412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Янов » Где место России в истории? » Текст книги (страница 11)
Где место России в истории?
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:29

Текст книги "Где место России в истории?"


Автор книги: Александр Янов


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Чего они не поняли евразийцы, – это, что как во всех других странах, покоренных Ордой, освобождение достигнуто было в России не благодаря коллаборантству с Ордой, олицетворенному героем казенной историографии Александром Невским, этим Петеном древней Руси, а в жестокой борьбе с ними, в национальном сопротивлении им, в отталкивание от поганых (иначе их на Руси и не звали). В любом случае не ранние евразийцы так невероятно запутали Самуэли: их темой была постордынская Россия. Думаю, это дело рук наших современников, неоевразийцев, которые запутались сами и запутали своих западных попутчиков.

На самом деле решающий для нас с читателем совсем не тот вопрос, который задавали ранние евразийцы или Тредголд , а тот, что задали в предшествовавшей главе мы: КОГДА произошел в Москве тектонический сдвиг, превративший европейское государство в самодержавного монстра? На него и буду я здесь пытаться в первую очередь ответить.

О ЧЕМ РАССКАЗАЛИ НАМ НЕОЕВРАЗИЙЦЫ?

Некоторое представление об этом дает нам ТОМ VIII (так условились мы нaзывать громадный полупудовый подарочный том «История человечества, т.VIII, Россия»), изданный в 2003 году под эгидой ЮНЕСКО под редакцией А.Н. Сахарова. Да-да, того самого, которого видели мы в 1971 году в роли главного надсмотрщика за чистотой марксистских риз и в статусе инструктора отдела пропаганды ЦК КПССС, а спустя три десятилетия увидели вдруг в аналогичной роли надсмотрщика над чистотой риз НЕОЕВРАЗИЙСКИХ и в статусе ДИРЕКТОРА Института российской истории. В ТОМЕ VIII нет индекса, что обесценивает его как научное издание (проще говоря, делает глухим как тетерев), но зато есть на первой странице большой портрет и приветствие Путина.

Читаем то, что должно было любезно консенсусу: «Самодержавная власть складывалась... во Франции, в Англии..., но нигде всевластие монарха, принижение подданных перед властью не имело такого характера, как в России. Это объяснялось тем, что ни в одной [другой] стране не было необходимости в таком сплочении народа вокруг государя из-за смертельной опасности неустанной борьбы с ... совершенно чуждыми национальными и религиозными силами. В этой борьбе народ, все его слои сами создали себе кумира». Но разве не то же самое писал, критикуя Виттфогеля, Самуэли? Чем же еще кроме «московского варианта азиатского деспотизма» могла стать такая страна?

Неосторожно, однако, торопиться, когда имеешь дело с неоевразийцами. Читаем на следующей странице: «Но нельзя думать, что ... власть великого князя была неограниченной. Существовала боярская дума... Довольно значительной была власть кормленщиков – наместников на местах... сложилась система местничества... И никакими силами, опалами, наказаниями невозможно было «демонтировать» укоренившуюся систему: знать готова была скорее умереть, чем уступить свое место». Неожиданно сильна, однако, оказалась в России аристократическая традиция, даже Пайпс, как мы помним, это знал. Но то ли еще будет на последующих страницах, когда речь зайдет о реформах 1550-х, о реальных, головокружительных по своим масштабам и смелости для того времени реформах.

Само собою, о самых важных из этих реформ неоевразийцы нам не расскажут. О том, в частности, откуда взялись для этих реформ живые, деятельные кадры, если «все слои» были одинаково «принижены всевластием монарха»? И почему не помешала им «смертельная опасность» со стороны наседающих со всех сторон врагов? Конечно, совсем умолчать о европейских реформах неоевразийцы не могут. Мы, впрочем, обойдемся без их мини-версии, сами разберемся. Обратим лишь внимание на то, как отчаянно они сами себе противоречат.

Сначала хрестоматийная картинка для Тибора Самуэли: холопская страна, сплоченная у подножья всевластного кумира, не до реформ ей, ни до чего, лишь бы выжить: «Рабское подчинение монарху перешло на всю систему отношений в России. Князь или боярин падали ниц перед великим князем, но в своем дворе, они требовали такого же холопского подчинения от своих вассалов, подданных, слуг. А те в свою очередь в подобное же положение старались поставить нижестоящих лиц... С годами это состояние стало пронизывать все русское общество. Каждый был холопом вышестоящего, господином нижестоящего». Безнадежно холопская, казалось бы, азиатская перед нами картинка.

Но несколькими (точнее тремя) страницами спустя меняется картинка вдруг кардинально. «Складывается круг молодых, незнатных, но умных и просвещенных людей, которые мечтали о превращении России в сильное и процветающее государство» . И этот неизвестно откуда взявшийся в поголовно холопской, как мы только что читали, России «круг молодых» становится вдруг ни больше ни меньше правительством страны и всерьез берется за ее преобразование. Оно неопытное, оно ошибается, это правительство, но и ошибки не мешают ему, опираясь на влиятельное идейное движение «нестяжателей», добиться очень серьезных успехов, практически меняющих облик Москвы. По сути, возвращающих ее к доордынским, европейским временам Ярослава Мудрого.

Разница между двумя картинками так велика, что закрадывается сомнение, да об одной ли стране речь в этих столь драматически непохожих друг на друга образах (оба, причем, в одном и том же разделе «Россия в XVI веке»)? Запутались неоевразийцы? Или просто разные авторы писали разные страницы даже внутри одного раздела? Но где был опытный, как мы знаем, в надсмотрщицком деле хамелеон – главный редактор? Как бы то ни было, этим своим очевидным противоречием ТОМ VIII нечаянно помог нам подойти к ответу на «решающий вопрос», который я вынес в заголовок этой главы.

Вопрос мы уже знаем: КОГДА случился в Россию тектонический сдвиг, превративший ее в самодержавного монстра? Почему он важнее других? Если ранние евразийцы (и вслед за ними Виттфогель и вообще консенсус) правы, и сдвиг этот связан с ордынским завоеванием в середине XIII веке. Если Орде каким-то образом удалось сделать с Россией то, что не сумела она сделать ни с какой другой из покоренных ею стран, т.е. «перекодировать» ее культуру по своему образу и подобию, это был бы приговор нам – на вечные времена несвободы. Все равно, что сказать «Путин навсегда!».

АРГУМЕНТЫ И КОНТРАРГУМЕНТЫ

Нет спора, у консенсуса есть сильный аргумент: до Орды Россия действительно была лишь протогосударством. Но наши контраргументы сильнее. Несопоставимо. В первую очередь то, что абсолютная монархия возникла в России, как мы уже говорили, в конце XV века (примерно в то же время, что во Франции), т.е. в ПРОЦЕССЕ ОСВОБОЖДЕНИЯ от Орды. Во-вторых, то, что именно благодаря этому всеобщему отвращению ко всему, связанному с ордынством, самодержавная революция, попытавшаяся воспроизвести его, практически немедленно сменилась либеральной оттепелью. В-третьих, что самодержавие первых Романовых, сменившее Смуту, предпочло опереться вовсе не на «татарщину», а на уцелевшее наследие эпохи ЕС (Земские соборы) и вообще оказалось настолько слабо, что уступило первые роли иосифлянской церкви; в-четвертых, то, что и укрепившись самодержавие так не смогло стать «татарщиной» (опять-таки тиранией, да, деспотией – никогда ). В-четвертых, то, что совершенно непонятно было бы, откуда взялись ОДИННАДЦАТЬ либеральных «оттепелей», не говоря уже о трех гигантских «прорывах в Европу», не будь европейского начала русской государственности? В-пятых, наконец, откуда в азиатской империи взялась бы без этого яркая культура, которую Европа так безоговорочно признала СВОЕЙ?

Но помимо этих прямых контраргументов есть еще едва ли не более сильный – косвенный. Он не нов. Замечательный русский историк Михаил Александрович Дьяконов издал свою тщательно документированную «Власть московских государей» еще в 1889 году. Но она как-то не вошла тогда в широкий оборот. Возможно, потому, что спора подобного нашему никогда еще не было, и неотразимая документация его книги не была востребована. Как бы то ни было, для нас она бесценна.

Речь о векторе межстрановой миграции. Проще говоря, о том, куда бегут люди – в страну или из нее? Если, скажем, постордынская Россия и впрямь была «московским вариантом азиатского деспотизма», граница между ней и европейской Литвой должна была, согласитесь, стать границей между Азией и Европой и, как чумы, должно было избегать Москвы благополучное литовское вельможество. Еще более важны позиции правительств обеих стран. Немыслимо, например, представить брежневское Политбюро выступающим с громогласными декларациями в защиту права граждан из свободный выезд из страны. Напротив, объявляло оно эмигрантов изменниками родины и рассматривало помощь им со стороны Запада как вмешательство во внутренние дела России. Так и положено вести себя государству, из которого бегут.

Как же объяснить в таком случае, что в царствование Ивана III европейская Литва оказалась в позиции брежневского СССР, а постордынская Москва в положении современного Запада? Невероятно с точки зрения консенсуса, но факт, ДОКАЗАННЫЙ Дьяконовым.

Кто требовал наказания эмигрантов-«отъездчиков», кто – совсем как брежневское правительство – клеймил их изменниками-«зрадцами», кто угрозами и мольбами добивался юридического оформления незаконности «отъезда»? Вильно. А кто защищал права человека, в частности, право, где ему жить? Москва.

Цвет русских фамилий, князья Воротынские, Вяземские, Трубецкие, Одоевские, Новосильские, Глинские – имя же им легион – это все удачливые беглецы из Литвы в Москву. Были, конечно, и неудачливые. В 1482 году, например, Ольшанский, Оленкович и Бельский собирались «отсести» на Москву.Король успел, «Ольшанского стял да Оленковича». Сбежал один Федор Бельский. Удивительно ли, что так зол был литовский властитель на «зраду». В 1496-м он горько жаловался Ивану III : «Князи Вяземские да Мезецкие наши были слуги, а зрадивши присяги свои и втекли до твоея земли как то лихие люди, а ко мне бы втекли, от нас не того бы заслужили, как тои зрадцы» .

Королевская душа жаждала мести. «Я бы, – обещал он, – головы с плеч поснимал твоим «зрадцам», коли втекли бы они ко мне». Но в том-то и была его беда, что не к нему они «втекали». А московское правительство изощрялось в подыскании оправдательных аргументов для литовских «зрадцев», оно их приветствовало и ласкало и никакой измены в побеге их не усматривало.

Например, перебежал в Москву в 1504-м Остафей Дашкович со многими дворянами. Вильно потребовало их депортации, ссылаясь на договор, обуславливающий «на обе стороны не приймати зрадцы, беглецов и лихих людей». А Москва остроумно и издевательски отвечала, что в тексте договора буквально сказано: «татя, беглеца, холопа, робу, должника по исправе выдати». А разве великий пан – тать? Или холоп? Или лихой человек? Напротив, «Остафей же Дашковия у короля был метной человек, и воевода бывал, и лихова имени про него не слыхали никакова, а к нам приехал служить добровольно, не учинив никакой шкоды».

Видите, как стояла тогда Москва за гражданские права? И как точно их понимала? Раз перебежал человек, не учинив никакой шкоды, т.е. не от уголовного преследования, он для нее политический эмигрант, а не изменник. Более того, принципиально и с некоторым даже либеральным пафосом настаивала она на праве личного выбора, используя самый сильный юридический аргумент в средневековых спорах: ссылку на «старину» (так, мол, всегда было, мы ничего не нарушаем). Как писал, отвечая королю, Иван III: «И наперед того при нас и при наших предках и при его предках на обе стороны люди ездили без отказа» .

На чем настаивал здесь князь Иван? Не на том ли, что подданные короля (и его) не холопы государства, а свободные люди? Да, он лицемерил. Да, гражданские права подданных были ему, как и литовскому его собеседнику, в общем-то до лампочки. Да, оба были абсолютными монархами и раздавили бы любую оппозицию, почувствовав в ней реальную угрозу своей власти. Но и у политического лицемерия есть пределы.

Невозможно представить себе Андропова, который принялся бы, в сколь угодно демагогических целях, восхвалять свободную эмиграцию из СССР, да еще и объявил ее отечественную традицией. Не поверили бы! И если восхвалял ее Иван III, значит был уверен, что бежавшие к нему непрерывной чередой литовские вельможи ему поверят. И в том, между прочим, поверят, что бегут они в Москву не для «рабского подчинения монарху», как живописали тамошнюю ситуацию авторы ТОМА XVIII, не для того, чтобы «простираться ниц перед великим князем». Можно ли в самом деле представить себе гордых литовских панов холопами?

Чему еще поверят? Тому, что, если не воспротивятся они его политическим планам, их жизнь и их собственность будут столь же неприкосновенны в Москве, как были в Литве. И сверх того, что их право «на отъезд», если понадобится, соблюдено будет лучше, чем в Литве. Короче, тому должны были они верить, что бегут не в страну, где их будут третировать как холопов, НЕ В ОРДУ. И, как видим, верили. С 1482 по 1504 документировано. Доверяли Москве Ивана III самое драгоценное, что у них было, своих детей, своих родных, свою собственность.

Но если Дьяконов прав, чего стоят все сомнения, все муки консенсуса, вся загадка Тредголда? Какая азиатская империя? А кто усомнится, что Дьяконов прав? В 2019 году исполнилось 130 лет со времени издания его книги, прошло пять поколений историков, и никто – никто! – даже не попытался оспорить его документацию. Но рассказал я пока что лишь малую часть ее НАЧАЛА. Продолжение куда важнее – и интереснее.

Да, возражали – и возражают, – что литовско-русская империя была государством многоконфессиональным, и влияние католичества в нем, по мере сближения с Польшей, – великий князь литовский был королем польским – росло. И православные магнаты Литвы потому, мол, и бежали в православную Москву, что чувствовали себя в ней комфортней. Допустим.

Но тут ловушка. Потому что, начиная с 1560 года, т.е. с воцарения самодержавия, когда Москва и впрямь начала вдруг походить на азиатскую империю, вектор миграции немедленно ПЕРЕМЕНИЛСЯ, да как! На 180 градусов. И те же православные паны сплошным потоком устремились обратно – в полукатолическую Литву. И риторика обоих правительств переменилась как по волшебству. Теперь уже Вильно разглядело в перебежчиках не «зрадцев», но почтенных политэмигрантов, а Москва Ивана Грозного кипела злобой, объявляя беглецов изменниками. Теперь она провозглашала, что «во всей вселенной кто беглеца приймает, тот с ним вместе неправ живет». А король, преисполнившись вдруг гуманности, снисходительно разъяснял Москве, что «таковых людей, которые отчизны оставивши, от зневоленья и кровопролитья горла свои уносят», ласкать нужно, а не выдавать тирану.

Дьяконов сдержанно резюмировал: «Обстоятельства круто изменились и почти непрерывной вереницей отъездчики тянутся из Москвы в Литву. Соответственно изменились и взгляды московских и литовских правительственных сфер» (11).

Но почему «почти непрерывной вереницей» потянулись из Москвы отъездчики, презрев свои вчерашние конфессиональные предепочтения, это лишь первый вопрос, на который нам предстоит ответить. Есть и другие, не менее важные, что ставит перед ними документальное исследование Дьяконова.

И прежде всего такой: следует ли нам до такой степени усомниться в здравом уме и твердой памяти князей Воротынских или Трубецких, чтобы допустить, что предпочли они свободе рабство, как изображают эпигоны «холопское царство»,то есть Москву Ивана III, вполне либеральной власти литовских государей? Что сознательно ввергли они судьбу близких им людей, не говоря уже о собственных семьях, в лапы московского деспота? Ведь если правы неоевразийцы, все эти гордые и просвещенные для своего времени литовские вельможи, наводнившние Москву между 1480 и 1560-м, должны были СОЙТИ С УМА, чтобы прорываться в эту азиатскую империю с опасностью для жизни сквозь пограничную стражу короля.

Поскольку в их коллективное помешательство поверить трудно, придется нам допустить, что видели эти люди мир несколько иначе, чем сегодняшние эпигоны консенсуса. И бежали они не в азиатскую империю, а в такую же, как и Литва, абсолютную монархию, где достоинство их так же, как безопасность их семей и их собственности, будут обеспечены ничуть не меньше, чем в европейской Литве.

И если многие из них, как мы видели, передумали после 1560 года и устремились ОБРАТНО, то означать это могло лишь одно: в Москве 1560 года и впрямь произошло что-то ужасное. А именно тектонический сдвиг (и кончилась в моих терминах эпоха ЕС). Подобно СССР после 1917, Москва вдруг, стала ДРУГОЙ СТРАНОЙ, не той, в которую они бежали: « и затворил царь страну аки во адове твердыне», как писал князь Курбский. Началась эра самодержавия. Честно, я просто не вижу, как можно толковать открытие Дьяконова иначе.

И все же не смею я не ответить на элементарный вопрос: да, допустим, европейское происхождение русской государственность, вопреки западному консенсусу и отечественным неоевразийцам, доказано но нам-то сегодня, полтысячи лет спустя, что с того? Об этом и поговорим в следующих главах.

Глава десятая. В чем неправ Петр Струве?

«Если европейской традиции, или тенденции, не было, если история страны – история «тысячелетнего рабства» или унаследованного от монголов и ставшего русским генетическим кодом «ордынства», то в отечественном прошлом нам с вами опереться не на что. Тогда наше историческое сознание обречено быть исключительно негативистским. А это значит, что тогда у нас нет в стране своего прошлого, а, следовательно, нет и будущего» .

                                                                                                                      И.М. Клямкин. 2010 г.

Петр Бернгардович Струве исходил из того же постулата, что и Игорь Моисеевич Клямкин, высказывание которого я вынес в эпиграф этой главы: без свободного. прошлого под вопросом свободное будущее России. Великие культурные державы не начинаются с нуля. Разница лишь хронологическая: Струве был уверен, как принято было в его время, что «европейской сделал Россию Петр», а Клямкин – что Екатерина.

Но поскольку в 1918 году, когда писал он свою знаменитую историческую статью для сборника «Из глубины», настроен был Струве трагически, решил он, что петровская традиция оказалась разрушенной – задолго до большевистской революции (иначе, мол, не похоронили бы ее окончательно большевики). И назвал дату, когда именно была она разрушена – 25 февраля 1730 года.

В этот день Анна Иоанновна на глазах у потрясенного шляхетства разорвала «Кондиции» Верховного Тайного совета (по сути, Конституцию послепетровской России). Я подробно описал этот эпизод в книге «Тень Грозного царя» (Москва, 1997) и не место его здесь повторять. Скажу лишь, что Струве и прав и неправ (точно так же замечу в скобках, как и Клямкин, который относит начало европейской традиции/тенденции России туда же примерно, куда относит его Пайпс, – вспомните в этой связи примечательную историю о «Совете взаимодействия» в Вводной главе. Но я о Струве).

Прав он в том, что обычная в России после диктатуры оттепель и впрямь бушевала в стране практически с момента смерти Петра, но между 19 января, когда внезапно умер и Петр II и началось междуцарствие, и 25 февраля 1730-го оттепель эта отчетливо переросла в ситуацию «прорыва», т.е. политической революции. Послепетровское поколение, так же, как столетие спустя декабристы, повернулось против самовластья. «Русские, – доносил в Париж французский резидент Маньян, – опасаются самовластного правления, которое может повторяться до тех пор, пока государи будут неограниченны, и вследствие этого готовы уничтожить самодержавие».

Подтверждая это наблюдение, доносил в Мадрид испанский посол герцог де Лирия: «Русские намерены считать царицу лицом, которому они отдают корону как бы на хранение, чтобы в продолжение ее жизни составить свой план управления на будущее. Твердо решившись на это, они имеют три идеи об управлении, о которых еще не согласились: первая – следовать примеру Англии, где король ничего не может делать без парламента; вторая – взять пример с управления Польши, имея выборного монарха; и третья – учредить республику по всей форме, без монархии. Какой из этих трех идей они будут следовать, еще неизвестно».

На самом деле, как мы теперь знаем, не три, а тринадцать проектов Конституции циркулировали в Москве в том роковом месяце. В том-то и была беда этого, по сути, декабристского поколения дворянских конституционалистов, неожиданно для самого себя вышедшего на политическую арену за столетие до декабристов. Не доверяли друг другу, не смогли договориться.

Но не причины их поражения нас здесь, в отличие от Струве, занимают: понятно, что самодержавие не лучшая школа для либеральной политики. Занимает нас само это почти невероятное явление антисамодержавной элиты в стране, едва очнувшейся от кошмара самовластья. Это ведь все «птенцы гнезда Петрова», участники и продолжатели его «прорыва в Европу», почувствовавшие вдруг, как сказал один из них (читатель, я надеюсь, помнит), что «сей монарх научил нас узнавать, что и мы люди». Подразумевалось, надо полагать, что коли уж мы теперь европейцы, то и жить нам положено, как в Европе, – без самовластья.

Так или иначе, одно бесспорно: это была яркая манифестация русского европеизма и, к сведению сторонников Пайпса (и Клямкина), куда более радикальная, чем во времена Екатерины, которым они приписывает его начало. Неправ Струве в другом. В том, что, будь даже европеизм привнесен в Россию Петром, как он думал (не говоря уже об Екатерине), все равно получалось у него, что европеизм БЫЛ ПРИВНЕСЕН В НЕЕ ИЗВНЕ из чуждой ей Европы. И нечего было ему возразить против яростной контратаки славянофилов и чуть позже евразийцев, утверждавших, что принципиально ЧУЖД этот поздний европеизм исконной, московитской, а по мнению евразийцев, и вовсе ордынской русской государственности. Другими словами, что европеизм этот, не более, чем чужеродный нарост на ней. И, разрушив петровскую Россию, большевистская революция лишь кроваво отторгла этот двухвековой искуственный нарост, вернув тем самым Россию к ее исконным корням. Во всяком случае, никакого тектонического сдвига, породившего полуазиатское самодержавие, в русской государственности, настаивали они, не произошло – ни при Петре, ни тем более при Екатерине.

Короче, неправ Струве в том, что произвольно вырвал эпизод 25 февраля 1730 года из контекста русской истории. Между тем, копни он глубже (даже в рамках доступных исторической науке его времени) нашел бы он в русской истории задолго до Петра не только вполне европейский проект конституционной монархии (Михаила Салтыкова). Нашел бы он в ней и ЦЕЛУЮ ЭПОХУ, когда, если верить Михаилу Дьяконову, литовские паны массово бежали в Москву и вполне комфортно в ней жили – почти целое столетие. Нашел бы нечто, немедленно обезоруживающее и славянофилов, и евразийцев (и добавлю, будущий консенсус). А именно, что НИКОГДА не был привнесен извне европеизм в русскую государственность, а начиналась она – как европейская. Иначе говоря, нашел бы Струве роковой тектонический сдвиг, породивший в России полуазиатское самодержавие.

Вот об этой начальной ее европейской эпохе, возвращенной в исторический оборот советскими историками-шестидесятниками, и пришел нам черед поговорить очень подробно. Тем более важно это, что, несмотря на «оттепель» царя Василия в 1606 году и на удивительный проект Салтыкова в 1610, несмотря даже на бесспорное документальное свидетельство Дьяконова, на которые я ссылался, подавляющее большинство современных историков – от неовразийцев до либералов-западников – НЕ ВЕРИТ в само его существование. Не верит, иначе говоря, в существование того, что я называю эпохой ЕС. Причем здесь Струве, спросит читатель? При том, что здесь впервые открывается перед нами возможность окончательно доказать, в чем он был прав и в чем неправ.

ДЕНЬГИ ПРОТИВ БАРЩИНЫ

Начнем, естественно, с судьбы крестьянства, т.е. подавляющего большинства населения страны. В эпоху ЕС жило оно в традиционных волостных общинах, обрабатывая либо черную (государственную), либо частновладельческую (церковную, боярскую, помещичью) землю и платило за это оброк – главным образом натуральный, либо – и это новость! – работая на собственной, крестьянской, то есть, земле. Страна была небогатая, северная (южная граница при Иване III в районе Воронежа, культурные центры – на Севере).

Экономический рывок в первой половине XVI века, создал неслыханные раньше возможности быстрого обогащения за счет результатов земледельческого труда – и почтенная крестьянская "старина" начала необратимо рушиться. Парадокс состоял в том, что рушилась она по совершенно разным, даже противоположным причинам. С одной стороны, в России, как и повсюду в Северо-Восточной Европе, росла феодальная дифференциация. Проще говоря, поскольку тогдашнее государство предпочитало из-за скудости казны расплачиваться с офицерами своей армии именно землей (с сидящими на ней крестьянами, конечно), то рядом с наследственными вотчинами, росли, как грибы после дождя, временные, условные – на срок службы – "поместья".

Как всякие временные владельцы, помещики, естественно, не были заинтересованы в рациональной эксплуатации своей земли – зачем, если через пять-десять лет будет она принадлежать кому-нибудь другому? – ни тем более в судьбе сидевших на ней крестьян. Единственный их интерес состоял в том, чтоб извлечь из крестьянского труда немедленную и, конечно, максимальную – выгоду. Тем более, что хлеб в Европе дорожал и на его продаже можно было заработать приличные деньги. Традиционные, фиксированные, если не в законе, то в обычае, натуральные повинности, помещиков не устраивали. Требовали они поэтому от крестьян обрабатывать барскую запашку, урожай с которой можно было сразу же обратить в деньги. Так и родилась та уродливая форма эксплуатации крестьянского труда, что впоследствии получила название барщины (впрочем, родилась она в XVI веке, с началом т.н. «ВТОРОГО ИЗДАНИЯ КРЕПОСТНОГО ПРАВА» во всей Европе к востоку от Рейна).

Поскольку это нововведение ни законом, ни обычаем не регулировалось, барская запашка постоянно росла за счет крестьянских земель. Н.Е. Носов назвал это "процессом поглощения черных волостных земель поместным землевладением". (3). На вторую причину распада традиционной общины обратили. внимание советские историки-шестидесятники. Оказалось, что на протяжении всей эпохи ЕС перевод крестьян с оброка на барщину был лишь, можно сказать, теневой экономической тенденцией. Юрьев день Ивана III стоял на страже крестьянских интересов. И те из помещиков, кто перебарщивал, вполне могли в очередном ноябре остаться вообще без крестьян.

Разумеется, помещики за это Юрьев день ненавидели. Разумеется, мечтали они прикрепить крестьян к земле. Но покуда властвовала в русской деревне «крестьянская конституция» Ивана III, даже самые жадные из них вынуждены были с нею считаться. Именно по этой причине в деревне доопричного столетия преобладала историческая соперница барщины – перевод крестьянского оброка на деньги.

И вообще параллельно с феодальной дифференциацией шел в русской деревне противостоящий ей социальный процесс – дифференциация крестьянская. А она по логике вещей и к результату должна была вести противоположному. Не к барщинной, то есть, экспроприации крестьянства и тем более не к его закрепощению, но к образованию мощной прослойки богатой крестьянской предбуржуазии, как называли ее шестидесятники (кулаков на языке товарища Сталина).

О масштабах крестьянской дифференциации в эпоху ЕС впервые узнали мы из «раскопок» советских историков-шестидесятников. (В особенности на Севере, который после новгородской экспедиции Ивана III и конфискации там церковных земель превратились, по словам С.Ф. Платонова, в "крестьянскую страну". Карелия и Поморье стали сплошь крестьянскими. Из отдаленной окраины государства превратился тогда Север в самый оживленный его регион. Можно сказать, что Россия повернулась лицом к Северу. Коммерческое и рабочее население устремилось к северным гаваням. Ожили не только торговые пути, но и целые регионы, связанные с ними.

Тут уместно, наверное, вспомнить, что, как заключил современный немецкий историк В. Кирхнер, после завоевания в 1558 году Нарвы Россия стала практически центром всей балтийской торговли. Корабли из Любека, Стокгольма и Гамбурга, минуя Ригу и Ревель, следовали в Нарвский порт. Это согласуется с многочисленными известиями о том, что в первой половине XVI века экономика России переживала бурный подъем. Как и повсюду в Европе сопровождался он стремительной урбанизацией страны и образованием больших капиталов. Особенно много новых городов возникло на русском Севере: Каргополь, Турчасов, Тотьма, Устюжня, Шестаков, Архангельск, Кола. Не менее поразительна была резкая дифференциация деревни.

Одним из самых замечательных открытий шестидесятников была обнаруженная А.И. Копаневым "Уставная земская грамота трех волостей Двинского уезда 25 февраля 1552 года". Вот его заключение: "Активная мобилизация крестьянских земель, явствующая из Двинских документов, привела к гигантской концентрации земель в руках некоторых крестьян и к обезземеливанию других". И не о каких-то клочках земли, достававшихся богатым крестьянам, шла здесь речь, они покупали целые деревни.

И самое неожиданное: двинские документы свидетельствуют, по словам Копанева, что "деревни или части деревень стали объектом купли-продажи без каких бы то ни было ограничений". Переходила земля из рук в руки "навсегда", т.е. "как частная собственность, как аллодиум, утративший все следы феодального держания".

Вот вам еще один парадокс: в самый разгар феодальной дифференциации полным ходом, шла, оказывается, в русской деревне бурная дефеодализация. В России появились крестьяне-собственники более могущественные и богатые, чем помещики. И принадлежали им как аллодиум, т.е. как неотчуждаемая собственность, не только пашни, огороды, сенокосы, звериные уловы и скотные дворы. Еще важнее было то, что принадлежали им рыбные и пушные промыслы, ремесленные мастерские и солеварни, порою, как в случае Строгановых, с тысячами вольнонаемных рабочих. Это и назвал я во второй главе независимой крестьянской собственностью.

Другое дело, что оба социальных процесса, одновременно протекавших в русской деревне в эпоху ЕС – и феодальная дифференциация и крестьянская дефеодализация, – оказались одинаково разрушительными для традиционной общины. Она распадалась. В одном случае под давлением барщины, в другом – денег. Ибо там, где есть "лутчие люди", обязательно должны быть и "худшие". Русские акты того времени пестрят упоминаниями о "бобылях", "детенышах", "казаках", "изорниках" – все эти названия относятся к обезземеленной сельской бедноте, зарабатывавшей теперь свой хлеб как наемная рабочая сила. И это важнейшее доказательство, что процесс расслоения крестьянства, обнаруженный шестидесятниками, был действительно массовым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю