Текст книги "Когда гремели пушки"
Автор книги: Александр Шалимов
Соавторы: Илья Туричин,Николай Внуков,Валентина Чудакова,Аркадий Минчковский,Иван Демьянов,Вольт Суслов,Михаил Дудин,Борис Цацко,Леонид Шестаков,Лев Вайсенберг
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
– Оставьте фанатизм! Скажите, у вас есть отец? Мать? Жена? Дети?..
– Не трудитесь, господин капитан. Я не дам вам развить эту психологическую атаку: я не отвечу. Я уже сказал, я выполню свой долг.
– Это ваше решение? – сухо опросил капитан.
– Да.
Офицер позвонил, и пленного увели.
Сутулый старый немец с автоматом вел его к воротам.
Когда они вышли, в лицо радостно кинулся мягкий ветер. Взору открылось знакомое поле с желтыми буграми глинистой земли вдоль противотанковых рвов; ближе, метрах в трехстах, виднелся барак, опоясанный проволокой, а вдоль него уже тянулась неровная колонна военнопленных. Он пошел было к колонне, но немец забежал сбоку и показал рукой, что надо идти ко рву.
От изуродованной снарядом березы и до глинистого бугра над рвом петляла узкая, еле приметная тропка.
«Последняя в жизни», – подумал он и почувствовал слабость в своем измученном теле.
На бугре он остановился и глянул вниз. На дне – мутная глинистая вода; стена уходила сейчас четырехметровым отвесом прямо от его ног. Он еще раз глянул вниз и удивился тому, что в мутной воде видны небо и облака…
Немец тронул его за рукав и повел обратно, к изуродованной березе, а от барака через поле вели колонну военнопленных. Он опять повернул к ним, но немец испуганно забежал наперерез и, забыв об автомате, раскинул в воздухе свои длинные руки: нельзя! Он бубнил что-то и кивал в сторону березы, где остановился, скрестив на груди руки, капитан, а рядом с ним – комендант с красной бычьей шеей.
Пленный молчал.
– Взгляните!
По краю рва уже стояли неровной плотной стеной около сотни обессиленных, друг за друга держащихся людей, а перед ними, на полроста ниже, выстроился взвод автоматчиков. Возле них расхаживал офицер, тот самый, что ударил его в бараке, и посматривал в сторону сломанной березы, ожидая сигнала.
– Вы еще можете спасти своих друзей по оружию, – говорил капитан. – Если вы не хотите петь для Германии, то вы, и только вы, расстреляете сейчас этих несчастных. Где ваша коммунистическая принципиальность и братство как ее основа? Я считаю, что…
– Не лгите себе, капитан! Вы не глупый человек и знаете, что мизерный успех на этом участке фронта – это всего лишь конвульсии вашей армии. Вы расстреливаете пленных потому, что сами собираетесь бежать. Вам не закрепить эту жалкую, временную удачу. Вы сами в мешке. Вы уже сунули в него голову и…
Резкий удар в лицо свалил его с ног.
– Ненадолго вас хватило, господин капитан. Я давно ждал, когда с фашиста сойдет шкура жалкого пропагандиста!
Удар ногой в голову не достиг цели: певец подставил руки и тут же пожалел об этом. «Опять трусость, – подумал он, – и что это я, перед смертью-то?..»
Капитан буркнул что-то коменданту. Комендант поднял руку и резко махнул ею в воздухе, сделав знак офицеру, что выхаживал около рва. Через несколько секунд раздались автоматные очереди.
Когда певец поднялся с земли и глянул в ту сторону, возле рва все в том же строю стояли лишь автоматчики.
– Ну, а теперь? – спросил капитан. – Теперь свидетелей нет и можно петь. Вы еще можете себя спасти, фанатик! – прохрипел капитан. – Ну! Или ваша песенка спета!
– Мою песню долго будут петь, капитан!
– Уничтожить! – сорвавшимся голосом крикнул по-немецки капитан и торопливо пошел к зданию комендатуры.
Комендант надул красную, шею и закричал в лицо сухопарому:
– Уничтожить! – И заторопился вслед за капитаном.
Немец встал позади русского, выставил, как оглобли, по обе стороны свои руки, определяя направление на взвод автоматчиков, и тихонько подтолкнул в спину.
Под ногами опять лежала еле приметная тропа, витая, нехоженая. Ветер со стороны рва донес запах пороха и глины. По небу бежали торопливые белые облака, но от этого просинь была еще бездонней, а дальше, за горизонтом, наплывали грозные тучи. Где-то уже громыхнуло. Солдаты в строю зашевелились, а офицер кричал что-то издали сутулому конвоиру, но тот не понимал и не торопил русского певца.
Громыхнуло еще раз…
Ему показалось, что грохочут орудия… «Наши!» – захотелось крикнуть, и тогда он набрал в грудь воздуха и запел все ту же свою любимую песню:
Орленок, орленок, взлети выше солнца
И степи с высот огляди!
Навеки умолкли веселые хлопцы,
В живых я остался один.
Автоматчики сбились в кучу и смотрели на пленного.
Офицер некоторое время стоял, растерянно застыв, вполоборота.
Орленок, орленок, блесни опереньем,
Собою затми белый свет!
Не хочется думать о смерти, поверь мне,
В шестнадцать мальчишеских лет.
Офицер с руганью бежал навстречу, размахивая пистолетом. Они должны были столкнуться, но офицер отскочил в сторону и со всего размаху ударил конвоира в лицо, сначала один, потом второй раз.
Орленок, орленок, мой верный товарищ,
Ты видишь, что я уцелел?
Лети на станицу, родимой расскажешь,
Как сына вели на расстрел.
Офицер дико глянул в лицо певца широко расставленными глазами и ткнул в его бок стволом пистолета. В это время грозно пророкотал горизонт. Офицер бросился к автоматчикам и скомандовал строиться.
Певец поднялся на бугор. Внизу, в мутной воде рва, билось чье-то тело. Он глянул со своего пригорка на притихший городишко, на трепетные вершины берез, на гитлеровцев, чьи каски сновали внизу на уровне его ног, и продолжал петь:
Орленок, орленок, идут эшелоны,
Победа борьбы решена…
– Огонь!
Несколько нестройных очередей набежали одна на другую и слились в залп…
Солдаты разобрались по двое и двинулись в сторону города, а сутулый немец все еще стоял на тропе, возле изуродованной березы и, сгорбившись, со страхом смотрел из-под ладони через опустевший бугор, смотрел на грозовой горизонт, откуда неумолимо шло возмездие.
Андрей Хршановский
ПИСЬМО
Рассказ
Светлой памяти Игоря Климова, ленинградца…
Шереметьевский парк когда-то тянулся от больницы Фореля к югу до полотна Балтийской железной дороги.
Сейчас этого парка не существует, а в январе 1942 года на южной его окраине еще стояли изуродованные осколками и пробитые пулями сосны. Между ними ютились землянки командного пункта четвертого дивизиона противотанкового артиллерийского полка. Все-таки немцам из Старо-Панова и Урицка не было видно, что происходит среди расщепленных сосен.
Сюда старшины подвозили на саночках продукты и дожидались наступления темноты, чтобы двинуться дальше, к своим батареям: здесь проходили небольшими группами пополнения в пехоту и делали свой последний привал перед выходом на открытую простреливаемую местность, собирались перед ночным поиском ребята из дивизионной разведки.
Поэтому в землянках КП всегда было людно, пересказывались последние известия местного значения, обсуждались сводки Информбюро, говорили о куреве (его не было), проверялось оружие, надевались маскировочные халаты.
– Ну, – командир неторопливо обводил взглядом своих солдат, – встали!
* * *
Однажды пришло пополнение и к нам. Четырнадцать артиллеристов, уже побывавших в госпиталях.
Старшим команды пополнения был сержант Игорь К. Из памяти выветрилась его фамилия. Не то Кривцов, не то Кравцов, а может быть, Климов. Так уж случилось, что запомнилась не фамилия, а имя.
Сержант Игорь Климов выглядел слишком молодо. Нет, по документам все было в порядке. Но, вспоминая теперь его светлое лицо с огромными от худобы серыми глазами, открытый, то чуть удивленный, то задумчивый взгляд, я не могу освободиться от мысли, что мать, глядя на него, сказала бы с нежностью: «Еще мальчик!» – и тут же подумала бы с гордостью: «Нет, уже мужчина!»
Тогда я не думал об этом. Стараясь не поддаваться возникшему сразу чувству симпатии к Игорю, я беспокоился: каково-то ему будет командовать орудийным расчетом? Ведь большинство подчиненных старше его по крайней мере лет на десять. Вот белорус Иван Дзюба, могучий, медлительный человек. Как Игорь Климов научит его двигаться у орудия молниеносно? Ведь в противотанковой артиллерии как нигде нужна быстрота. Вот ленинградский слесарь Устинов. Он служил раньше в артиллерии большой мощности и сейчас не скрывает презрения к нашим сорокапяткам. Кто заставит его уважать наши орудия, если он называет их «хлопушками»? Как вдохнуть уверенность в бывшего парикмахера Трубникова, когда видно, что в мыслях он, наверное, уже не один раз похоронил сам себя?
Распределяя пополнение по расчетам, я знал, что столкнусь с просьбами не разлучать, отправить вместе. Солдатская дружба возникает зачастую случайно, но держится крепко. Соседи по госпитальным койкам – друзья; в запасном полку в ночь перед отправкой на фронт жизнь свою друг другу рассказали – товарищи. Земляки не хотят разлучаться уже потому, что только им ведомы те леса и поля, где прошло их детство.
Эта дружба еще пройдет проверку огнем, но на проверку друзья хотят идти вместе. Понятно…
К моему удивлению, большинство бойцов просилось в расчет Игоря Климова, я же мог послать к нему лишь двоих…
Оставшееся до сумерек время бойцы пополнения провели, сбившись в тесную кучку. Оттуда долетали обрывки слов прощанья, изредка негромкий смех. Видно было, что смеются лишь тогда, когда говорит Игорь.
Улыбка, что ли, уж очень шла ему, душа ли у него была очень щедрая на шутку. Даже пожилые солдаты смотрели ему в рот, ждали, что он скажет. Бывают ведь такие случаи в жизни, когда доброе слово голодному человеку нужно не меньше, чем краюха хлеба.
Игорь был назначен командиром орудия в третью батарею. Оно стояло на огневой точке напротив Старо-Панова, за «Лощиной смерти». Так называли тогда овраг, который и сейчас можно видеть, подъезжая на электричке к станции Лигово.
Те, кто попал к нему в расчет, были довольны.
* * *
Я жил в землянке вместе с арттехником дивизиона Ваней Филипповым. Время от времени Ваня по ночам обходил огневые точки, измерял количество тормозной жидкости в противооткатных устройствах орудий, осматривал личное оружие, боеприпасы. Я часто сопровождал его в этих обходах. В то время офицерам еще не полагалось ординарцев, лишних людей не было. А был приказ: в одиночку по переднему краю не ходить. Филиппов тоже ходил со мной, когда два-три раза в неделю нужно было проверять боевую готовность расчетов или когда я дежурил на передовом НП, засекая пулеметные точки противника.
Отправлялись мы вечером, дождавшись, когда придет из штаба полка письмоноша Томилин. Томилин – связист. По ночам он вместе с другими исправлял повреждения на линиях связи, а днем ходил в Автово за приказами и распоряжениями, а главное, за письмами. Воспитанник детского дома, он был одинок и сам писем не получал, но радовался, когда получали другие. Вручив треугольничек из клетчатой или полосатой ученической бумаги, он стоял рядом деликатно, никогда не пытался заглянуть в письмо. Только следил за выражением лица читающего и говорил уважительно: «Пишут… Эх, молодцы!»
Или тихонько отступал в сторону: и это значило, что в письме было для солдата что-нибудь нерадостное.
Приходил Томилин, мы брали у него письма для расчета, надевали белые маскхалаты, проверяли свои ППД: не загустела ли смазка, свободно ли ходит затвор – и вылезали на мороз.
Снег скрипел под ногами. Сзади тревожно спал город, а впереди лежал привычно освещенный передний край. Немцы всю ночь пускали ракеты. Боялись темноты.
От одного до другого орудия было метров шестьсот – восемьсот, но мы шли полчаса, час, а иногда еще дольше. Взлетает с шипеньем над головой ракета, и наши тени появляются на снегу… Немецкий снайпер заставляет нас ложиться. Пули со свистом сверлят снег именно там, где были наши тени. Ракета начинает падать и меркнуть. Мы вскакиваем и бежим вперед. Опять ракета… Ложись!..
Наконец впереди, над совсем незаметным снежным холмиком, вьется серый, видимый только вблизи дымок. Еще несколько шагов, прыжок через снежный бруствер – и мы на огневой позиции. Вот стоит выкрашенное в белую краску орудие в боевой готовности. Ствол его чуть выглядывает над бруствером. Открыты два ящика снарядов: в одном – бронебойные, в другом – осколочные с трубкой, установленной на картечь. Ровик и в снегу для боеприпасов, ровик и для укрытия людей, часовой, который давно нас видел и узнал и теперь только для порядка спрашивает условный пропуск.
Три крутые ступеньки вниз, толкаем дверь и попадаем в тепло и копоть землянки.
Все вместе это называется огневой точкой, а в землянке живет орудийный расчет. Шесть, пять, четыре или даже три человека, в зависимости от потерь и срока пополнения. Направо в самодельной пирамиде – винтовки, на полочке над ними – противотанковые гранаты. Налево – самодельная печка. Она топится – варят «супчик». При нашем появлении все встают, сгибаясь под низким потолком. Сержант докладывает.
Ну какие тут формальности! Я поскорее командую «вольно» и раздаю письма, если они есть.
И всегда мы с Ваней Филипповым чувствовали себя виноватыми перед теми солдатами, которые отходили в сторону, присаживаясь на корточки к печке. Писем им не было.
Сержант показывает с огневой позиции, какие немецкие пулеметы или минометы и откуда ведут огонь, а я наношу на свою карту примерное их положение, чтобы потом проверить с НП. Филиппов успевает за это время проверить орудие. Мы перелезаем через бруствер, и опять начинается та же игра: лечь, встать, бежать, лечь, встать, бежать…
* * *
Был приказ: не давать немцам житья. Не давать им существовать в домах – пусть лезут в блиндажи и норы в траншеях и мерзнут. Пусть чувствуют все время свист снарядов над головами. Пусть помнят – не звали их сюда на пироги.
Этот приказ выполняла артиллерия. Наши дальнобойные батареи вели огонь по перекресткам дорог, делали по ночам внезапные огневые налеты по железнодорожным станциям. Дивизионные пушки зажигательными снарядами поджигали деревянные дома в Старо-Панове, Урицке, Горелове. Командиры батарей с наблюдательных пунктов открывали огонь, если видели хотя бы двух солдат противника. Ничто не должно было оставаться безнаказанным. Показался немец – бей! Открыл огонь пулемет противника – заткни ему глотку!
А нашим точкам нельзя было обнаруживать себя. Если немцы надумают наступать, они не должны знать, где стоят противотанковые орудия.
В этих условиях родилась своеобразная тактика: с основной позиции не стрелять, бить с запасной и каждый раз с другой. С запасной… А вот что за этими словами стояло…
Подготовить позицию – это значит вырыть в стороне, хотя бы в снегу, круглую яму для орудия, укрытие для него, укрытие для расчета, ровики для боеприпасов. А когда? Днем, на виду – бессмысленно. Ночью? Но ведь ракеты…
Начали работать лежа. Работали в промежутках между ракетами, в рассветные минуты, в вечерние сумерки. Потери? Были потери. Чаще всего от обидного, неприцельного огня дежурных пулеметов немцев. Патронов они не жалели. Всю ночь над передним краем летали, перекрещиваясь в воздухе, видимые, трассирующие, и невидимые, простые, пули.
Огневая точка Игоря Климова – такой же снежный холмик, такая же снежная яма со снежным бруствером, а землянка иная. Она осенью сорок первого года была отбита у немцев, и поэтому ее входная дверь обращена к Старо-Панову. Шальные пули часто дырявили ее. В землянке между нарами было простреливаемое пространство. Вот почему перед дверью не садились, с одной половины в другую переходили побыстрее, а к дыркам относились со злой иронией: «Вентилируют, зараза!»
Теперь перед дверью со стороны противника – широкий вал из плотного снега, политого водой. Пули в нем вязнут. Филиппов поворачивается ко мне и говорит одно слово:
– Климов…
Я киваю. Мы понимаем друг друга: освоился новый командир орудия.
Светает. Времени терять нельзя. Быстро пустеет пирамида. Винтовки надеваются по-кавалерийски, через голову, чтобы они висели за спиной, не мешали. В густом морозном полусумраке лица у всех бледные, даже зеленые. От бессонной ночи? От недоедания? Может быть, боятся?
Нет, только у одного бойца Трубникова излишне суетливые движения, и это его выдает. Ничего. Просто он в первый раз выходит стрелять прямой наводкой.
Орудие надо тащить метров двести к западной позиции.
– На колеса! – негромко командует Игорь.
Эта команда знакома всем артиллеристам, которым когда-нибудь приходилось идти с орудием в боевых порядках наступающей пехоты и поддерживать ее огнем в упор. На колеса! Иначе ее не сдвинешь в снегу. На колеса! – вместе с ними медленно двигаются руки, и орудие идет вперед, прорывая борозду в снегу.
Мороз, а по лицам течет пот. Ноги вязнут и подкашиваются от усталости, в глазах темно и во рту сухо…
И с каждым поворотом колеса пушка идет не назад, а вперед, под пули, под прицельный огонь… Черт его знает, когда нас заметят…
А этот парень, Игорь, еще смеется.
– Баня, ребята! – шутит он. И ведь не так уж это смешно, в другой обстановке, пожалуй, никто и не улыбнулся бы. А сейчас хохочут.
И Трубников хрипло смеется:
– Баня! Скажет ведь наш командир, а?
Говорит он это с гордостью: «Вот какой он у нас, командир!»
На этот раз Игорь приготовил тактическую новость. Откуда-то появились четыре широкие доски. Крашенные с одной стороны желтой масляной краской, они, вероятно, когда-то были мирным полом в чьем-то доме, а теперь служат военную службу. Где он их достал? Ведь на переднем крае давно нет домов… А в сущности, какая разница, где достал. Важно, что есть.
Вот она, наконец, запасная позиция!
Но отдыхать нельзя, разогнуться нельзя. Уже виден передний край обороны немцев. Торчат колья колючей проволоки, в глубине за проволокой видны какие-то белые неровности да еще глубже – остовы обгорелых домов, развалины здания станционной водокачки, вокзала, черные стволы деревьев. Белые неровности – это и есть цели. Днем немцы амбразуры пулеметных дзотов закрывают изнутри белыми щитами. Но мы эти хитрости знаем. Нам известно, что у развалин церкви в невинном снежном холме – пулемет.
– Командуйте, – говорю я. – Цель номер шестнадцать.
– По дзоту! – немного нараспев, как все артиллеристы, начинает Игорь.
У пушки все приходит в движение. Прави́льный Дзюба, широко расставив ноги, поворачивает ее в сторону церкви. Заряжающий берет в руки выстрел и держит ключ установки взрывателя на головке снаряда. Наводчик прильнул к прицелу. Замковый открыл замок.
И вдруг все меняется.
Сперва у полотна железной дороги, перед «Лощиной смерти», на ничейной земле, среди мотков спирали «Бруно», мелькают почти невидимые белые фигуры. Сколько их? Три, четыре… От станции вдогонку бухает немецкий крупнокалиберный пулемет. Его оранжевые трассирующие пули показывают направление другим пулеметам. Весь участок переднего края немцев оживает. Прямо перед нами в одном из снежных холмов появляется черное пятно и возникают розовые вспышки. Это немецкий пулемет бьет косо, кинжальным огнем, но не по нам, а туда же, в сторону насыпи. Там теперь рвутся мины.
Все ясно: возвращается наша разведка.
Надо давить этот пулемет. Косой огонь для отходящих разведчиков самый страшный.
– Отставить, – приказываю я, и Игорь моментально меня понимает. Он уже успел в бинокль измерить угол поворота.
– Правее один двадцать! Пулемет! – кричит он наводчику.
– Цель вижу! – отзывается наводчик.
– По пулемету, осколочным!
Патрон влетает в казенную часть. Клацает затвор.
– Наводить ниже цели. Прицел четырнадцать, огонь!
Чуть левее пулемета, перед ним, взметается снег с комьями черной земли. Орудие прыгает назад. Наводчик бешено крутит рукоятку прицела.
– Откат нормальный! – кричит замковый.
Ваня Филиппов сам склоняется над рейкой указателя отката.
– Правее ноль, ноль пять, больше один. Наводить в центр. Беглый, огонь!
Теперь я понимаю Игоря. Он не берет цель в вилку, как это полагается. Сейчас некогда. Надо заставить замолчать этот пулемет немедленно. Игорь рискует, но поступает правильно.
Отваливается вниз клиновой затвор. Звякая о станину, вылетает гильза, а в стволе уже новый патрон. Выстрел! Снова выстрел! Еще выстрел… Разрывы переместились к самому дзоту. Я на секунду отрываюсь от бинокля. Вижу Игоря. Из-под ушанки, сдвинутой на затылок, выбились светлые волосы, падают на высокий лоб, губы сжаты.
Пули щелкают по щиту. Кто-то и нас заметил. Черт с ним!..
Трубников, оказывается, ничего не боится. В его руках летают снаряды: ящик – ствол, ящик – ствол. Десять выстрелов… Пятнадцать…
Молчит пулемет. Мы видим: дым идет из амбразуры…
Опять на колеса, опять доски. Быстрее! Надо уложиться в три минуты. Через три минуты по запасной позиции будут бить минометы немцев. Быстрее!..
И вот мы лежим в снегу. Он тает на разгоряченных лицах, на руках. А на запасной позиции пляшут разрывы мин. Немцы точны. А нас это смешит. Осколки все-таки визжат над головами, хорошо, что немцы не ошибаются.
Они бьют и по «Лощине смерти», бьют с остервенением, должно быть, наши разведчики приволокли «языка». Бьют так, что над лощиной висит сплошная завеса из взлетающих и падающих комьев земли, снега, каких-то щепок. Понятно, почему этот овраг назвали «Лощиной смерти».
Начинают работать в ответ наши батареи. Снаряды с шелестом проносятся над нами. Мы слышим, как они рвутся в районах огневых позиций немецкой артиллерии.
Минут через десять все стихает.
На переднем крае наступает та удивительная тишина, которая длится недолго, но успевает породить нелепую мысль: уж не сбежали ли немцы? Нет, сами они не сбегут. Еще живет в них нахальство сорок первого года.
– Эй, рус, – откуда-то орут они по-русски в мегафон. – Плати за освещение!
Игорь высовывается над бруствером.
– Вылезай, – кричит он, – заплатим!
И получает от меня замечание. В землянке гудит зуммер телефона: пехота благодарит артиллерию. Добро!..
* * *
Мы сидим и пишем: Ваня Филиппов – сводку о наличии боеприпасов, я – боевое донесение в штаб полка.
«Противник на участке дивизиона активных действий не предпринимал… Наша артиллерия… Потери…»
Уже вечер. Темно. Из печки временами вылетает зола, колеблется огонь в нашей лампе – сплющенной вверху снарядной гильзе. Крутит метель.
Входит Томилин, залепленный снегом. Докладывает и вываливает из сумки пачку писем. Кому же?..
– Иван, пляши!
Ваня проходит между столами и нарами, притопывая ногой.
Есть и мне. А вот треугольник – Игорю. Я откладываю треугольник и распечатываю свое письмо.
Письма того времени были невеселые. А получать их все же было радостно. Писалось в них очень много о нас, солдатах: заботливо, с тревогой, и очень мало о себе, как-то вскользь: ничего, мол, проживем.
Настойчиво дребезжит зуммер. Я не сразу отрываюсь от письма.
– Товарищ младший лейтенант… – Голос хрипит и то пропадает, то вновь слышится. Я нетерпеливо дую в трубку. Нет, связь не оборвана. – На «Оке» потеря!.. Убит сержант Климов…
Я опускаю трубку:
– Слышишь, Иван? Климов убит…
Иван молчит.
Мы это давно понимали: война есть война. Но вот Иван, он отворачивается к нарам и вдруг трахает кулаком по столу.
Нет, не жалость овладела нами. Жалость – не то слово, оно не годилось для того времени.
Я вспоминаю Игоря. Его негромкую команду: «На колеса!» – и шутку: «Баня, ребята!» А вот письмо! Шло оно живому и не успело. Пошлешь обратно – сразу поймут. Надо хотя бы узнать, кто пишет.
Мы с Иваном развернули треугольник. Это неважно, что чужие письма не вскрывают. Писали солдату, значит, и мы могли прочитать.
Часто потом это письмо перечитывали. Оно хранилось у меня больше трех лет и все же погибло. Но я помню его содержание. Сейчас, конечно, вспоминаю что-нибудь не так, но в мелочах, не в главном.
«Дорогой Игорь!
Мы теперь знаем твой новый адрес. Пишем тебе вместе. Мама сидит рядом. Ты бы ее совсем не узнал, она очень похудела…»
Слова «Ты бы ее совсем не узнал» и дальше были зачеркнуты. Но прочесть их было можно. Писали, наверное, при плохом освещении и думали, что хорошо зачеркнули.
«…Мама сидит рядом… В твоих лыжных брюках. Она в них ходит на работу и ложится спать.
Я не работаю. Школа закрылась до весны, а на завод или в команду ПВО меня не берут.
Тут девушки-комсомолки носят из канала воду тем, кто сам этого сделать уже не может. И я иногда ношу вместе с ними. Кроме того, хожу в магазин за хлебом… Его дают немного, но все говорят, что скоро прибавят. Ходить трудно. Ноги опухают. Это потому, что мы все пьем много кипятку.
27 и 28 января хлебозавод не работал – не было света и дров. И магазины не открывали. У меня оказалось много свободного времени. Я сидел и отбирал книги, отбирал те, которые мне не жалко. Ничего не поделаешь, Игорь, мы топим печку книгами, потому что стульев уже нет. Топим вечером, по листочку, когда мама приходит с работы. Сидим, слушаем сводку по радио и немного греемся, перед тем как лечь.
Недавно ночью снова бомбили. К бомбам мы привыкли: по свисту узнаем, где упадет. Но вот утром пошли на работу и видим – на снегу лежат продуктовые карточки. Ты понимаешь? Голодным людям они сбросили фальшивые карточки!
Я вспоминаю, что когда-то уважал немцев, они были трудолюбивым народом. Может быть, я когда-нибудь снова стану их уважать, если они образумятся. А сейчас мы говорим тебе с матерью – бей!
Ночью мы засыпаем не сразу. Стучит метроном.
Мы говорим о тебе. Ты наш сын. Мы хотим, чтобы ты остался жив. Мы хотим, чтобы ты вернулся, домой. Мы хотим, чтобы у тебя были дети, а у нас внуки. Мы верим в это.
Мама все думает, что вам там холодно, что спите в снегу, что вас все время обстреливают. А я ей говорю: есть у них землянки, как и у нас были в ту войну, можно кое-когда обогреться, а что обстреливают – так ведь война.
Ты все-таки скорее напиши, как живешь. Про себя, про товарищей, а то мама волнуется. Молчит – но все видно. Нет писем от Саши. Может быть, он тебе написал? Мы послали ему твой адрес сразу, как только узнали. Почему он не пишет?..
Передай поклон твоим товарищам, может, кто-нибудь из них и писем не получает? Знаешь, что говорит мама? Она говорит, что всем вам хотела бы быть матерью.
Она и я, мы целуем вас всех…»
* * *
На переднем крае похоронных церемоний не бывает, речей не говорят.
Пал человек, и его место у орудия, у пулемета занимает другой. Но память о нем живет среди товарищей…
Сержант Климов, прикрытый плащ-палаткой, лежит рядом с пушкой. Часовой у орудия стоит сегодня, как в почетном карауле. Зимнюю ночь, белый крутящийся снег красными пунктирами прошивают трассирующие пули. Шипят, разгораются и гаснут ракеты – все, как обычно.
Письмо читает вслух Филиппов.
Он читает очень медленно, слова выговаривает отчетливо. Каждый из нас, слушающих, наверное, по-своему представляет этих двух людей, сидящих рядом в холодной комнате. Стол придвинут к кровати – ведь стульев нет. Ноги пухнут от голода – а ходят. Хлеба нет – а работают. Саша не пишет. Кто этот Саша? Второй сын? Один не пишет, другой – убит…
Мы все понимаем: и у нас есть родители.
«Мы говорим тебе с матерью – бей!» – читает Филиппов.
Иван Дзюба сидит на пороге с винтовкой, зажатой в коленях. Ему пора идти сменять часового. Дзюба слушает.
Письмо прочитано. Очень тихо в землянке. Щелкают наверху, словно ногтем по пустому спичечному коробку, разрывные пули. Немцы в неурочное время гвоздят «Лощину смерти» тяжелыми минами. Дзюба медленно выходит, осторожно прикрывая за собой дверь.
Трубников нарушает молчание.
– Хорошее слово не убьешь! – говорит он негромко и убежденно, отвечая своим, да и нашим мыслям.
Мы пишем письмо родителям Игоря. Оно короткое, хотя каждый предлагает, что писать. Все понимают, отца с матерью ничем не утешишь. И пишут прямо и просто:
«Дорогие папаша и мамаша!
Пишут Вам бойцы: Егоров – наводчик, Струговой – замковый, Трубников – заряжающий, Дзюба – правильный, Маметкулов Юнус – подносчик снарядов.
Ваш сын и наш командир сержант Климов Игорь ночью шестого февраля сражен вражеской пулей в голову.
Он был нам хорошим командиром. Он был душевным человеком, ваш сын, несмотря на то, что был молод.
Спасибо Вам, папаша и мамаша, за Вашего сына.
Мы его похоронили по военным правилам в Шереметьевском парке у железной дороги. Отгоним немца, тогда приходите на могилку.
И мы все хотим, чтобы вы считали нас своими сыновьями, хотя среди нас есть и немолодые люди, сами отцы.
А салют в честь его мы устроим по немцам. Мы очень поняли Ваш завет.
Пока до свидания».
Письмо можно было отправить по военно-полевой почте.
Но было одно обстоятельство – оно все меняло.
На столе, рядом с коптилкой, у которой Ваня Филиппов читал письмо, лежала нетронутая продуктовая пайка Игоря.
Были у нас и раньше потери. Тогда все разрешалось просто: пайка делилась поровну между товарищами. Ее съедали, будто справляли древний русский обычай – поминки, чаще всего и не думая об этом.
А сейчас все знали, что родители Игоря здесь, в Ленинграде. И как живут ленинградцы, тоже знали.
Слова были не нужны: мы понимали с Филипповым, чего хотят от нас бойцы. Они хотят, чтобы мы как-нибудь доставили паек Игоря в Ленинград. Но это было не все. Подносчик снарядов Маметкулов стащил с нар свой вещмешок и протянул его мне. Маметкулов плохо говорил по-русски…
– Мы… Прошу… Эта… – Маметкулов подбирал слова. – Тоже нести, пожалуста…
Бойцы молчали. Маметкулов стоял передо мной твердо, руки по швам. Он ждал взыскания. В мешке была капуста.
Поле, откуда Маметкулов ее добыл, находилось между «Лощиной смерти» и передним краем гитлеровцев, на ничейной земле. Они тоже пронюхали о капусте. Нет, они не пытались выкапывать из-под снега мороженые кочны, но специально установили несколько пулеметов – «охраняли». Всю ночь над полем порхали пули. Каждый кочан давно уже был пристрелен по нескольку раз. В то время и сложилась у нас на переднем крае поговорка: «Пуля капусту не портит…»
За ней ползали по ночам и гибли. Вот почему Маметкулов ждал взыскания, вот почему я не должен был брать у него вещмешок. И взял…
Мы захватили с собой красноармейскую книжку и комсомольский билет Игоря..
* * *
Попасть в Ленинград удалось лишь через пять дней. Я по лучил по ходатайству комиссара полка увольнительную на двенадцать часов.
Мимо мертвых трамваев с выбитыми стеклами и занесенными снегом сиденьями – трамваи ведь остановились в конце ноября, где попало; мимо пожарища Бадаевских продуктовых складов, разбомбленных еще в сентябре; мимо заколоченных ворот колбасного завода на Лиговке; мимо большого дома на углу Разъезжей, дома, который горел очень медленно – два месяца, потому что не было воды потушить пожар; мимо всего этого, обгоняя редких прохожих, идущих очень сосредоточенно, чтобы не упасть, я пришел в один из домов на канале Грибоедова.
Это был обычный ленинградский дом в четыре или пять этажей, с двором-колодцем, настолько обычный, что теперь я не мог бы сказать, обойдя всю набережную, в котором я был.
И только помню, как по-особенному выглядели окна, потому что этого нельзя забыть. Они казались подслеповатыми, как глаза с бельмами, сплошь покрытые заиндевелым льдом. Они были закопченные – топили, если было чем, не печи, а железные времянки, выводя трубы в форточки. К входным дверям лестниц вели узкие, глубокие тропинки, протоптанные в снегу.