355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Вертинский » Четверть века без родины. Страницы минувшего » Текст книги (страница 6)
Четверть века без родины. Страницы минувшего
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:56

Текст книги "Четверть века без родины. Страницы минувшего"


Автор книги: Александр Вертинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Трудные годы

«Берегите складку на брюках русской эмиграции!» – вещал, издеваясь, Аминадо. И – берегли. Тянулись из последнего. Покупали на распродажах женам расшикарные платья, обзаводились смокингами, засовывали гвоздички в петлички.

Писалось о России много. «Последние новости» и «Возрождение» ежедневно закатывали всякие «сенсации» о расстрелах, голоде, бунтах в армии…

Неутомимый Милюков – сухой и властный – крепко держал в руках «бразды правления» либеральной эмиграции. Он читал лекции о каких-то «сдвигах», «термидоре» и «неизбежном поправении» большевиков, обещая скорое возвращение домой…

Тонко и нудно жужжала «песья муха» – Кускова, рассказывая по «письмам очевидцев» и рижским сообщениям о недовольстве советской молодежи, о падении роста комсомола. Делала подсчеты, выводы, заклинала.

Но лекции не посещались. От Кусковой отмахивались. Керенскому не верили – не могли простить ему костюм сестры милосердия, в котором он бежал. Милюкова называли «сумасшедшим шарманщиком». И серьезно уговаривали меня, что эту песню я написал о нем. Ходили только на «вечеринки землячества» и на панихиды. И опять тот же Аминадо писал:

 
Живем, бредем и медленно седеем…
Плетемся переулками Пасси,
И скоро совершенно обалдеем,
От способов «спасения» Руси!..
 

Шли годы, годы «изгнания», хотя, собственно говоря, нас никто не изгонял, а «изгонялись» мы сами. Шум великого вечного города на время как бы оглушил нас и, оглушив, успокоил. Так успокаивает страдающего бессоницей таблетка веронала. Шум в ушах, безразличие, забвение, сон. Но вот утром встаешь и чувствуешь, что не отдохнул, что это только суррогат отдыха, а настоящего сна, покоя, нет. Чем дольше жили мы в эмиграции, тем яснее становилось каждому из нас, что никакой жизни вне Родины построить нельзя и быть ее не может. Особенно остро чувствовали свою оторванность поэты и писатели. Дмитрий Мережковский, маленький, легкий, высохший как мумия, целиком ушел в мистику.

 
Бедность. Чужбина.
Немощь и Старость.
Четверо, четверо, все вы
со мной…—
 

писал он незадолго до смерти, уже приготовившийся к ней.

 
Скоро скажу я
с улыбкой сыновней:
Здравствуй, родимая смерть!
 

Зинаида Гиппиус писала злые статьи. Криво улыбаясь, она язвительно «разоблачала» современное искусство… Молодежи она не понимала и не любила. Иван Бунин почти ничего не писал. Нобелевская премия, присужденная ему, поддержала на некоторое время его дух. Он съездил в турне по Европе, побывал на Балканах, в Прибалтике, на всех путях русского расселения. Эта премия вызвала большие толки.

Куприн вначале пробовал было писать рассказы, черпая материалы и сюжеты из окружавшей среды. Но кого мог заинтересовать французский быт? Жить ему становилось все труднее. Заработки в газетах были невелики, пришлось открыть переплетную мастерскую. Но дела в ней шли плохо, к тому же писатель стал плохо видеть и в конце концов почти ослеп. Его дочь Ксения, красивая способная девушка, снималась немного во французском кино, помогая родным, мечтала о возвращении на Родину.

Когда Куприн уехал в СССР, поднялась целая буря. Одни ругали его, бесцеремонно называя предателем «белого дела». Другие, более сдержанные, лицемерно «жалели», ссылаясь в виде оправдания на его болезнь и «преклонный возраст». Третьи, товарищи по перу, говорили о нем, как о «дорогом покойнике», «не заплатившем по векселю».

Алексей Толстой поступил умно и благородно, вернувшись на Родину полным сил, в самом расцвете своего огромного таланта. И его голос, ясный и убедительный, загремел издалека, из страны, в которую многим уже не было возврата, – окрепшим, молодым, сильным.

Иногда в Париж приезжали писатели из Советского Союза. Я помню в начале эмиграции приезд Владимира Маяковского, с которым в свое время в Москве мы были приятелями. Я мельком видел его несколько раз в «Ротонде» на Монпарнасе. Приезжали Всеволод Иванов, только что выпустивший в свет свои «Голубые пески», Лев Никулин, Борис Лавренев, рассказ которого «Сорок первый» в то время наделал много шуму в эмиграции и особенно в ее литературных кругах. Проезжали мимо Ильф и Петров.

Все они сторонились нас, эмигрантов, и войти в общение с ними так и не удалось. Все же некоторые из них, с кем я начинал свою карьеру в Москве, разыскали меня, навестили и немного рассказали о жизни и стройке, которая шла на Родине. Их рассказы согрели мое сердце и заставили его биться еще сильней от тоски по ней.

Редкие встречи с советскими писателями только подчеркивали нашу отчужденность. Мы уже потеряли общий язык с ними и плохо понимали друг друга, точно это были люди с другой планеты. От них веяло новой силой, новой энергией, которой у нас не было и не могло быть. Они посмеивались над нашим «гнилым Западом», который действительно оказался гнилым, и только сейчас мы можем в полной мере оценить это точное его определение, высказанное много лет назад.

«Эрмитаж» на Комартене был рестораном, где рано или поздно встречались все. Очень дорогой и шикарный, он был открыт исключительно для иностранцев, которых интересовало все русское. Конечно, «Эрмитаж» был русским «постольку поскольку», вернее таким, каким себе представляли «русское» иностранцы. Вроде тех «русских» фильмов, которые фабрикуются в Голливуде, с великими князьями в главных ролях, с «роковыми» женщинами, какими-нибудь «Принцесс Сония» или «Тания», с «кавьяр рюсс» – русской зернистой икрой – и прочей развесистой клюквой.

«Князья» у нас были собственного завода; их было человек восемь, они служили танцорами – «жиголо» и на меньший титул не соглашались. Только один – самый маленький и захудалый, поступивший в «Эрмитаж» по протекции «хорошего гостя», согласился быть бароном. «Принцессы» сидели на красных бархатных диванах в ожидании «клиентов». Балалайки заливались в руках у веселых парней, разодетых в малиновые, зеленые и желтые рубашки с золотыми позументами. Кроме балалаечников, было еще два оркестра – «джаз» и «танго».

Однажды я привез туда из маленького кабачка «Джокей» на Монпарнасе маленькую красивую француженку, которая пела там за двадцать пять франков в день. Мне понравился ее голосок и манера нения, и я уговорил хозяина «Эрмитажа» Рыжикова взять ее к нам. К сожалению, она не понравилась ему и он скоро ей отказал. А через три года он сам платил ей двадцать тысяч за один гала-вечер в пользу каких-то благотворительных дел, который устраивала Кьяп – жена префекта Парижа. Это была знаменитая впоследствии Люсьен Буайе.

Пел Юрий Морфесси – все еще жизнерадостный, хотя и поседевший. Пела одно время Тамара Грузинская, приезжавшая из СССР, пела Плевицкая. Каждый вечер ее привозил и увозил на маленькой машине генерал Скоблин. Ничем особенным он не отличался. Довольно скромный и даже застенчивый, он скорее выглядел «забитым» мужем такой энергичной и волевой женщины, как Плевицкая. И тем более странной показалась нам его загадочная роль в таинственном исчезновении генералов Кутепова и Миллера. Это было и потому еще странно, что и с семьей Кутепова и с семьей Миллера Плевицкая и Скоблин очень дружили еще со времен Галиполи, где Плевицкая жила со своим мужем и часто выступала.

Среди танцоров «Эрмитажа», среди всех наших князей «на честное слово» был один настоящий князь – Николай Карагеоргиевич, двоюродный или троюродный брат сербского короля Александра. Он был красивый и неглупый молодой человек, уже скатившийся с верхних ступеней жизненной лестницы. Он получил образование в России, сербов не знал и родиной считал Россию. Эта любовь к моей Родине и сблизила нас. Он был беспутный, но очень добрый и благородный юноша, которого страсть к наркотикам довела до положения «жиголо». Иногда Николая «спасала» на время какая-нибудь женщина, полюбившая его. Он бросал морфий, но через полгода-год срывался снова, и все продолжалось по-старому. С ним бывали невероятные случаи. Два или три раза он был женат на миллионершах. В Сербии несколько раз подготовляли заговоры, чтобы посадить его на престол, назначались дни его отъезда туда, все было готово, чтобы начать «революцию». Но он неизменно «просыпал» эти моменты где-нибудь в кабаке – его не могли отыскать, и «революция» откладывалась до отрезвления короля, которое приходило иногда очень нескоро. Однажды зимой его подняли мертвым на улице и отвезли в морг. Служащие «Эрмитажа» собрали деньги на венок, и утром прочли в газете о часе и месте первой панихиды.

Вечером во время моего выступления открылась дверь, и «покойник», как ни в чем не бывало, вошел в зал. Я подавился словом песни и чуть не упал от испуга. Оркестр побросал инструменты. Оказалось, что его положили в морг – холодным и без признаков жизни. Ночью он пришел в себя.

– Просыпаюсь, – рассказывал он, – в каком-то месте и не могу понять, – где я? На мне белая простыня, вокруг лежат какие-то люди и тоже спят. Я сел. Захотелось закурить. Папиросы нашел в кармане, а спичек нет. Я слез со своего «ложа», подошел к соседу, дернул за простыню.

– Дайте, говорю, спичку, пожалуйста.

Молчание. Я – к другому. Сел на цинковый стол и вдруг понял, что я в морге. Бросился к окну. Смотрю – открыто. Прыгнул в сад – и бегом! А навстречу журналисты, фотографы: «Не знаете, где тут князь Карагеоргиевич лежит?»

– А вот, говорю, в том флигеле, направо. И убежал.

Мы чуть с ума не сошли от его рассказа.

Умер он все-таки по-настоящему года через два в Ницце от того же морфия.

Памятные встречи

Артистическая богема была представлена в Париже очень ярко. Делилась она на профессионалов и любителей. В число профессионалов входили артисты оперы, балета и концертной эстрады, кроме того, была драматическая труппа, составленная из артистов МХТа, попавших за границу, известная под названием «Пражской труппы». Эта труппа одно время работала в Чехословакии, Болгарии и Сербии и субсидировалась даже чехословацким правительством. Затем труппа эта распалась. Часть артистов вернулась в СССР, часть разъехалась по другим странам.

В Париже эта труппа давала время от времени спектакли, которые охотно посещались публикой. Благодаря этим спектаклям мы смогли познакомиться с новейшими пьесами советских драматургов, о которых мы даже не имели представления. Мы видели «Чужого ребенка» Шкваркина и от души хохотали; видели «Дни Турбиных» Булгакова – пьесу, которая заставила задуматься над своим положением многих отвоевавших и уже никому не нужных людей. Видели «Квадратуру круга» Катаева, «Враги» Лавренева, «Заговор императрицы» Толстого и Щеголева и много других пьес. Для молодежи театр ставил Островского, и вообще он вел полезную работу среди эмиграции.

Опера была ярко представлена рядом больших спектаклей – то в большом театре «Шан-з-Элизе» с участием Федора Ивановича Шаляпина, то в других театрах. Несколько лет подряд большая оперная труппа под руководством Церетели гастролировала по всей Европе, пожиная заслуженные лавры и потрясая сердца испанцев, французов, англичан красотой нашей русской музыки. Благодаря этому иностранцы смогли лучше воспринять Мусоргского, Римского-Корсакова, Бородина, Чайковского, которые до этого звучали для них совершенно иначе в исполнении иностранных певцов.

Огромное место в артистической жизни Парижа занимал балет. Вначале существовало несколько балетных группировок. Потом ярко определилась лидирующая труппа, известная под названием «Балета Монте-Карло». Эта труппа в течение нескольких лет субсидировалась муниципальными властями Монте-Карло. В составе ее были такие силы, как Леонид Мясин, Жорж Баланчин, Войцеховский, Немчинова, Маргарита Фроман, сперва долго выступавшая в Королевском театре в Белграде, и ряд очень сильных молодых танцовщиков и балерин, подготовленных уже в эмиграции такими педагогами, как Кшесинская, Николаева, Легат. Кшесинская создала изумительную Татьяну Рябушинскую, легкую, эфемерную, «Танцующий дух», как ее называла публика, «Вторую Тальони», как ее называла пресса. У Легата училась обаятельная Баронова, необыкновенно женственная и нежная Туманова. Появился очень яркий, характерный танцовщик Давид Лишин – гибкий и стройный, с лицом и прыжками юного фавна, талантливый Борис Князев и другие.

Кроме того, совершенно отдельно гастролировали часто со своими собственными труппами такие звезды, как Анна Павлова, Тамара Карсавина, Михаил Фокин, Вера Коралли, Александр и Клотильда Сахаровы. Их спектакли покоряли Европу. Я посещал их все. Хорошо помню премьеру «Балета Монте-Карло» в Париже, где мое место случайно оказалось рядом с Кшесинской и князем Гавриилом Константиновичем – ее мужем. Спектакль был подлинным праздником искусства, большой художественной радостью. Начиная от декораций и костюмов, написанных Пикассо, до музыки Равеля, Стравинского и Прокофьева, – все было необычайно. Когда на сцене появилась с Мясиным юная Рябушинская в классической пачке, с розовым венчиком на голове, точно сошедшая со старого медальона великая Тальони – легкая, бестелесная, неземная, – у меня захватило дыхание. От первых же ее движений зрители замерли. Она танцевала «Голубой Дунай». Когда она закончила и зал задрожал от аплодисментов, я обернулся. Кшесинская плакала, закрыв рот платком. Ее плечи содрогались. Я взял ее за руку.

– Что с вами?

– Ах, милый Вертинский… Ведь это же моя юность танцует! Моя жизнь. Мои ушедшие годы! Все, что я умела и чего не смогла, я вложила в эту девочку. Всю себя. Понимаете? У меня больше ничего не осталось.

В антракте за кулисами она сидела в кресле и гладила свою ученицу по голове. А Таня Рябушинская, присев на полу, целовала ей руки.

Многое могла бы рассказать эта женщина из своего необыкновенного прошлого. По по вполне понятным причинам никто и никогда о нем не спрашивал, не смея касаться еще незаживших ран.

– Вы правы, милый! – как-то сказала она на одном из моих концертов. – «Надо жить – не надо вспоминать!»

И крепко сжала мне руку.

С Анной Павловой я встретился в «Эрмитаже». После ее спектакля в том же театре «Шан-з-Элизе» она приехала со своим менаджером ужинать.

– Я приеду к вам в «Эрмитаж», дорогой, – сказала она за кулисами, – чтобы удовлетворить мой духовный голод – послушать вас – и мой физический тоже, потому что я голодна: я ничего не ем в день спектакля.

Спектакль оставил у меня грустное впечатление. Правда, народу было множество и принимали ее восторженно, но аплодировали уже явно за прошлое. Павлова была не та. Как ни больно, как ни грустно, но все мы, смертные люди – актеры, имеем свои сроки. Наши таланты, столь яркие порой, с годами гаснут, увядают, отцветают, как цветы. В этом большая трагедия актера. Правда, одно всегда остается с актером до конца его карьеры – это его мастерство. По разве может мастерство, то есть рассудочность, техника, школа, заменить ушедший темперамент, вдохновение, взлет, восторг, интуицию?!

Актер – это вообще счастливое сочетание тех или иных данных и способностей. Актер – это аккорд. И если хоть одна нота в этом аккорде не звучит – аккорда нет и не может быть. Стало быть, нет и актера. Если бы у Шаляпина, например, был бы толстый живот и короткие ноги, он никогда не достиг бы той вершины славы, которая у него была. Актер должен быть по возможности совершенен. Во всяком случае он должен обладать максимумом сценических данных. Когда актер стареет, у него стареет большей частью тело. Душа же часто остается такой же юной и горячей, как в дни его расцвета.

Из божественного аккорда сценических сочетаний великой Анны Павловой выпало несколько очень незаметных нот. Прежде всего – внешность. Она постарела, как бы усохла, ее фигура потеряла воздушность, «надземность». Это уже была скорее аскетическая фигура монахини, чем танцовщицы. Ее усталое, переработавшееся тело актрисы потеряло свою эластичность, свою невесомость и только привычно отзывалось на все посылы его обладательницы. Она как бы показывала, как нужно танцевать, но не танцевала. Кроме того, окруженная танцовщицами и танцовщиками, случайно подобранными на месте, не срепетированными и чужими, она очень проигрывала от своего ансамбля.

Я смотрел на сцену и вдруг вспомнил о полуувядшей камелии, которая плыла мимо меня по течению Сены, окруженная мусором, щепками. Это было однажды вечером, когда я стоял на набережной и любовался закатом. Было какое-то трагическое сходство между артисткой и этим цветком.

Мы ужинали втроем и сперва говорили о модных танцах.

– Это увлечение собственной походкой, – сказала Павлова. – Я совершенно не понимаю их. И не умею их танцевать, – улыбаясь, добавила она. – А вы умеете? – неожиданно задала она вопрос.

Я умел и предложил ей потанцевать со мной. Мы выбрали танго и сошли на паркет. Она держалась прямо, по-балетному, и старательно повторяла мои движения. Внезапно я рассмеялся.

– Чего вы смеетесь? – улыбаясь, спросила она.

– Мне странно, что я учу Анну Павлову танцевать.

Она рассмеялась.

– Не правда ли, странно?..

Мы сели за стол и продолжали разговор. Говорили об Англии. Павлова рассказывала о своем доме в Лондоне, о своем парке, о пруде, о лебедях в нем, о газоне, который стригут два раза в неделю.

– Я мерзну в этой холодной и чужой стране, – тихо сказала она. – Все, не задумываясь, я отдала бы за маленькую дачку с нашей русской травой и березками где-нибудь под Москвой или Петроградом.

– Вы тоскуете по России? – тихо спросил я.

– Ужасно, мой друг, ужасно. До бессонницы, до слез, до головной боли, до отчаяния! Вот наслушалась вас, и опять – к своим англичанам. Вы меня надолго отравили вашими песнями. Но спасибо вам за них.

На другой день она уехала в Англию. Вскоре после этого пришло известие о ее смерти.

Однажды во время моих гастролей в Варшаве появились афиши Тамары Карсавиной. До этого я видел ее афиши в Берлине и в Вене, но она покидала эти города до моего приезда, и повидать ее я не успел. Немцы называли ее «Ди Карсавина». Так пишут имена только великих людей – имена, ставшие уже нарицательными.

В Варшаве на ее гастроли моментально были раскуплены все билеты. Приехала она с Петром Владимировым, знаменитым в свое время танцовщиком – партнером многих петербургских балетных звезд. И с ним, и с ней я был знаком еще по старому Петербургу, и наша встреча была особенно радостной.

Она была еще красива, но годы скитаний уже наложили следы на ее прекрасное лицо. Усталость чувствовалась в ее голосе и танцах. Я заметил это на первом же спектакле.

За кулисами, только что переодевшись в костюм «Умирающего лебедя», она встретила меня бурно и радостно:

– Ну, наконец, хоть одно родное лицо. Я так рада, милый, что вы здесь. Надоели мне чужие лица. Ни одного человека с Родины!..

Она взяла меня за руки и, заглядывая в глаза, быстро заговорила:

– После спектакля вместе будем ужинать? Вы не уйдете? Пожалуйста. Вспомним Питер. А? Как жили! А теперь – ничего. Все потеряли… Ну идите, уже звонок…

В маленьком «Европейском» ресторане, устланном красными пушистыми коврами, мы сидели в углу за пальмами – я, она и Владимиров – и говорили без умолку. О родных театрах, об актерах, о спектаклях, о живых и мертвых друзьях. Вереницы полузабытых лиц прошли у нас перед глазами.

Иногда она брала мою руку и держала ее, рассказывая о чем-нибудь нежном и дорогом для нас обоих, точно боясь, что я уйду, не дослушав ее рассказа.

Тихо потрескивали зажженные канделябры. Я нарочно выбрал такой «старомодный» и нешумный ресторан, чтобы никто не мешал нам разговаривать.

Где-то далеко, в конце зала, тихо звенели гавайские гитары.

Я тихонько напел ей стихи, на которые только что написал музыку:

 
Над розовым морем вставала луна…
 

Карсавина молчала. Слезы струились по ее лицу.

– Как вы думаете, Саша, вернемся мы когда-нибудь на Родину?

Получив уже два раза отказ на мои просьбы о возвращении, я не верил в него. Но мне не хотелось ее огорчать.

– Если заслужим! – серьезно сказал я.

– А как заслужить?

– Надо доказать Родине свою любовь к ней!

– Доказать? Чем?

– Надо думать только о ней! Вставать и засыпать с ее именем па устах. Понимаете? И стараться даже в этих условиях, у чужих людей, прославлять и возвеличивать ее имя!

Мы замолчали.

– Мне бы только в театр! – сказала она. – В наш театр!.. Хоть костюмершей. Хоть кассиршей.

– А мне бы хоть капельдинером, – попробовал пошутить Владимиров.

Никто не улыбнулся.

Гасли свечи. Оркестр прятал инструменты. Рояль накрывали, как покойника, – чем-то черным.

Было невыразимо грустно. Я поцеловал ей руку, и мы расстались.

На парижском балетном горизонте самой яркой фигурой был, конечно, Сергей Лифарь. Богато одаренный сценической внешностью, талантливый, высококультурный, он сразу завоевал себе признание. Его балетные постановки в «Гранд-Опера», где он был балетмейстером, всегда казались праздниками искусства. Он сгруппировал вокруг себя способную молодежь, учил ее, работая по шесть-восемь часов в день, и создал «французский балет». Работа Лифаря была высоко оценена правительством: он получил французское подданство и считался на государственной службе. Если не ошибаюсь, у него был даже орден Почетного легиона, как у Шаляпина. Его триумфальные гастроли по Европе часто субсидировались государством.

Меня познакомил с Лифарем Иван Мозжухин, и мы очень дружили, часто встречались. Сергей был начитан, образован, слыл пушкинианцем. Зарабатывая огромные деньги, он тратил их на покупку неопубликованных материалов о Пушкине, его писем, стихотворений, рисунков.

– Все это потом подарю Родине! – говорил он, показывая нам драгоценные рукописи.

Своим триумфом в других странах русский балет во многом обязан Дягилеву. Лифарь написал книгу «20 лет с Дягилевым», в которой шаг за шагом показал творческий путь этого интересного и смелого новатора. Книга была иллюстрирована рисунками лучших художников.

Лифарь любил искусство и бережно относился ко всему, что связано с ним. Как артист он был, пожалуй, ярче Фокина, даже ярче Нижинского. Его талант был, как пылающий факел. Каждое его выступление было чудо, горение. Унаследовав от матери цыганскую кровь, он унаследовал и цыганский темперамент. Этот темперамент, кстати, был причиной многих недоразумений в его жизни. Однажды на парадном спектакле в парижской «Гранд-Опера» он отказался танцевать потому, что не поставили декорации, которые ему были нужны. На спектакле присутствовал президент республики, весь интерес был сосредоточен на выступлении Лифаря. Директор театра, торопясь начать спектакль, предложил танцевать в сукнах. Лифарь категорически отказался. Тогда директор объявил об этом со сцены. Получился скандал. Лифарю грозила отставка. На другой день его вызвали к президенту.

– Почему вы отказались выступать? – спросил президент.

– Я слишком люблю и ценю свое искусство, чтобы унижать его такими халтурными выступлениями, на которые меня толкали.

– Но ваше выступление стояло в программе. На спектакле присутствовал весь дипломатический корпус. В какое положение вы поставили дирекцию?!

– Я готов понести за это любое наказание, – упрямо отвечал Лифарь и протянул президенту прошение об отставке.

– Что же вы намерены делать, если я приму ваше прошение? – спросил президент.

– Я буду работать шофером такси!

Президент улыбнулся. Прошение не было принято, а директору «Гранд-Опера» объявили выговор.

Сергей Лифарь был прекрасным собеседником, любил общество друзей и товарищей. Он прекрасно играл на гитаре, знал старинные, уже забытые цыганские песни и мастерски пел их, держал в памяти особые староцыганские аккорды, которыми аккомпанировали когда-то Варе Паниной ее братья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю