Текст книги "Где место России в истории?"
Автор книги: Александр Янов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
*********
Таким представал перед читателем Виттфогеля коллективный, я подчеркиваю, коллективный, портрет великих "мир-империй" − Египетской, Ассирийской, Вавилонской, Персидской, Китайской, Монгольской, Византийской, Оттоманской, имя же им легион. При всей суетливой пестроте дворцовых переворотов, преторианских заговоров и янычарских бунтов воспроизводили они себя на протяжении тысячелетий во всей своей политической безжизненности. Мир их был замкнут, лишен выбора, лишен вероятностности. И в этом смысле он был призраком. Он существовал вне истории. Разумеется, он, как и все на свете, двигался. Но ведь движутся и планеты – только орбиты их постоянны.
Действительно важно для Виттфогеля было показать в его описании деспотизма по сути лишь одно: этот мир был анти-цивилизацией. И потому неспособен сам из себя произвести политическую цивилизацию – с её «осознанием свободы» и "внутренним достоинством человека". Для этого нужен был совершенно другой мир. На наше счастье он возник в Европе, тут прав Валлерстайн, около 1500 года. И с этого момента деспотии были обречены.
Глава седьмая. Парадокс абсолютной монархии
Существование его невозможно обнаружить, руководясь, как делает большинство экспертов, лишь соображениями формально-юридическими. Невозможно, ибо именно в юридическом смысле все древние и средневековые монархии похожи друг на друга, как близнецы. Все они абсолютны. Во всех источником суверенитета является персона властителя (императора, царя, короля или великого князя), которому Господь непосредственно делегировал функцию управления государством, полностью освободив его тем самым от контроля общества. Все эти государи одинаково провозглашали неограниченность своей власти. И все одинаково на нее претендовали.
Тем не менее Джон Фортескью уже в XV веке отличал "королевское правление" от "политического". Для Жана Бодена существенно важным – и даже, как мы видели, предметом гордости – было различие между абсолютной монархией и "сеньориальным правлением". Мерсье де ла Ривьер противопоставлял "легальный" деспотизм "произвольному", а Монтескье, как мы уже знаем, вообще предсказывал всеевропейскую политическую катастрофу в случае, если абсолютная монархия дегенерирует в деспотизм. Иначе говоря, несмотря на формальное, юридическое подобие всех монархических государств, европейские мыслители, в отличие от позднейших историков (и энциклопедий), видели и чувствовали, более того, считали жизненно важным не их сходство, но их РАЗЛИЧИЯ.
Если суммировать все их попытки, можно сказать, что пытались они создать нечто вроде типологии монархий, способной служить базой для политических рекомендаций и прогнозов. Типологию, которая, если они желали оставаться в пределах реальности, должна была основываться на чем-то совершенно отличном от юридических дефиниций (ибо признать их не согласился бы ни один уважающий себя абсолютный монарх). На чем же в таком случае должна она была основываться?
Разумеется, не было в XV-XVIII веках у цитированных нами мыслителей ничего подобного книге Виттфогеля, снабдившей нас своего рода политической таблицей, более или менее адекватно описывающей один, по крайней мере, из полюсов будущей биполярной модели. Но у нас-то она есть. Так почему бы нам в не использовать наше преимущество, сопоставив с этой таблицей основные параметры европейского абсолютизма? Посмотрим, что мы получим от такого сопоставления.
Пункт первый. В отличие от деспотизма, абсолютизм не был основан на тотальном присвоении государством результатов хозяйственного процесса. Собственность подданных оставалась в Европе их собственностью. Это не было записано ни в каком юридическом кодексе, но входило в состав неписаного общественного контракта, того самого etat de droit, о котором говорил Монтескье. Именно попытки королей нарушить условия этого контракта и возрождали первым делом в европейском сознании образ деспотизма. Китай, Персия и особенно Турция немедленно приходили в таких случаях на ум европейцу. Таков был ассоциативный механизм его мышления (что на самом деле ничуть не менее значительно, чем любые документальные материалы).
Рассказывают, что когда французский дипломат сослался в беседе с английским коллегой на известную, и вполне, надо сказать, деспотическую декларацию Людовика XIV о богатстве королей ("все, что находится в пределах их государств, принадлежит им... и деньги в казне, и те, что они оставляют в обороте у подданных"), то услышал в ответ надменное: «Вы что, учились государственному праву в Турции?». Одними высокомерными выговорами дело, впрочем, не ограничивалось. Общество активно сопротивлялось "турецкой правде" – как в теории, так и на практике.
Нередко кончалось это для королей печально. Вот лишь некоторые результаты такого сопротивления: Великая Хартия вольностей в Англии XIII века и аналогичная Золотая Булла в современной ей Венгрии; Статья 98 московского Судебника 1550 года, превращавщая царя в «председателя боярской коллегии» и Нидерландская революция XVI века, повлекшая за собой отторжение от Испании ее богатейшей провинции. Плаха, на которой сложил голову Карл I в Англии XVII века, и эшафот, на котором столетием позже суждено было окончить свои земные дни его французскому коллеге Людовику XVI. И, наконец, Американская революция 1776 года.
Так это выглядело на практике. Что до теории, сошлюсь лишь на один пример. Известный уже нам Жан Боден − современник Грозного и автор классической апологии абсолютной монархии, оказавшей огромное влияние на всю ее идеологическую традицию, выступил в своей "Республике" ничуть не меньшим, на первый взгляд, радикалом, нежели сам Грозный в посланиях Курбскому. Боден тоже был уверен, что "на земле нет ничего более высокого после Бога, чем суверенные государи, установленные им как его лейтенанты для управления людьми". И не было у него сомнений, что всякий, кто, подобно Курбскому, "отказывает в уважении суверенному государю, отказывает в уважении самому Богу, образом которого является он на земле". Более того, вопреки Аристотелю, главным признаком человека считал Боден вовсе не участие в суде и совете, а совсем даже наоборот − безусловное повиновение власти монарха. До сих пор впечатление такое, что хоть и был Боден приверженцем "латинской" ереси, Грозный, пожалуй, дорого бы дал за такого знаменитого советника.
И просчитался бы. Ибо оказалось, что при всем своем радикализме имущество подданных рассматривал тем не менее Боден как их неотчуждаемое достояние. Более того, он категорически утверждал, что в распоряжении своим имуществом подданные так же суверенны, как государь в распоряжении страной. И потому облагать их налогами без их добровольного согласия означало, по его мнению, обыкновенный грабеж. Можно себе представить, что сказал бы он по поводу разбойничьего похода Грозного на Новгород.
Но и Грозный в свою очередь (точно так же, как, допустим, Чингисхан или "царь царей" Дарий) несомненно усмотрел бы в концепции Бодена нелепейшее логическое противоречие. И был бы прав. Ибо и впрямь, согласитесь, смешно воспевать неограниченную власть наместника Бога, ОГРАНИЧИВАЯ ее в то же время имущественным суверенитетом подданных.
Но ведь именно в этом логическом противоречии и заключалась суть феномена абсолютизма! Феномен этот действительно был парадоксом. Но он был живым парадоксом, просуществовавшим столетия. Более того, именно ему и суждено было сокрушить диктатуру "мир-империй", безраздельно властвовавшую до него на этой земле.
НЕОГРАНИЧЕННО/ОГРАНИЧЕННАЯ МОНАРХИЯ
В теоретическом смысле, однако, еще важнее другое. Самим своим существованием абсолютизм продемонстрировал, что кроме очевидных юридических ограничений власти, могли существовать еще и другие, не записанные ни в каких конституциях и потому простому глазу невидимые. Но тем не менее столь же нерушимые на практике, как любая конституция. Я называю их ЛАТЕНТНЫМИ ограничениями власти.
Они-то и создали парадокс неограниченно/ограниченной монархии, той самой, которую Монтескье называл "умеренным правлением". В случае с противоречием Бодена мы наблюдали лишь первое из этих ограничений − экономическое.
Поскольку опять выглядит это так странно и так же противоречит нашему повседневному опыту, как, скажем, вращение земли вокруг солнца, попробую объяснить это на примере. Современник Ивана III французский король Франциск I, отчаянно нуждаясь в деньгах, не пошел почему-то походом, допустим, на Марсель, чтоб разграбить его дотла и таким образом пополнить казну. Вместо этого оборотистый монарх принялся торговать судебными должностями. Тем самым он невольно создал новую привилегированную страту − наследственных судей. А заодно и новый институт − судебные парламенты.
Причем, нашлось сколько угодно охотников эти должности купить. Это свидетельствовало, что покупатели правительству доверяли. Но еще более красноречив другой факт. Даже в глубочайшие тиранические сумерки Франции, даже при Людовике XIV, судебная привилегия эта не было нарушена. Иначе говоря, и правительство никогда за три столетия не нарушило свое обещание, данное еще в XV веке. Выходит, что совершенно вроде бы эфемерный политический парадокс абсолютизма был вполне, так сказать, материальным.
Вот как описывал его Николай Иванович Кареев: "Неограниченная монархия вынуждена была терпеть около себя самостоятельные корпорации наследственных судей; каждого из них и всех их вместе можно было, пожалуй, сослать куда угодно, но прогнать с занимаемого поста было нельзя, потому что это означало бы НАРУШИТЬ ПРАВО СОБСТВЕННОСТИ». Как видим, Боден вовсе не был политическим фантазером. Он лишь честно суммировал реальную практику своего времени.
А она между тем вносила резкую деформацию в гранитную, казалось, цельность неограниченного по замыслу политического тела, непрестанно декларировавшего свою божественную абсолютность. Так или иначе, теперь мы знаем, на чем основывали свою типологию монархий европейские мыслители XV-XVIII вeков: НА ЛАТЕНТНЫХ ОГРАНИЧЕНИЯХ ВЛАСТИ. (Разумеется, они их так не называли. Но тревога за их судьбу, которую они постоянно испытывали, свидетельствует, что они, в отличие от современных экспертов, прекрасно понимали, о чем речь).
АПОЛОГИЯ НЕРАВЕНСТВА
Нам нужно было сосредоточиться в описании абсолютизма именно на этом первом пункте, потому что он решает дело. Без латентных ограничений власти человечество просто никогда не вырвалось бы из тысячелетней исторической черной дыры «мир-империй». Ибо именно они делали возможной политическую модернизацию, обозначая таким образом исторический вектор Европы. Дальше дело пойдет быстрее.
Пункт второй. Что означало для хозяйственной самодеятельности Европы отсутствие постоянного государственного грабежа, понятно без комментариев. В отличие от экономики деспотизма, хозяйство здесь оказалось способно к перманентной экономической экспансии. Иначе говоря, к расширенному воспроизводству национального продукта.
Пункт третий. Экономическая экспансия, создавая имущественное неравенство и сильный средний класс, должна была раньше или позже потребовать модернизации политической. Или, если хотите, расширенного политического воспроизводства.
Пункт четвертый. Вместо характерной для деспотизма поляризации общества, абсолютным монархиям была свойственна многоступенчатая иерархия социальных слоев.
Пункт пятый. В той же степени, в какой деспотизм был основан на равенстве всех перед лицом деспота, в основе европейского абсолютизма лежало – НЕРАВЕНСТВО, не только имущественное, но и политическое.
Пункт шестой. Поскольку к XV веку социальные процессы, происходившие в Москве времен Ивана III (т.е. распад традиционной общины и бурная дифференциация крестьянства), были в Европе закончены, ничто не препятствовало там стремительному перетеканию населения в города. Оборотной стороной этой широкой горизонтальной, как говорят социологи, мобильности населения была упорядоченность мобильности вертикальной.
Проще говоря, означало это, что усиление новой бюрократической элиты в централизуемых государствах уравновешивалось мощью аристократии и конкуренцией новой и старой элит. В этом состояло одно из самых драматических отличий абсолютной монархии от деспотизма, который, как мы уже знаем, наследственных привилегий не признавал (именно потому, между прочим, что манипуляция прижизненными привилегиями была едва ли не главным рычагом власти деспота). Абсолютизм, несмотря на множество конфликтов и свирепую, порой кровавую конкуренцию элит, боролся с аристократией лишь как с противником политическим. САМО ЕЁ СУЩЕСТВОВАНИЕ СОМНЕНИЮ НИКОГДА НЕ ПОДВЕРГАЛОСЬ.
В этом пункте и возникает перед нами впервые еще одно мощное латентное ограничение власти (назовем его его социальным). Если деспотизм старался не допустить возникновения наследственной аристократии, то абсолютизм вынужден был с нею СОСУЩЕСТВОВАТЬ. Ну допустим, нашкодившего британского лорда можно было лишить всех придворных должностей и сослать хоть к черту на кулички, в самое дальнее из его поместий. В случае, если шкода сопровождалась государственной изменой, его можно было и обезглавить. Но лишить его наследника титула было нельзя (кстати, Екатерина ввела эту норму и в России).
Пункт седьмой. Это решающее обстоятельство не только обеспечивало элитам страны право на "политическую смерть" (лишая тем самым их борьбу между собою характера вульгарной драки за физическое выживание), оно создавало самую возможность ПОЛИТИЧЕСКОЙ борьбы и независимого поведения. Что еще важнее, с моей точки зрения, создавало оно и возможность независимой мысли.
ПОЛИТИЧЕСКИЙ КЕНТАВР
Я не говорю уже о том, что самым радикальным образом меняет этот пункт все наши представления о роли аристократии в неожиданном прорыве от застойных "мир-империи" к динамичной "мир-экономике", который, как, может быть, еще помнит читатель, так озадачил Иммануила Валлерстайна.
Это правда, что все дальнейшие сравнительно быстрые политические трансформации, вплоть до триумфа демократии, записываются обычно в кредит среднему классу. И правильно записываются. Проблема лишь в том, что никто при этом не спрашивает, каким, собственно, образом могла возникнуть та парадоксальная неограниченно/ограниченная государственность, что позволила сформироваться и встать на ноги этому самому среднему классу. Никто, иначе говоря, не спрашивает, что помешало этой очередной вспышке "мир-экономики" угаснуть и раствориться в застойном мире, как неизменно происходило со всеми прежними ее вспышками.
Теперь мы знаем ответ на этот драматический вопрос. АРИСТОКРАТИЯ ПОМЕШАЛА. Она предохранила абсолютистскую государственность от превращения в деспотизм.
Другими словами, парадокс абсолютизма с его латентными ограничениями власти привел нас к еще более неожиданному парадоксу. Оказалось, что аристократия и демократия, которые принято противопоставлять друг другу со времен Аристотеля и чья взаимная вражда была причиной стольких революций, на поверку не просто связаны друг с другом, но буквально сращены, как своего рода политический кентавр.
Человеческая его голова (демократия) могла вырасти лишь из его лошадиного корпуса (аристократии). И та и другая − части одного политического тела. В одной фразе это можно было бы сформулировать так: аристократия была необходимым – и достаточным – условием возникновения демократии; без первой не было бы последней.
Но опять-таки важнее для нас в теоретическом смысле, что обе выросли из одного и того же источника − из латентных ограничений власти: средний класс из экономических, аристократия из социальных. И только вместе смогли они покончить с тысячелетней диктатурой деспотической "мир-империи".
ПАРАДОКС АБСОЛЮТНОЙ МОНАРХИИ
ГЕРЦЕН ПРИ ДЕСПОТИЗМЕ?
Пункт восьмой. Универсальный страх, как объяснил нам Монтескье, был доминирующим "принципом" деспотизма. Он нужен был деспоту для того, как уточнил Виттфогель, чтобы создать перманентную ситуацию "непредсказуемости [которая] есть основное орудие абсолютного террора". Благодаря латентным ограничениям власти европейская политика стала в принципе предсказуемой. И потому не испытывала нужды в том, что тот же Виттфогель называл "рутинным террором".
Пункт девятый. Деспотизм, как опять-таки объяснил нам Монтескье, обкрадывал головы своих подданных с той же тщательностью, что и их сундуки. Для того именно и обкрадывал, чтоб не могла в них возникнуть мысль о неестественности рутинного, как и террор, хозяйственного ограбления. И потому ничего подобного не было при абсолютизме: отсутствие террора отменяло нужду в идейной монополии власти. Отсюда еще одна категория латентных ограничений власти – идеологическая. Она делала возможной политическую оппозицию.
Немудрено, что те, для кого вся разница между монархиями сводилась к конституции, не умели объяснить этот « странный либерализм» абсолютных монархов. Даже такой сильный ум, как Герцен, заметил однажды, что в Европе тоже был деспотизм, но там никому не пришло в голову высечь Спинозу или отдать в солдаты Лессинга. И странным образом не заподозрил Герцен, что при деспотизме просто не могло быть ни Спинозы, ни Лессинга.
Нет слов, история знает немало "просвещенных деспотов", покровительствовавших придворным архитекторам, поэтам или астрономам. И те, работая в политически нечувствительных областях, достигали выдающихся, порою бессмертных успехов. Только никому из них не было позволено, да, собственно, и в голову не приходило, заняться, скажем, выработкой альтернативных моделей культуры общества и тем более государства. Вот почему ни Спинозы, ни Лессинга не могло быть при деспотизме так же, как не могло быть при нем Герцена.
Между тем, как мы уже знаем, лишь присутствие политической оппозиции делало возможным качественное изменение общества, его саморазвитие.
Пункт десятый. Удивительно, что о главных отличиях абсолютистской государственности от деспотизма (Крижанич, впрочем, называл его людодерством) он знал уже за столетие до Монтескье и за три до Виттфогеля. Совершенно ясна ему была связь этих отличий с ролью, которую играли в политической системе привилегии аристократии (или, на моем языке, СОЦИАЛЬНЫЕ ОГРАНИЧЕНИЯ ВЛАСТИ). Они были в его глазах "единственным способом обеспечить в королевстве правосудие". И, следовательно, "единственным средством, которым подданные могут защититься от злодеяний королевских слуг".
Более того, Крижанич был первым, кто сделал следующий шаг в развитии науки об абсолютизме. Он ДИФФЕРЕНЦИРОВАЛ привилегии аристократии. В то время, как их отсутствие, писал он, неизбежно ведет к "людодерству" (Турция), "неумеренность привилегий" ведет к анархии (Польша). "Европейские короли поступают лучше, ибо наряду с другими достоинствами смотрят и на родовитость" и в то же время не дают родовитым сесть себе на шею. (6) Поэтому, с точки зрения Крижанича, лишь "умеренные привилегии" могут служить гарантией от "глуподерзия" янычар, которые он считал главной характеристикой деспотии.
ФИНАНСОВЫЙ ХАОС
Мне очень не хотелось бы, чтоб читатель заключил из всего этого, что пишу я некую апологию абсолютизма. Ничего подобного. Абсолютизм был далеко не подарочек. Да, ему приходилось терпеть латентные ограничения власти, но, как и любой авторитарный режим, контроля общества над государством он не допускал. И потому чаще всего был жестоким, порою, как мы видели, и тираническим режимом, стремившимся, насколько это было для него возможно, и наживаться за счет подданных, и попирать их гражданские права. Это не говоря уже о том, что бесконечные религиозные и династические войны, некомпетентная бюрократия и пережитки средневековья в организации хозяйства, как правило, оборачивались при этом режиме перманентным финансовым хаосом.
Абсолютные монархии всегда были в долгу, как в шелку и доходы их никогда не сходились с расходами. В сущности именно финансовая безвыходность подтолкнула одного английского короля к созыву Долгого парламента и одного французского к созыву Генеральных Штатов, что стоило обоим головы. Конституционные учреждения Австрии тоже родились на свет по причине финансового краха, совпавшего с поражением в войне. Государственный долг Австрии превышал ее годовой доход в три с половиной раза, а долг Франции в восемнадцать раз.
Деспотизм таких бед не ведал, в долгах не бывал. Деспоты, как мы знаем, не жили за счет кредита. Когда им не хватало денег, они грабили народ или повышали налоги – иногда настолько, что курочка, несущая для них золотые яйца, издыхала. Короче, если абсолютизм ДЕКЛАРИРОВАЛ свою неограниченность, деспотизм ее ПРАКТИКОВАЛ. Но если первый лишь паразитировал на теле общества, то последний его парализовал, не давал ему встать на ноги.
КУЛЬТУРНЫЕ ОГРАНИЧЕНИЯ ВЛАСТИ
Но так это выглядит лишь в исторической ретроспективе. Для современников Людовик XI нисколько не был гуманнее шаха Аббаса и Генрих VIII был ничуть не менее жесток, чем султан Баязет. Каждого диктатора влечет к деспотизму, как магнитную стрелку к северу. Деспотизм – его идеал, его мечта, его венец. Другое дело, что для абсолютистских монархов мечта эта была недостижима и сколько б ни примеряли они деспотический венец, удержать его на голове им никогда не удавалось.
Это обстоятельство заставляет нас предположить, что кроме описанных выше латентных ограничений власти – экономических, социальных и идеологических – существовал еще где-то в глубине европейского сознания и четвертый, самый трудноуловимый пласт ограничений – назовем их культурными. Я не уверен, что сумею описать их столь же рельефно, как остальные. Тем более, что нет у меня здесь возможности сослаться на знаменитых предшественников. Рассмотрим поэтому самый близкий и понятный читателю пример.
Допустим, в какой-нибудь стране власти усматривали в длине платья или бород подданных политическую проблему – мятеж и государственную измену. Допустим, считали они своим долгом регулировать эти интимные подробности посредством административных указов и полицейских мер. Хотя, честно говоря, трудно себе представить, чтобы даже такой очевидный тиран, как Людовик XIV, претендовал на монополию в определении длины шлейфов дам или бород их кавалеров.
А вот в России, например, власти никогда не сомневались в своем праве диктовать подданным сколькими перстами положено им креститься и какой длины бороды носить. Царь Алексей жестоко ополчился на брадобритие, а Петр Алексеевич наоборот усматривал в ношении бороды оскорбление общественных приличий, если не бунт. Михаил Федорович строжайше запретил на Руси курение. А его внук продал маркизу Кармартену монопольную привилегию отравлять легкие россиян никотином. В 1692 г. издан был указ, запрещавший госслужащим хорошо одеваться, ибо "знатно, что те, у которых такое платье есть, делают его не от правого своего пожитку, а кражею нашея великого государя казны".
Но дело ведь не только в поведении властей. Куда важнее другое – подданные ПРИЗНАВАЛИ за ними право контролировать детали их частной жизни, соглашались, что не только их дом не был их крепостью, но и бороды не считались их собственностью, и вкусы их им не принадлежали. И не потому, что им было чуждо чувство собственного достоинства или что они не умели ответить на оскорбление.
Когда царский опричник Кирибеевич покусился на честь прекрасной Алены Дмитревны, он заплатил за это, как мы знаем от Лермонтова, жизнью, муж красавицы купец Степан Калашников убил его в честном поединке. И так же без сомнения отомстили бы за покушение на их семейную честь герои Вальтера Скотта в Шотландии или Александра Дюма во Франции. Так сделали бы в те далекие времена, наверное, все уважающие себя мужчины в любой европейской стране.
Но в любой ли стране возможны были опричники? Где еще в Европе собрались бы тысячи Кирибеевичей "в берлоге, где царь устроил, – по словам В.О. Ключевского, – дикую пародию монастыря", обязавшись "страшными клятвами не знаться не только с друзьями и братьями, но и с родителями", и все это лишь затем, чтоб творить по приказу Грозного "людодерство", т.е. грабить и убивать свой народ без разбора, включая друзей, братьев, а порою и родителей? В любой ли стране довольно было одного царского слова, чтоб превратить ее молодежь "в штатных, – по выражению того же Ключевского, – разбойников"?
Просто порог чувствительности, за которым включались защитные механизмы от произвола власти, оказался в российской культурной традиции ниже, чем в абсолютистских монархиях. Если что-то в ней и можно отнести за счет страшных последствий двухвекового варварского ига, то, наверное, именно это. Как бы то ни было, культурные ограничения власти были в России существенно ослаблены.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЯНКИ
Здесь подошли мы вплотную к феномену политической культуры. В контексте нашего разговора удобнее всего было бы определить её как совокупность латентных ограничений власти, отраженную в автоматизме повседневного поведения и унаследованную от предшествующих поколений в качестве культурной традиции.
С этой точки зрения, "Янки при дворе короля Артура" – классическое исследование конфликта двух типов политической культуры, сошедшихся лицом к лицу волею литературного гения. Янки поражен, что попал "в страну, где право высказывать свой взгляд на управление государством принадлежало всего шести человекам из каждой тысячи. Если бы остальные 994 человека выразили свое недовольство образом правления и предложили изменить его, эта шестерка содрогнулась бы, ужаснувшись таким отсутствием верности и чести и признала бы всех недовольных черными изменниками. Иными словами, я был акционером компании, 994 участника которой вкладывают все деньги и делают всю работу, а остальные шестеро, избрав себя несменяемыми членами правления, получают все дивиденды. Мне казалось, что 994 оставшихся в дураках должны перетасовать карты и снова сдать их".
Биржевая терминология, примененная к анализу абсолютистской государственности, только кажется комичной. На самом деле она анатомирует авторитаризм с предельной точностью. У нашего янки не больше здравого смысла, чем у "994 оставшихся в дураках". Просто это ИНОЙ здравый смысл, взращенный другой политической культурой. Той, что герой Марка Твэна унаследовал от своих пуританских предков, записавших в конституции штата Коннектикут, что "вся политическая власть принадлежит народу, и народ имеет неоспоримое и неотъемлемое право во всякое время изменять форму правления, как найдет нужным".(9)
Отдадим должное справедливому негодованию янки, но обратим также внимание на интересную деталь, которую никто, кажется, еще не заметил. Допустим на минуту, что попал наш янки не в страну короля Артура, но в империю Птолемеев или в резиденцию внука Чингисхана, китайского императора Хубилая. Возмущался бы он ведь там вовсе не тем, что скажет несменяемая шестерка в ответ на предложение изменить образ правления. Потрясло бы его другое. А именно, что никакой даже несменяемой «шестерки» там не было. И карты сдавал лишь ОДИН ЧЕЛОВЕК. И сама биржевая терминология там спасовала бы.
ИСТОРИЧЕСКАЯ ФУНКЦИЯ АБСОЛЮТИЗМА
Конечно, мысль о том, чтоб перетасовать карты и сдать их снова, несовместима и с политической культурой абсолютизма. Но что же еще, кроме него, могло создать ее предпосылки? Неотчуждаемая собственность (по Бодену) означала независимые от государства источники существования. "Принцип чести", как объяснил нам Монтескье, заменил в нем деспотический "принцип страха". Понятие "политической смерти" освободило элиты страны от «ничтожества и отчаяния», говоря словами Крижанича.
И что ничуть не менее важно, независимая политическая мысль перестала быть государственным преступлением. Короче, культурная традиция впитывала в себя латентные ограничения власти столетиями, покуда идея, что "народ имеет неотъемлемое право изменить форму правления во всякое время, как найдёт нужным" не стала нормой массового сознания. Так в исторической реальности выглядел гегелевский "прогресс в осознании свободы".
Конституция штата Коннектикут означала, что латентные ограничения власти окончательно превратились в открытый, закрепленный в праве и гарантированный законом контроль общества над государством. Произошла величайшая в истории революция. И вовсе не в том только было здесь дело, что очередная "мир-экономика" Валлерстайна по неизвестной причине выскользнула на этот раз из смертельных объятий "мир-империй" и восторжествовала над ним. Несопоставимо важнее, что в ходе этой великой революции государь превратился из хозяина народа в нанятого им на определенный срок служащего.
Наверное, именно в этом – в наращивании латентных ограничений власти и в превращении их в культурную традицию – и состоит политический прогресс в гегелевском понимании. И если читатель со мною согласен, то политическая модернизация предстанет перед ним как история рождения и созревания латентных ограничений власти и их превращения в юридические, конституционные. С этой точки зрения, абсолютизм был политической школой человечества. Его функция в истории состояла в том, чтоб создать предпосылки политической цивилизации.
Глава восьмая. Самодержавная государственность
Даже если бы это детальное сопоставление двух форм неограниченной монархии – азиатской и европейской – не дало нам ничего, кроме уверенности, что язык, на котором спорили на наших глазах советские и западные историки, был до неприличия неадекватен задаче, игра, я думаю, стоила свеч. Мы увидели поистине драматическое различие между двумя совершенно неотличимыми друг от друга в юридическом смысле формами государственности. Различие, доходившее до того, что одна из них положила начало "осознанию свободы", а в другой сама мысль о свободе не могла прийти людям в голову. Cоответственно одна ОКАЗАЛАСЬ СПОСОБНА К ПОЛИТИЧЕСКОЙ МОДЕРНИЗАЦИИ, а другая, как мы уже говорили, способна лишь к распаду.
Ну, мыслимо ли, право, после нашего сопоставления утверждать, как А.Я. Аврех, что русский деспотизм эволюционировал со временем в абсолютизм? Или как С.М. Троицкий, что абсолютизм в России постепенно развился в деспотизм? Возможно ли теперь говорить всерьез, как говорил А.Н.Сахаров, о "восточной деспотии" Елизаветы Английской на том лишь основании, что "камеры Тауэра не уступали по крепости казематам Шлиссельбурга"? Возможно ли рассуждать, как Пайпс, что «на протяжении трех столетий, отделяющих царствование ИванаIII от царствования ЕкатериныII,русский эквивалент аристократической элиты владел землей лишь по милости государства» и одновременно о том, что в те же самые столетия «государство и общество были вовлечены в непрерывный конфликт, в котором первое пыталось навязать обществу свою волю, а последнее предпринимало отчаянные попытки этого избежать»?Несуразность таких рассуждений должна теперь стать очевидной и для школьника.








