулись ко мне. Приветствия, приглашения, улыбки…
Мои менеджеры сияли.
– Мы победили Нью-Йорк! – было написано на их лицах.
Закончил я концерт песней «О нас и о Родине». Когда я спел: «А она цветет и зреет, возрожденная в огне», то думал, что разнесут театр.
Таких аплодисментов я еще никогда не слышал. Никогда в своей жизни. Относились они, конечно, не ко мне, а к моей Родине…
Если от Австрии остается на всю жизнь в памяти музыка вальсов, от Венгрии – чардаши и страстные волнующие напевы скрипок, от Польши – мазурки и краковяки, от Франции – легкие напевы уличных песенок, то от Америки остается только ритм, вечный счет какого-то одного и того же музыкального шума, мелодию которого вы никак не можете запомнить и который вам в то же время надоел до ужаса. Происходит это потому, что джазовая музыка необычайно монотонна, несмотря на все свое разнообразие и богатство аранжировок, и в конце концов от нее у слушателя ничего не остается ни в голове, ни в сердце. Звучать она начинает с утра по радио и преследует вас, где бы вы ни находились, до самой ночи. Под нее взрослые делают свои дела в офисах и магазинах, под нее дети готовят уроки и засыпают.
Самые лучшие джазовые музыканты, конечно, негры. У них врожденное исключительное чувство и абсолютная музыкальность. А поют они просто восхитительно. Особенно в дуэтах, трио и квартетах, где их гармонизация поражает своей оригинальностью.
Если ваша песенка или вообще какая-нибудь вещь понравилась и стала популярной у толпы, вы уже обеспеченный человек. А если вам удалось создать «шлягер», то вы можете разбогатеть на нем. Помимо того что за исполнение вашей вещи вы получаете авторский гонорар по всей Америке, она еще может попасть в музыку какого-нибудь фильма, и тогда Голливуд покупает у вас все права на нее оптом и платит огромные деньги – до 200–300 тысяч долларов сразу. Поэтому мечта каждого композитора – попасть в фильм. За мотив «Титина, ах, Титина», попавший в фильм Чаплина «Огни большого города», автор ее, француз, получил миллион франков.
Но хотя композиторов в Америке много, вы почему-то на всех нотах читаете обычно ряд одних и тех же фамилий авторов. В Нью-Йорке, например, почти все «шлягеры» принадлежат «творчеству» некоего Эрвина Берлина. Не думайте, что он написал все эти вещи сам. Нет. Но он купил их у неизвестных авторов за гроши, переделал и выпустил под своей фамилией и со своим портретом. Если вещи «пошли» – он заработал, если нет – немного потерял, ровно столько, сколько стоит бумага и печатание. Но зато если из ста купленных вещей «пойдут» только две или даже одна, то и это уже такой огромный доход, который покрывает все и дает большую прибыль. У этого же Эрвина Берлина или Руди Вилле на Бродвее целые офисы, в которых сидят десятки машинисток и других служащих и работают целые дни – контора по покупке и продаже музыки.
Купить и продать можно, а воровать музыку нельзя. Для этого есть музыкальные детективы, которые следят за новыми произведениями, и если дело доходит до суда, уличают автора в плагиате, так сказать, официально. Но эти правила касаются только американской и европейской музыки, зарегистрированной в союзах композиторов. Что же касается музыки русской, например, то воровать ее можно сколько угодно. Очевидно – за дальностью расстояния.
Американские джазовые композиторы сплошь и рядом черпают свое «вдохновение» из цыганских и других романсов и довольно беззастенчиво пекут из них свои «шлягеры». Очень часто, прислушиваясь к какой-нибудь песенке, узнаешь в ней знакомые куски или даже целиком заимствованные мелодии. Возьмем хотя бы модный напев «Иес, май дарлинг дотер». Разве это не наше украинское «Ой не ходи, Грицю, та й на вечерници»? Но это еще пустяки: джаз не стесняется ни с какой музыкой вообще, ни с какими музыкальными величинами. В Америке переделывают на фокстроты все: Шопена и Бетховена, Чайковского и Рахманинова – кого угодно, если только он не записан у них в союзе.
Некоторые наши балетные артисты – Фокин, Баланчин и другие пытались создать в Америке постоянный балет, наподобие того, который был в свое время создан во Франции под названием «Балет де Монте-Карло». Но все попытки проваливались. Идея создания американского национального балета не нашла отклика. Это потому, что в Америке был когда-то «великий Зигфильд», создавший тип американских «бьюти герлс» – одинакового роста и пропорций длинноногих девушек, танцующих или, вернее, ходящих по сцене, разделенной на квадраты, группами по сто человек, одинаково, точно по линейке, поднимающих и опускающих ноги и руки и делающих одно и то же групповое движение, как дрессированные лошадки в цирке. Это и есть национальный американский балет, и другого им не нужно.
Работают эти несчастные герлс, как машины. Обычно выступления их бывают во всех кино между сеансами. Кино начинается в 12 часов дня, а кончается в 12 часов ночи. Все это время девушки находятся в театре, в костюмах и гриме, там же едят и дремлют на кушетках в ожидании своего номера. При театрах есть кантины и артистические уборные. Но в театр девушки должны являться в 8 утра, потому что до 12 дня они репетируют, готовя программу на следующую неделю. Таким образом, рабочий день каждой такой девушки составляет шестнадцать часов. Получает она сто долларов в месяц. Она не видит солнца, не дышит свежим воздухом и, проработав так пять лет, уходит обычно из театра сильно подурневшей и часто больной. Карьера ее кончена. На смену ей идут другие девушки – свежее и моложе. Выйти замуж она тоже не успела, потому что провела пять лет своего расцвета фактически взаперти.
Кино занимает умы многих людей, особенно тех, кто надеется сделать в нем карьеру. Да и вообще в Америке ничем так сильно не интересуются, как кино.
Женщины, хотя бы раз в жизни попробовавшие себя в фильме, пусть даже в самой крошечной роли, уже ни о чем другом говорить не могут и думают только о том, как обратить внимание на себя и свою внешность. Не удивляйтесь, если вы встречаете совершенно незнакомую вам женщину, которая вдруг укоризненно говорит вам, грозя пальцем:
– Ай-ай-ай! Нехорошо не узнавать знакомых!
– Простите, – удивленно бормочете вы. – Я не могу вас припомнить.
– Ах, вот как? Не можете припомнить? А еще ухаживали. Цветы посылали, – издеваясь, продолжает она.
Дама, наконец, называет фамилию женщины, с которой действительно когда-то вы были хорошо знакомы. Но… но ведь это же не она. Вы вглядываетесь в ее лицо и с трудом начинаете отыскивать в нем когда-то знакомые черты. Постепенно начинаете соображать в чем дело. Она сделала себе пластическую операцию для кино, чтобы быть «еще красивее». Она спилила горбинку носа и укоротила его. Подрезала мочки ушей, вырвала ряд совершенно здоровых, но чуть-чуть неправильных зубов и вставила вместо них новые, большие и блестящие, вшила себе в веки длинные и черные ресницы, не говоря уже о том, что подрезала грудь, чтобы округлить ее форму. Вы можете смотреть на эту женщину целый год, и все равно никогда не догадаетесь, что эта молодая особа, напоминающая восковую куклу из парикмахерской витрины, и есть ваша знакомая – какая-нибудь Людочка или Олечка, которую вы знали хорошенькой всего два-три года назад где-нибудь в Берлине или Париже. Но, увы, это она. Какие только жертвы не приносят на алтарь искусства! И самое обидное – «проклятое искусство» даже не ценит жертв. До операции Олечку приглашали иногда знакомые режиссеры на небольшие рольки и даже обещали выдвинуть, а теперь, как назло, никто не приглашает.
В Голливуде
Из Нью-Йорка я уехал в Сан-Франциско, а оттуда в Голливуд. Кто только не встречал меня здесь на вокзале! Бывший адмирал, бывший журналист, бывший прокурор, бывший миллионер, бывший министр, бывший писатель. Бывшие потому, что генерал держит теперь ресторан, адмирал – фотографию, прокурор – комиссионный магазин, журналист служит поваром, а миллионер отпустил черную бороду, в кавказской черкеске с кинжалами стоит у дверей ресторана и открывает гостям двери.
Зачем приехали в Голливуд эти люди? Чего искали они в нем? Каким ветром занесло их в такую даль, на край света? Какой путь проделали все эти московские, ростовские, новороссийские жители, прежде чем попали туда? Трудно ответить на этот вопрос. Русский человек, потерявший родину, уже не чувствует расстояний. Кроме того, ему нигде не нравится, и все кажется, что где-то лучше живется. Поэтому за годы эмиграции мы стали настоящими бродягами. Раз не у себя дома, так не все ли равно где жить? Мне вспомнились слова Марины Цветаевой:
Мне совершенно все равно —
Где – совершенно одинокой!
Все эти русские, которых я видел в Голливуде, группируются вокруг фильмового мира. Все их интересы вращаются вокруг него. Большинство работает статистами, остальные – в костюмерных, фотографиях и гримировочных.
Вообще русские одно время были в большой моде в Голливуде. Особенно во времена немого фильма, когда в студии попало много русских музыкантов и артистов.
Однажды мой менаджер влетел ко мне очень взволнованный и сообщил, что я удостоился редкой чести – получил приглашение в знаменитый «Голливуд-Морнинг-Бракфест-Клаб». В руках он вертел толстый конверт, который торжественно протягивал мне. Я вскрыл его. На великолепном куске александрийской бумаги были нарисованы примитивные козлики с лошадками и курочки с петушками. Дальше было написано, что правление Г.М.Б.К. просит меня почтить их своим посещением и выступить у них такого-то числа во время утреннего завтрака.
Я равнодушно повертел конверт и осведомился:
– На кой шут мне это приглашение?
Менаджер был возмущен.
– Безумец! – патетически восклицал он. – Он еще спрашивает – зачем… Да знаете ли вы, что в этом клубе – все нью-йоркские и чикагские миллионеры!
– Ну, а дальше что! – не сдавался я. – Миллионов своих они же нам не оставят. На кой они мне леший!
– Как на кой? А реклама? А честь какая? Ни один русский не переступал порога этого клуба, – возмущался менаджер. – Они приглашают только мировых знаменитостей. Понимаете? Вы – форменный самоубийца.
Он потрясал письмом в воздухе и кипятился. Я понял, что сопротивление бесполезно. Надо было ехать. Самое противное было то, что явиться туда нужно было в семь часов утра. Это меня приводило в отчаяние.
«Что за дурацкая идея приглашать артиста в семь утра? – думал я. – Никогда в жизни я еще не пел на рассвете». Но выхода не было.
На другой день за мной заехала машина клуба, и ровно в семь я уже сидел за длинным столом, за которым было человек двести, и беседовал с какими-то упитанными личностями. Напротив меня сидела французская кинозвезда Даниель Даррье, моя парижская приятельница, и делала мне «страшные глаза», вся искрясь смехом. Француженка, да еще парижанка «пюр-сан», не могла переварить американских чудачеств.
Время от времени поднимался какой-нибудь толстяк и рассказывал невероятную ерунду из области своих семейных или любовных переживаний, пересыпая ее грубыми шуточками и словечками бродвейского «арго». Почему эту ерунду надо было говорить именно по утрам?
Потом все положили руки на плечи своих соседей и, раскачиваясь в такт, как шаманы, стали нудно петь свой клубный гимн, восхваляя утреннюю яичницу.
– О хэм энд эггс! – пели они. – Ты очищаешь наши мысли по утрам.
Рядом со мной сидел губернатор Гавайских островов и усиленно приглашал меня приехать к нему в гости на Гонолулу – охотиться на кроликов. Я терпеливо объяснял ему, что в такую даль за кроликами не ездят. А львов у него нету, да я их боюсь, кстати.
Потом оркестр сыграл какую-то индейскую песню. Потом был зачитан небольшой доклад, разъяснявший публике мой жанр и творчество, после чего мне пришлось выступать.
Не будем говорить о том, как я пел. Меня слегка поташнивало от этих качаний, разговоров, от вида яичницы, которой я теперь не могу, от папирос натощак и всего этого добродушного кретинизма. Аплодировали тем не менее щедро. В вечерних газетах были приведены фамилии всех финансовых тузов, бывших на этом завтраке, и среди этих тузов робко серела моя скромная фамилия.
Вторым событием, произведшим на меня неизгладимое впечатление, были голливудские похороны.
Как-то на одном из «парти´», устроенном моими друзьями по случаю моего приезда, мне пришлось познакомиться с молодой, красивой американкой М. Жена одного из «магнатов» кинопромышленности, богатая избалованная и по-американски «независимая», она положительно не знала, что с собой делать. Актрисой она не была – муж не позволял ей сниматься, и ее время не было заполнено ничем, кроме портных, парикмахеров и покупок в магазинах. Обычно она устраивала у себя «парти», или ее приглашали на них почти ежедневно. Как большинство таких «свободных» американок, она пила с утра до вечера джин и носилась по Голливуду на своей машине, которой правила сама. Ездила она очень смело, чтобы не сказать больше.
Однажды сев с ней в машину, я дал себе слово никогда больше этого не делать. Она мчалась, как гонщик на состязаниях.
– Вы когда-нибудь убьетесь, дорогая! – сказал я ей.
М. только рассмеялась.
– Это будет самым лучшим выходом из моего положения.
Она была «разочарована». Пустая, бессмысленная и бесцельная жизнь богатой и ничем не занятой женщины, по-видимому, тяготила ее. Иногда я рассказывал ей о Советской России, о том, как трудятся там женщины. Она слушала, полуоткрыв рот, и, мечтательно вздыхая, наивно спрашивала, не мог бы я взять ее с собой в Россию.
Однажды ночью, после одного из таких «парти´», она, находясь под сильным влиянием алкоголя, села в машину и разбилась.
На другой день ее хоронили. Я послал ожерелье из гардений и поехал в «Фенераль бюро», где были назначены похороны.
В большом, похожем на католический собор сводчатом зале собрался весь Голливуд. Артисты, писатели, художники, директора – все, кто был так или иначе связан с деятельностью ее мужа, – пришли отдать М. последний долг. Люди разместились на дубовых скамьях и тихо разговаривали, обсуждая происшедшее. Перед нами было что-то вроде сцены иди эстрады, задернутой толстой бархатной занавесью. Минут через десять раздался удар гонга. Занавес раздвинулся, и перед моими глазами предстала… живая покойница!
Она сидела, заложив ногу на ногу, на табурете за стойкой бара и держала в руке бокал. Сзади стоял живой бармен и наливал что-то в коктейльницу. Она была причесана, нарумянена, напудрена, в длинном вечернем платье, с широко открытыми глазами и улыбалась страшной неживой улыбкой. На шее ее было мое ожерелье. Я окаменел от ужаса.
Потом, много позже, мои друзья объяснили мне, что в Америке, когда похоронное бюро берется за похороны, оно спрашивает родственников:
– В каком виде вы хотели бы видеть покойницу в последний раз?
Если женщина была хозяйкой, ее показывают в домашней обстановке, если она была хорошей матерью и любила детей – в детской и т. д. В данном случае киномагнат, привыкший видеть свою жену всегда за стойкой бара, хотел, чтобы именно в таком виде предстала она перед ним в последний раз.
Была мертвая тишина. Я слышал, как стучит мое сердце. И… И вдруг с хор полились звуки музыки. Оркестр, приглашенный из ее любимого ресторана, играл любимые вещи покойницы. Сперва «Очи черные», потом «Две гитары» и, наконец, фокстроты.
Я был близок к сумасшествию. Через несколько минут появились лакеи, которые разносили гостям на подносах ее любимый коктейль и сандвичи.
– Танцуйте, танцуйте! – истерически выкрикивал ее муж. – Она так любила танцы!
Это было уже чересчур.
Мои нервы больше не могли выдержать. Я выскочил из зала и побежал прочь.
Был конец октября. Я решил уехать в Китай.
Огромный японский пароход «Чичибу Мару» увозил меня из Сан-Франциско. Публика состояла исключительно из японцев, возвращавшихся на родину: кроме меня, европейцев не было. У меня было достаточно времени, чтобы обдумать многое. Я был рад одиночеству.
На Гавайях, в Гонолулу я любовался бирюзовой прозрачной чистотой океана, смотрел, как ныряют в воду смуглые, великолепно сложенные туземцы, когда им бросают монету. Смотрел на красивых гавайских девушек, увешанных ожерельями из роз, гвоздик и магнолий, слушал прелестную, тоскующую музыку гавайских гитар, смотрел их чувственные и в то же время стыдливые танцы, рассматривал диковинных рыб в морском музее.
Через день мы уже плыли дальше, в таинственный, оранжевый известный мне только по сказке Андерсена, далекий Китай.
…Многих простила наша великая Мать – Родина. В том числе и меня. В Шанхае, после многочисленных просьб, мне, наконец, дали советское гражданство.
То были дни войны, когда новые великие испытания переживала наша Родина.
Тысячи рук ее детей тянулись к ней из разных углов нашего рассеяния, умоляя простить их и пустить домой, чтобы помочь ей, чтобы отдать свою жизнь за нее!
Я верил, что из огня войны наша Родина выйдет еще более могучей, что она станет еще более цветущей и прекрасной, будет для нас еще дороже, еще любимей…