355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Вертинский » Четверть века без родины. Страницы минувшего » Текст книги (страница 7)
Четверть века без родины. Страницы минувшего
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:56

Текст книги "Четверть века без родины. Страницы минувшего"


Автор книги: Александр Вертинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Большой актер

Незабываемые вечера проводили мы с Иваном Мозжухиным в обществе Лифаря. Иногда с нами объединялся Федор Иванович Шаляпин, и тогда наши дружеские беседы тянулись до утра – не было сил расстаться. Как пел и плясал по-цыгански Лифарь! Как рассказывал Шаляпин! Как смешил Иван Мозжухин, показывая немое кино и вспоминая всякие уморительные эпизоды!

Моя дружба с Иваном Мозжухиным началась еще в России. Мы познакомились с ним на кинофабрике Ханжонкова в Москве до войны. Кинематография тогда была в самом зачаточном состоянии, и актеры относились к ней презрительно, не считая кино искусством. Большие актеры не хотели играть в кино, а маленькие шли только из-за денег. Действительно, в те годы кино ничего не говорило ни уму, ни сердцу. В конце концов все сводилось к позированию перед аппаратом, причем главную роль играл не талант актера, а его фотогеничность. Поэтому в кино попадали люди, ничего общего со сценой не имеющие.

Я был тогда никому не известным юношей, а Иван Мозжухин – актером Московского народного дома.

В Париж он приехал с труппой Ермольева из Ялты, где снимался во время гражданской войны, и сразу занял первое положение в фильмовом мире. В то время у французов кинематография была развита очень слабо, крупных артистических величин не было, вероятно, по тем же причинам бойкота кино артистами сцены. Мозжухин же был тогда несомненно лучшим актером кино. Ермольев работал с братьями Пате, и его знали в Париже. Поэтому всю свою труппу, вывезенную из России, Ермольев влил в производство Пате. Русские актеры понравились. Французы сразу полюбили Мозжухина. За несколько лет он достиг необычайного успеха. Картины с участием Мозжухина делали полные сборы.

Наша встреча с ним в Париже была очень дружеской. Мы искренне обрадовались друг другу и уже не расставались все годы эмиграции.

Мозжухин питал ко мне особую слабость. Может быть потому, что в годы нашей юности я нравился ему. Был я тогда футуристом – ходил по Кузнецкому с деревянной ложкой в петлице, с разрисованным лицом, «презирал» все старое, с необычайной легкостью проповедовал абсурдные теории, искренне считая себя новатором.

Благодаря Мозжухину я невольно втянулся в фильмовые круги Парижа. В свободное от концертов время снимался вместе с ним то в Париже, то в Ницце.

Тысячи людей прошли перед моими глазами. Однажды в Ницце во время съемки ко мне подошел невысокого роста человек, одетый в турецкий костюм и чалму (снималась картина «Тысяча и одна ночь»).

– Узнаете меня? – спросил он.

Если бы это был даже мой родной брат, то, конечно, в таком наряде и гриме я бы все равно его не узнал.

– Нет!

– Я – Шкуро. Генерал Шкуро.

В одну секунду в памяти всплыл Екатеринодар. Белые армии отступают к Крыму. Концерт, один из последних концертов, на родине. Он уже окончен. Я разгримировываюсь, сидя перед зеркалом. В дверях появляются два офицера в белых черкесках.

– Его превосходительство генерал Шкуро просит вас пожаловать к нему откушать после концерта!

Отказываться нельзя. Я прошу обождать. У подъезда штабная машина. Через пять минут вхожу в освещенный зал.

За большими накрытыми столами – офицеры. Трубачи играют встречу. Из-за стола поднимается невысокий человек с красным лицом и серыми глазами.

– Господа офицеры! Внимание! Александр Вертинский!

Меня сажают за стол генерала. Начинается разговор. О песнях, о «том, что я должен сказать», о красных, о белых…

Какая даль! Какое прошлое!

Много крови пролил этот маленький человек. Понял ли он это хоть теперь? Как спится ему? Как можется?..

Я молчал. Экзотический грим восточного вельможи скрывал выражение моего лица. Но все же Шкуро почувствовал мое настроение и нахмурился.

– Надо уметь проигрывать тоже, – точно оправдываясь, протянул он, глядя куда-то в пространство.

Свисток режиссера прервал наш разговор. Я резко повернулся и пошел на «плато». Белым мертвым светом вспыхнули осветительные лампы, почти не видные при свете солнца. Смуглые рабы уже несли меня на носилках.

Шкуро тоже позвали. Он быстро шел к своей лошади, на ходу затягивая кушак. Всадники строились в ряды…

«Из премьеров – в статисты, – подумал я. – Из грозных генералов – в бутафорские солдатики кино. Воистину – «судьба играет человеком».

Теперь мне хочется вернуться назад, чтобы рассказать забавную историю. Это было в Москве в 1912–1913 году. Вскоре после смерти Л. Н. Толстого его сын Илья Львович задумал представить на экране кинематографа один из рассказов Льва Николаевича – «Чем люди живы». В рассказе, как известно, говорится об ангеле, изгнанном небом и попавшем в семью бедного сапожника. Илья Толстой ставил картину сам, и но его замыслу действие должно было происходить в Ясной Поляне. Средства нашлись, актеров пригласили, задержка была только за одной ролью – самого ангела. Оказалось, что эту роль никто не хотел играть, потому что ангел должен был по ходу картины упасть в настоящий снег к тому же совершенно голым. А зима была суровая. Стоял декабрь.

За обедом у Ханжонкова Илья Толстой предложил эту роль Мозжухину, но тот со смехом отказался.

– Во-первых, во мне нет ничего «ангельского», а во-вторых – меня не устраивает получить воспаление легких, – ответил он.

Толстой предложил роль мне. Из молодечества и чтобы задеть Ивана, я согласился. Актеры смотрели на меня как на сумасшедшего. Их шуткам не было конца, но я презрительно отмалчивался, изображая из себя героя.

Вечером мы уехали в Ясную Поляну. Утром на вокзале нас встретили сани-розвальни, на которых привезли и меховые шубы. В имении уже все было приготовлено для съемки, и мы, попив чаю с Софьей Андреевной, которую эта затея очень интересовала, отправились в поле, где должна была происходить съемка.

Я загримировался ангелом, надел парик с золотыми локонами и, раздевшись в маленькой карете догола, выпил полбутылки коньяку. Потом влез на крышу амбара и прыгнул оттуда в снег, спиной к аппарату. Прыгнув, я осмотрелся кругом (по роли!) и пошел по дороге вдаль.

Хорошо, что эту сцену снимали только один раз. Съемка заняла минут пять, но тело мое стало совершенно стеклянным от холода. Я окоченел. Меня положили в карету, укутали в шубы и вскачь повезли в деревню. В крестьянской избе оттирали снегом и отпаивали коньяком. Какая-то старуха лет семидесяти горько плакала надо мною, сокрушаясь и жалостливо причитая:

– И… бедненький… Как же ты так допился, сердешный?.. Кто же тебя ограбил, родименький? Догола раздели… Совести у людей нет!..

Ее не разубеждали.

Меня положили на полати, я выспался и к обеду, как ни в чем не бывало, сидел за столом с Софьей Андреевной, слушая ее рассказы о Льве Николаевиче.

– Как же вы решились на такую отчаянную роль? – с ужасом спрашивала она.

Утром я уехал. В Москве меня окружили журналисты, подробно расспрашивая о поездке. Я расписал ее, не жалея красок.

– Сколько же вы получили за эту роль? – спрашивали они.

– Мало! Всего сто рублей. Дурак был! – деловито заключил я.

На другой день в газетах было напечатано подробное описание этого события. «Почему же так мало?» – спросили мы Вертинского. «Дурак был», – отвечал наш собеседник. Мы не стали спорить с талантливым артистом и поспешили откланяться…»

Иван издевался надо мной после этой истории полгода.

Кино, быстро входившее в жизнь, интересовало всех. Актеры кино были более популярны, чем короли или президенты. Их узнавали всюду и все – от швейцаров и приказчиков магазинов до людей самого высокого общественного положения. Все двери открывались перед нами, все лица расплывались в улыбке при встречах. Знакомства заводились самые неожиданные. Утром на съемке мы знакомились, например, с профессором Эйнштейном, а вечером обедали с негритянской опереточной дивой Жозефиной Бекер или Дугласом Фербенксом.

Газетный магнат Херст звал нас к себе на яхту в Канны, восточный магараджа Омар Капуртала привозил нам на съемки коньяк, завтракал с нами, чтобы посмотреть, как мы играем какого-нибудь «Мишеля Строгова» или «Казанову».

Как-то на Кот д’Азюр в отеле «Негреско», где мы остановились с Мозжухиным, вечером в ресторане мы обратили внимание на скучавшего господина, который через своего приятеля выразил желание познакомиться с нами. Это был будущий румынский король Кароль, только что изгнанный своим отцом из Румынии за связь со знаменитой мадам Лупеску. Он жил за счет одного румынского банкира, субсидировавшего своего будущего монарха в ожидании предполагаемых благ. Кароль скучал и мечтал о возвращении в Румынию. Мы развлекали его в свободное время анекдотами, приглашали на свои интимные актерские «посиделки».

Иван любил королей. Особенно безработных. Из колоды европейской политической игры в то время было выброшено немало «фигур». Все эти «отыгранные короли», «королевы», «тузы» и «валеты» жили в Европе в ожидании, что народы «опомнятся» и позовут обратно своих «обожаемых монархов». Но народы молчали. Короли грустили и писали душераздирающие мемуары. Вскоре Кароль улетел в Румынию, где правительство Маниу посадило его на отцовский престол. Ненадолго, правда.

Карьера Ивана Мозжухина была поистине блестящей. Успех, популярность, которые выпали на его долю, редко достаются актерам. И все это он как-то не ценил.

Я до сих пор не знаю, любил ли он свое искусство. Думаю, что нет. Во всяком случае он тяготился съемками, и даже на премьеру его картин Мозжухина нельзя было уговорить пойти.

Живой, любознательный, необычайно общительный, веселый, остроумный, он покорял всех. Даже своих врагов, которых у него, как у каждого выдающегося артиста, было достаточно. Иван умел пятиминутным разговором «купить» человека, даже самого враждебного к нему. Он был щедр, очень гостеприимен, радушен и даже расточителен. Он как бы не замечал денег. Любил компанию, в частых кутежах платил за всех. Жил большей частью в отелях, и когда у него собирались приятели и из магазинов присылали закуски, ножа или вилки, например, у него никогда не было. Сардины вытаскивали из коробки крючком для застегивания ботинок, а салат накладывали рожком от тех же ботинок. Вино и коньяк пили из стакана для полоскания зубов. Купить хоть одну тарелку, нож и вилку ему не приходило в голову. Он был неисправимой «богемой», и никакие мои советы и уговоры на него не действовали.

Иван буквально «сжигал» свою жизнь, точно предчувствуя ее кратковременность. Вино, женщины и друзья – вот главное, что его интересовало. Потом книги. К остальному он был равнодушен. Он никого не любил. Может быть, только меня немного, и то очень по-своему. У нас было много общего в характере, и в то же время мы были совершенно различны. «Ты мой самый дорогой, самый любимый враг!» – полушутя-полусерьезно говорил он.

Из Парижа Мозжухин попал в Америку. В Голливуде, где «скупали» знаменитостей Европы, как товар, им занимались мало. Американцам важно было «снять» с фильмового рынка «звезду», чтобы пустить туда свои картины. Так они забрали всех лучших актеров Европы и сознательно «портили» их, проваливая у публики.

Попав в Голливуд, актеры незаметно «сходили на нет». Рынок заполняли только американские «звезды».

Когда Иван приехал в Голливуд, его выпустили в двух-трех неудачных картинах. Американская публика, которая имеет привычку переносить на актера все личные качества лиц, роли которых он играет, не взлюбила его. Он вернулся в Европу. Здесь еще играл несколько лет – то во Франции, то в Германии, но его карьера уже шла к закату.

Несколько попыток сыграть в говорящем кино не увенчались успехом: голос его не был фоногеничен. Кроме того, от слишком «широкой» жизни на лице появились следы, спрятать которые уже не мог никакой грим. Иван старел. К тому же он был актером старой школы, и американские актеры забивали его своей нарочитой простотой и естественностью. Новая школа заключалась в том, чтобы не играть кого-то, а быть им. А этого он не мог усвоить.

К говорящему кино Мозжухин пылал ненавистью, которую не скрывал. Я расстался с ним в 1934 году, уехав в концертное турне по Америке. Расстались мы очень холодно, поссорившись из-за пустяка. Больше я его не видел.

Я очень любил Мозжухина, несмотря на все его недостатки и странности. Прожив с ним много лет вместе, я очень привязался к нему. Из длинной вереницы друзей, приятелей и знакомых он был для меня самый близкий, самый дорогой человек.

Однажды Иван играл Кина. Играл превосходно. Эта роль подходила ему, как никакая другая. Он словно играл самого себя – свою жизнь. Жизнь гениального и беспутного английского актера до мелочей напоминала его собственную. В последнем акте Кин умирал на широкой белой постели. За окнами его комнаты бушевал ветер. Старый суфлер – единственный друг – сидел у его ног на кровати. Жизнь постепенно покидала Кина.

– Дай мне это место из «Гамлета», – говорит он.

И старый суфлер, перелистывая книгу, тихо шепчет ему предсмертные слова датского принца:

 
Что это? Возвращенье Фортинбраса?
Судьба ему передает корону!
Горацио, ты все ему расскажешь! —
 

говорит умирающий Кин и навеки закрывает глаза.

Старый суфлер плачет. Слезы неудержимо бегут по его лицу. Он встает.

– Господа! – говорит он. – Первый актер Англии, великий Кин, скончался…

Я был в Шанхае, когда пришло сильно запоздалое известие о том, что у Мозжухина скоротечная чахотка, что он лежит в «бесплатной» больнице – без сил, без средств, без друзей…

Я собрал всех своих товарищей – шанхайских актеров, и мы устроили в «Аркадии» вечер, чтобы собрать Мозжухину деньги на лечение и переслать их в Париж. Шанхайская публика тепло отозвалась на мой призыв. Зал «Аркадии» был переполнен. В разгаре бала, в час ночи, из редакции газеты нам сообщили:

– Мозжухин скончался.

Продолжать программу я уже не мог. Меня душили слезы.

Я вышел на сцену и, поблагодарив публику, сообщил ей эту весть, как суфлер из его картины.

Умирал Иван в Нейи – в Париже. Ни одного из его бесчисленных друзей и поклонников не было возле него. Пришли только цыгане, бродячие русские цыгане, певшие на Монпарнасе.

Федор Шаляпин

С Федором Ивановичем Шаляпиным я не был лично знаком в России. Во времена его расцвета я был еще юношей, а когда стал актером, то встретиться не пришлось: мое пребывание на российской сцене длилось меньше трех лет.

В 1920 году я был уже за границей, где и проходила моя дальнейшая театральная карьера. В 1927 году я приехал в Париж. Была весна. На бульварах цвели каштаны, на Пляс де ля Конкорд серебряными струями били фонтаны. Бойкие и веселые цветочницы предлагали букетики пармских фиалок. Огромные толпы фланирующих парижан заполняли тротуары и террасы кафе. Гирлянды уличных фонарей только что вспыхнули бледновато-голубым светом. Сиреневое облако газолинового угара и острый запах духов стояли в воздухе.

Каждая страна имеет свой особый запах, который вы ощущаете сразу при въезде в нее. Англия, например, пахнет дымом, каменным углем и лавандой. Америка – газолином и жженой резиной, Германия – сигарами и пивом, Испания – чесноком и розами, Япония – копченой рыбой… Запах этот запоминается навсегда, и когда хочешь вспомнить страну, вспоминаешь ее запах… И только наша Родина, необъятная и далекая, оставила на всю жизнь тысячи ароматов своих лугов, полей, лесов и степей…

Я сидел на террасе кафе Фукье и любовался городом. Люди шумели за столиками. Неожиданно все головы повернулись вправо. Из большой американской машины выходил высокий человек в светло-сером костюме. Он шел по тротуару, направляясь в кафе. Толпа сразу узнала его.

– Шаляпин! Шаляпин! – пронеслось по столикам.

Он стоял на фоне заката – огромный, великолепный, ни на кого не похожий, на две головы выше толпы, и, улыбаясь, разговаривал с кем-то. Его обступили – всем хотелось пожать ему руку. Меня охватило чувство гордости. «Только Россия может создавать таких колоссов, – подумал я. – Он – точно памятник самому себе…»

Мне тоже захотелось подойти к Шаляпину и заговорить. Я выждал время, подошел, представился, и с того дня, почти до самой его смерти, мы были друзьями.

Выступления Шаляпина в Париже обставлялись оперной дирекцией с небывалой роскошью. Чтобы придать его гастролям национальный характер, была создана «Русская опера». Оркестр и хор специально выписали из Риги, декорации писали лучшие русские художники, находившиеся в то время за границей. Со всей Европы были собраны лучшие оперные и балетные артисты и дирижеры.

Первым шел «Борис Годунов». Каким успехом, какими овациями сопровождались выступления Федора Ивановича! Они бушевали с того момента, когда Годунов впервые появляется на сцене, выходя из собора, ведомый под руки боярами и знатью, – огромный, величественный, в драгоценном парчовом кафтане, суровый и властный, мудрый и уже усталый, знающий цену власти и людской преданности.

Публика была покорена и зачарована. И все время, пока звучала музыка Мусоргского, пока на сцене развертывалась во всей своей глубине трагедия мятежной души, огромная аудитория театра, затаив дыхание, следила за каждым движением гениального актера.

Как он пел! Как страшен и жалок был он в сцене с призраком убитого царевича! Какой глубокой тоской и мукой звучали его слова:

– Скорбит душа!..

И когда в последнем акте он умирал, заживо отпеваемый церковным хором под звон колоколов, публика дрожала. Волнение и слезы душили зрителей. Люди привставали со своих мест, чтобы лучше видеть, слышать.

Он умирал – огромный, все еще страшный, все еще великолепный, как смертельно раненный зверь. И публика рыдала, ловя его последние слова…

На авеню д’Эйла у Шаляпина был собственный дом. Три этажа квартир сдавались, а в четвертом жил он сам.

Шаляпин очень гордился своим домом. Прямо при входе в гостиную висел его большой портрет – в шубе нараспашку, в меховой шапке – работы Кустодиева. В комнатах было много ковров и фотографий. В большой светлой столовой обычно после спектакля ждал накрытый стол. Федор Иванович неизменно угощал нас салатом с диковинным названием: «рататуй». Что значило это слово – никто не знал. Он любил волжско-камские словечки.

Его сыновья – Борис и Федор – редко бывали с нами. У них была своя жизнь. Борис был художником, а Федор увлекался кино и мечтал о Голливуде. Дочери уже повыходили замуж и жили отдельно, и только самая младшая – Дася – жила с отцом и матерью. Она была любимицей отца.

Шаляпин любил семью и ничего не жалел для нее. Как-то вышло так, что почти все его дети не зарабатывали самостоятельно, не были устроены, и Федору Ивановичу приходилось помогать им. А семья была немалая – десять детей. Он работал для семьи. Три раза составлял состояние. Первый раз – в царской России – все оно осталось там после его отъезда. Второй раз – за границей. Он составлял его около десяти лет и был уже почти у цели.

– Еще год-два попою и брошу, – говорил он мне.

Он работал, не щадя сил. Гонорары его в то время были велики. Как-то, возвратившись из Америки, он со смехом рассказывал нам о забавном эпизоде, происшедшем с ним, кажется, в Чикаго. Один из местных миллионеров устраивал у себя в саду большой прием, на который были приглашены самые видные и богатые лица. Желая доставить гостям удовольствие, миллионер решил пригласить Шаляпина. Заехав к нему в отель, он, познакомившись, осведомился о цене. Шаляпин запросил за выступление десять тысяч долларов. Миллионера возмутила эта цифра: десять тысяч за два-три романса! Но чтобы задеть и унизить Шаляпина, он заявил:

– Хорошо, я заплачу вам эту сумму, но в таком случае не смогу пригласить вас к себе в дом наравне с другими. Вы не будете моим гостем и не сможете сидеть за столом. Вы будете петь в кустах…

В назначенный вечер Шаляпин нарочно приехал в самом скромном и старом костюме (все равно никто не увидит) и пел как ни в чем не бывало – деньги с миллионера получил вперед.

Иногда Федор Иванович начинал мечтать вслух:

– Вот… землицу я купил в Тироле. Хорошо! Климат чудесный. Лес, горы. На Россию похоже. Построю дом с колоннами, «дворянский». И баню, обязательно баню. Распарюсь – и в снег!.. А снегу там много будет. Ты с Иваном ко мне приедешь отдыхать, ладно? И бар у меня будет…

У него была вилла в Сен Жан де-Люс во Франции, но он не любил ее, его тянуло к родным берегам Волги, и он искал в Европе место, которое по виду и климату напоминало бы ему Россию.

Почти все свои деньги он держал в американских бумагах. Его состояние было огромно. Но в один день, очень памятный для многих, случился крах. Это была знаменитая «черная пятница» на нью-йоркской бирже. В тот день многие из миллионеров стали нищими. Потерпел крах и Шаляпин. Потерял он так много, что пришлось сызнова составлять состояние, чтобы обеспечить семью. Он начал в третий раз упорно работать.

Но годы брали свое. Федор Иванович устал. Сборы были уже не те, что прежде, и он пел подряд в любой стране, собирая все, что осталось для него. Только этим и объяснялся его приезд в Шанхай и Харбин.

Нельзя сказать, что Шаляпин любил деньги, но в нем наряду с настоящей широтой натуры прекрасно уживалось простое народное уважение к трудовой копейке. Это был хозяин, глава семьи, строгий и справедливый, знавший цену деньгам.

Однажды мы сидели с ним в Праге, в кабачке у Куманова после его концерта. С нами было несколько журналистов. После ужина Шаляпин взял карандаш и начал рисовать прямо на скатерти. Когда все расплатились и пошли, хозяйка догнала нас уже на улице. Не зная, с кем имеет дело, она набросилась на Шаляпина.

– Вы испортили мне скатерть! Заплатите за нее десять крон…

– Хорошо, – сказал он. – Я заплачу десять крон, но скатерть эту возьму с собой.

Хозяйка принесла скатерть и получила деньги. Но пока мы ждали машину, ей уже все объяснили.

– Дура, – сказал один из ее приятелей. – Ты бы вставила эту скатерть в раму под стекло и повесила в зале как доказательство того, что у тебя был Шаляпин. И все бы ходили к тебе смотреть на нее.

Хозяйка поняла свою ошибку. Она вернулась к нам и протянула с извинением десять крон, прося скатерть обратно.

Шаляпин покачал головой:

– Простите, мадам. Скатерть моя. Я купил ее у вас. А теперь, если вам угодно, получите ее обратно, – пятьдесят крон…

Хозяйка безмолвно заплатила деньги.

Я не мог понять, что заставило Шаляпина, столь любимого народом, столь ценимого правительством, получившего звание первого народного артиста республики, покинуть Родину. Много дней и вечеров провел я в обществе Федора Ивановича. Многие темы и вопросы затрагивались в наших частых дружеских беседах. Но никогда за нашу десятилетнюю дружбу он не раскрыл до конца передо мной или Иваном Мозжухиным своей души и не объяснил нам ясно причины своего поступка.

Родину он любил. В этом не могло быть никаких сомнений. Любил той крепкой, нерушимой любовью, которой может любить ее только тот, кто плоть от плоти, кровь от крови сын своего народа, чье существование до глубочайших корней связано с русской землей. В его яркой незабываемой личности воплотились гениальность, мощь, величие русского народа – того народа, который сегодня, как маяк надежды и жизни, светит всему миру.

Только Россия могла родить такого гения! Только такой народ! Но как же мог он покинуть Родину?

В беседах с друзьями, в обществе Шаляпин не любил говорить на эту тему, и мне всегда казалось, что он боится говорить об этом потому, что сам не уверен в правоте и смысле своего поступка. Его мемуары «Маска и душа» – книга, которую он подарил мне, – не объяснили истинной причины его ухода из России, хотя и проливают па это некоторый свет.

Кумир дореволюционной молодежи, друг Горького, любимец передовой интеллигенции того времени, вышедший из самых недр великого русского народа, поднятый этим народом на самую вершину славы, он был близок революции. И все же не узнал ее лица. И может быть, лишения, испытания, которые выпали в ту пору на долю каждого, как бы ошеломили, разочаровали Шаляпина. Его характер, твердый и устойчивый, его самолюбие актера-диктатора, его непререкаемый авторитет в искусстве не смогли и не хотели подчиниться духу нового времени.

«Шекспира понимаю, а тебя, подлеца, понять не могу!..»– в бешенстве кричал он какому-то спорившему с ним человеку из породы его «надоедателей». Но «не понимать»– еще не значит быть правым. И этого оправдания самому себе Федор Иванович так и не нашел в своих воспоминаниях, хотя вся его книга посвящена поискам этого оправдания. И все же, повторяю, Россию он любил горячо и нежно, настоящей сыновней любовью.

«Я сознавал, – пишет он в мемуарах, – что уехать отсюда, значит – покинуть Родину навсегда. Как же мне оставить такую Родину, в которой я сковал себе не только то, что можно видеть и осязать, слышать и обонять, но и где я мечтал мечты?..»

«В дни моей петербургской жизни я тосковал о свободной и независимой жизни… Я получил ее. Но часто, часто мои мысли несутся к моей милой Родине!..» – восклицает он в своих мемуарах.

«Моя мечта неразрывно связана с Россией, с русской талантливой и чуткой молодежью…» – говорит он далее.

«Милая моя, родная Россия!»

Я думаю что даже этих нескольких выписанных мною фраз достаточно, чтобы видеть, что Шаляпин любил Россию. А таких признаний в его книге множество. Не нам, оказавшимся на чужбине, судить этого величайшего, неповторимого артиста, который, как драгоценный камень, сиял в короне русского искусства, и если я пытаюсь объяснить причину его «ухода», то только потому, что в личных встречах с ним, в наших разговорах и спорах я всегда инстинктивно чувствовал, как сожалел он в душе о том, что оставил Россию, какое недоумение, тоску и душевную боль вызывали в нем разговоры о России, как мучили они его.

«Всю свою жизнь я прожил в театре и для театра. И теперь я задаю себе вопрос:

– Где же мой театр?

И убеждаюсь, что он там, в России..!»

Так заключает Федор Иванович свои воспоминания.

Я мог бы написать целую книгу о его триумфах повсюду, свидетелем которых я был много раз, разъезжая по свету, часто встречаясь с ним в разных странах.

Без преувеличения можно сказать – ни один артист в мире не имел такого абсолютного признания, как Шаляпин. Все склонялись перед ним. Его имя горело яркой звездой. Тех почестей, тех восторгов, которые выпали на его долю, не имел никто. И только один раз за всю свою жизнь, уже в самом конце ее, за год или два до смерти, в Шанхае, он смог убедиться в том, чего раньше ему не приходилось знать, – в человеческой неблагодарности, злобе, зависти и бессердечности толпы, той толпы, которая, как зверь, лежала у его ног столько лет, покоренная им.

В Шанхай Шаляпин приехал из Америки в 1935 году. На пристани его встречала толпа. Местная богема, представители прессы, фотографы. В руках у публики были огромные плакаты: «Привет Шаляпину!».

Журналисты окружили его целым роем. Аппараты щелкали безостановочно. Какие-то люди снимались у его ног, прижимая лица чуть ли не к его ботинкам. Местные колбасники слали ему жирные окорока, владельцы водочных заводов – целые ведра водки. Длиннейшие интервью с ним заполняли страницы местных газет…

Он приехал с женой и дочерью, с менаджером, пианистом и секретарем. Интервьюировали не только его, но и всех его окружающих. Даже, кажется, его бульдога. Просили на память автографы, карточки…

Приехал Федор Иванович больным и сильно утомленным, как и всякий артист в конце своей карьеры. Естественно, что это был не тот Шаляпин, которого знали те, кто слышал его в России. Но это был Шаляпин!

За одно то, что он приехал, надо было быть благодарным ему.

Обыватели ждали, что он будет своим басом тушить свечи, они принесли с собой в театр вату – затыкать уши, чтобы предохранить барабанные перепонки от силы его голоса. И вдруг – разочарование!

– Поет самым спокойным голосом и даже иногда тихо…

– И за что только такие деньги берут?!

– А сборы какие?!

Роптали, но повышать голос боялись. Неудобно. Еще за дураков посчитают.

У местных благотворителей разыгрывался аппетит.

Однажды к нему явилась делегация с просьбой спеть бесплатно концерт, а весь сбор отдать им. Шаляпин отказал. Артист, подписавший договор с антрепренером, не мог петь бесплатно. А расходы антрепренера? А пароходные билеты из Америки на шесть человек? А отели, а реклама театра, а все остальное? Но их это не интересовало. Им нужно было «рвануть сумму», а такой случай не часто бывает.

Вот тут-то и началось.

Верноподданные газеты, расстилавшие свои простыни перед его ногами, подняли невообразимую ругань. Целые ушаты помоев выливались ежедневно на его седеющую голову.

Около театра, на улице, прохожим раздавали летучки с заголовками:

«Русские люди!

Шаляпин – враг эмиграции!

Ни одного человека на его концерт!

Бойкотируйте Шаляпина!

Ни одного цента Шаляпину!»

Не знаю, читал ли эту летучку Федор Иванович, но на другой день он уехал.

Так «вымазал дегтем» его подножие «русский» Шанхай.

За день до отъезда Федора Ивановича я сидел у него в Катей-Отеле. Была ранняя весна. В открытые окна с Вампу тянуло теплым ласковым ветерком. Было часов семь вечера. Кое-где на Банде уже зажигались огни. Шаляпин был болен. Он хрипло кашлял и кутал горло в теплый шерстяной шарф. Большой, растрепанный и усталый, он полулежал в кресле и тихо говорил:

– Ты помнишь у Ахматовой?

 
Иди один и исцеляй слепых,
Чтобы узнать в тяжелый час сомненья
Учеников злорадное глумленье
И равнодушие толпы!..
 

Своим обликом, позой он был похож на умирающего льва. Острая жалость к нему и боль пронзили мое сердце. Я будто чувствовал, что больше никогда его не увижу…

Париж – город заветных желаний очень многих, как Голливуд – мечта будущих актрис и актеров. Поэтому сюда со всех концов мира съезжались художники и артисты в надежде сделать карьеру или учиться. Но только очень немногие обращали на себя внимание публики. Париж трудно удивить чем-нибудь.

– На моей памяти, – говорил мне старый бельгиец художник Ван-Донжен, – Париж «ахнул» только два раза: один раз, когда сюда привезли японские лаковые коробочки, и другой, когда из России привезли полотна Врубеля.

Русских художников в Париже было не так много. Был Константин Коровин, Борис Григорьев, Василий Шухаев, Александр Яковлев, приезжали Бенуа, Судейкин и Сомов. Григорьев выпустил книгу гравюр под названием «Рассея». Эта монография имела большой успех. В ней он мастерски изобразил иконописные древние лица русских стариков и старух, богомольцев, нищих и странников.

Александр Яковлев был приглашен дирекцией знаменитой автомобильной фирмы «Ситроен», организовавшей экспедицию-пробег в Африку. Его путевые альбомы и зарисовки показывали потом на выставке экспедиции, устроенной фирмой в Париже. Александр Бенуа оформил несколько балетных и оперных постановок. Константин Коровин – тоже. Последние несколько лет Коровин, между прочим, довольно удачно писал воспоминания. Этот его новый дар вызвал даже некоторую зависть у Шаляпина, результатом чего и явилась его книга «Маска и душа».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю