Текст книги "Когда гремели пушки"
Автор книги: Александр Шалимов
Соавторы: Илья Туричин,Николай Внуков,Валентина Чудакова,Аркадий Минчковский,Иван Демьянов,Вольт Суслов,Михаил Дудин,Борис Цацко,Леонид Шестаков,Лев Вайсенберг
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Леонид Семин
МЕРТВАЯ ПУШКА
Быль
Он пришел в наш дом ночью. Я слышал, как он в чем-то тихо и горячо убеждал бабушку.
Утром бабушка подвела меня к незнакомому человеку, сказала:
– Это твой родной дядя Вася. Поживет у нас…
Я удивленно покосился на черноволосого усатого человека, усмехнулся. Ведь у дяди Васи голова рыжая и лицо узкое, а у этого круглое, и черный он, как цыган. Однако спорить с бабушкой не стал. Раз надо, буду говорить, что это мой родной дядя Вася. Понимаю, не маленький…
– Вот и отлично, – улыбнулся незнакомец.
Улыбка у него была широкая, добрая, как у настоящего дяди Васи. И подмигивал он точно так же.
Мне было десять лет. Мы жили в своем дачном домике на станции Саблино, что в сорока трех километрах от Ленинграда. Признаться, никто не ожидал, что гитлеровцы так быстро придут к нам. Бабушка, правда, собиралась уезжать в Ленинград, но что-то медлила. Впрочем, все надеялись, что немцев вот-вот остановят.
Они обосновались в Саблино крепко. В центре поселка целую улицу опутали колючей проволокой, устроили там лагерь для пленных. К станции подходили эшелоны с боеприпасами, автомашинами и солдатами. Дядя Вася мрачно наблюдал из окна за выгрузкой, что-то сердито ворчал.
Наш дом стоял на краю улицы возле леса. Прежде я часто в лес бегал. Но когда пришли фашисты, пришлось сидеть дома.
Дядя Вася подарил мне замечательный ножик, который можно было носить на цепочке на поясе, – никогда не потеряешь.
Потом смастерил ветрянку-вертушку с двумя «мальчиками-болванчиками». Когда дул ветер, вертушка начинала быстро крутиться и с помощью ниточной передачи вращала колесико, к которому хитро были прикреплены болванчики, вырезанные из дерева. Они начинали часто-часто кланяться друг другу и, если смотреть снизу, казалось, будто норовили стукнуться лбами.
В наш дом, как и во все дома поселка, приходили немецкие солдаты, проверяли документы.
– Погодите, придет ваше время, – сказал после одной такой проверки дядя Вася.
Иногда он брал лукошко и уходил в лес за колосовиками. Но возвращался без грибов. Запирался в боковую тесную комнатку, заваленную всякой рухлядью, и что-то там мастерил.
Однажды я лежал с закрытыми глазами. Бабушка и дядя, наверное, думали, что я сплю, и тихонько переговаривались. Он дважды произнес тогда непонятные для меня слова: «Орудийный замок… Все дело в нем. Потому и пушка мертвая…»
Лишь спустя некоторое время я узнал, что в лесу, почти посреди болота, была припрятана небольшая пушка и ящик снарядов и что артиллерийский техник Василий Привалов по заданию командования перешел линию фронта, чтобы отремонтировать эту пушку и обстрелять станцию.
Помню, однажды утром дядя Вася прощался с бабушкой и со мной. Бабушку он расцеловал, а меня похлопал по плечу и широкой своей ладонью растрепал волосы на макушке.
Бабушка после его ухода была печальна. Она сидела у окна, вздыхала и что-то шептала про себя, к чему-то настороженно прислушивалась и все поглядывала на железнодорожную насыпь и на станцию.
Я сел с нею рядом и тоже стал смотреть: то в окно, то на бабушку.
Лицо у нее в это утро было очень-очень старое.
У станционного желтого дома медленно расхаживал часовой в каске и с автоматом. Было очень тихо – ни одна ветка на деревьях не шевелилась.
Вскоре к станции крадучись, без гудка, подошел поезд. Наверное, оттого крадучись, что фронт был недалеко. Пушки грохотали где-то за лесом, в стороне Ленинграда, как будто там начиналась и никак не могла разразиться гроза. От нечего делать я пересчитал вагоны. Их оказалось тридцать четыре. В центре состава две платформы были похожи на квадратные стога. На них зелеными кубиками лежало прессованное сено.
– Ишь даже сено везут! – удивилась бабушка. – Значит, зиму собираются тут быть, проклятые!..
И вдруг в тишине разнесся какой-то странный звук. Будто что-то очень сильно лопнуло в лесу. Бабушка даже подскочила, и руки у нее затряслись. Недалеко от станционного здания, у телеграфного столба, высоко взметнулась пыль и песок. Часовой, ходивший вдоль тускло поблескивавших рельсов, кинулся прочь и залег в канаву. Оттуда торчал лишь его зеленый стальной затылок.
Паровоз торопливо дернулся, звонко стукнулись буфера вагонов.
В лесу опять бабахнуло. Перед самым паровозом, словно преграждая ему путь, поднялся белый столб дыма.
Только сейчас я понял, что это рвутся снаряды.
Через минуту несколько кубиков сена вдруг разлетелись клочьями, а платформа, на которой они лежали, сильно качнулась.
Я увидел, как из сена потянулся дымок, а потом вспыхнуло пламя, стремительно охватив весь огромный стог.
К станции из поселка бежали немецкие солдаты. Некоторые из них на ходу подпоясывались, застегивались.
Лицо у бабушки посветлело, морщинки разгладились, она сразу как бы помолодела.
– Слава те, господи… – прошептала она.
Сухое сено горело яростно. Скоро громадным факелом запылала вторая платформа. Потом огонь пошел прыгать с вагона на вагон. Из паровозной кабины выскочили машинисты и кинулись в разные стороны.
Состав заволокло густым дымом.. Стало плохо видно, где что горит. Казалось, горело все разом. Солдаты метались в дыму, что-то кричали.
Вдруг один из вагонов ярко осветился, от него веером посыпались бело-красные хлопья искр – и страшнейший удар обрушился на поселок. Мы с бабушкой очутились на полу. Из окон с треском и звоном вылетели стекла.
– Не подымай головы, – сказала бабушка. – Снаряды рвутся.
Больше такого страшного взрыва не было. Но и от тех, которые раздавались каждую минуту, весь наш дом вздрагивал. Я боялся, что он вовсе развалится. Осколком скосило макушку у столетней ели, и она зеленым парашютом слетела на землю.
– Лежи, лежи, – повторяла бабушка, и мы теснее прижимались к полу, засыпанному осколками стекол.
Пожарище бушевал на железной дороге до глубокой ночи, пока вагоны не превратились в черные железные скелеты…
Илья Туричин
ЗЕМЛЯНИКА
Рассказ
– А еще бывают пироги с черникой. Едал?
Минька отрицательно помотал головой. Шея у него была тоненькая-тоненькая, а голова большая, словно тыква на стебле.
Витяй зажмурил глаза и долго смачно цокал языком, показывая, как вкусны пироги с черникой.
– Мамка пекла… Давно-о-о… В чернику-то песок сахарный сыплют. Лопнуть на месте! – добавил Витяй, подметив недоверие в глазах товарища. – Сла-адкие пироги.
Минька поморгал белесыми ресницами и вздохнул. Не едал он сладких пирогов. И несладких не едал. Вот калитки с картошкой мать пекла. Корочка темная, хрустит. Вкусно!
– Есть хочется, – сказал Минька.
– Хочется, – согласился Витяй.
Они сидели в тени елки возле самой дороги. Солнце палило. Пустая серая дорога казалась выжженной. И рыжие стволы сосен, и придорожная травка – выжженными. А здесь, в тени, было сносно. Только мухи одолевали.
– Давай поедим, – предложил Минька.
– Давай, – согласился Витяй и вздохнул. Идти еще далеко: до станции километров десять да обратно до дому, считай, пятнадцать. Да еще на станции эшелона ждать. Когда он будет! Не по расписанию ходят. Наголодаешься!
Узелок с едой был общий, несли его по очереди. Витяй, как старший, развязал узелок, достал четыре вареных картошины, кусок хлеба и спичечный коробок с крупной желтой солью. Взвесил на ладошках картошины. Две поменьше протянул Миньке. Хлеб разделил на неравные доли и ту, что побольше, взял себе.
Минька спорить не стал. Осторожно взял картошину, макнул в соль, откусил прямо с кожурой.
– Почисть, – сказал Витяй.
Минька не ответил. Неторопливо жевал, стараясь продлить удовольствие. Знал: сытым не будешь, так хоть пожевать вдосталь. Потом отломил кусочек хлеба, сунул в рот. Хлеб был жестким, с соломой и царапал десны.
– Ты землянику-то не раздавай. Сперва сахар бери или хлеб, или еще что, – поучал Витяй. – А потом уж землянику отдавай. А то бывает, без совести попадется человек. Землянику возьмет, а ничего не даст. Обманет.
Минька взглянул на два берестяных туеса, до краев наполненных красной душистой земляникой. Вчера весь день по вырубкам ползали, пока спина не заныла и в голове не загудело от жары. Много набрали.
Мамка сушит землянику, а потом, зимой, заваривает земляничный чай, и в избе запахнет жарким солнечным лесом. А эту сушить не стала, отпустила Миньку на станцию менять у военных землянику на что дадут. Есть-то надо!
– Ничего, – сказала мамка. – Вот побьют Гитлера. Недолго уж. Папка с фронта вернется – всего будет вдоволь.
«Война, война!.. Где-то папка воюет?.. Наменяю на землянику хлеба, сахара, сала, а может, консервов дадут. Домой принесу – мамка обрадуется, а маленькая Нюрка будет сзади ходить и канючить: «Да-ай-хлебца!»
Минька улыбнулся своим мыслям.
– Ты чего? – спросил Витяй.
– Ничего.
– Пойдем. Засиделись.
Минька неохотно поднялся. Витяй помог ему приладить туес на спине. Потом Минька помог Витяю. И они зашагали по жаркой мягкой пыли, сгорбившись под тяжелыми туесами, словно маленькие старички.
На станции было пусто и тихо. Только костлявая старуха махала метлой возле облупленного станционного домика. Мальчики пристроились под кустами акации. Витяй пошел разведывать, не ждут ли эшелона. Вернулся и сказал, что на станции никто ничего не знает. Надо ждать.
Вскоре далеко-далеко возникло постукивание. Из-за леса показался поезд. С грохотом побежали мимо станции платформы, на которых стояли укрытые брезентом танки. Минька удивленно и торопливо вертел головой, провожая каждую платформу, и махал танкам рукой.
Потом снова стало тихо.
– А мой батя сапер. Сержант, – сказал Минька.
– А мой – артиллерист, – сказал Витяй.
Они знали все про всех, кто ушел из их деревни на фронт. Просто захотелось поговорить о своих отцах.
Солнце начало клониться к лесу, а нужного эшелона все не было. Шли мимо без остановки. После грохота очередного состава устанавливалась утомительная звенящая тишина, и Минька уснул.
Снились Миньке танки, они приближались, гремя гусеницами. А на одном из танков; на башне, сидел отец и махал автоматом. Потом он спрыгнул с танка, подбежал к Миньке и стал трясти его за плечо:
– Вставай, вставай…
– Батя, – сказал Минька и открыл глаза.
– Чего, батя? – сердито сказал Витяй и еще раз встряхнул товарища. – Вставай. Эшелон подходит. Может, только минуту и простоит. Гляди не теряйся, Минька. Солдаты навалят, только поворачивайся! Да не продешеви землянику-то!
К станции, погромыхивая на стыках, медленно подходил странный поезд из зеленых пассажирских и красных товарных вагонов вперемежку. В самой середине поезда на платформе дымились походные кухни.
Витяй подхватил свой туес и побежал к хвосту поезда.
В пассажирском вагоне, который остановился как раз напротив Миньки, несколько окон были открыты. Запахло лекарствами. В одном из окон свесилась с верхней полки голова в бинтах. Только рот да глаза видны.
– Что за станция, сынок?
Минька назвал станцию.
– Не слыхивал… Э-эх, – вздохнула голова. – Носит нас, носит… Жаль, трех верст до той Германии не дошел.
Минька молча смотрел на забинтованную голову. Кто-то тронул его за плечо.
– Ты чего, глухой?
– Не… – Минька повернулся и увидел немолодого солдата в гимнастерке без пояса и в тапочках на босу ногу. Один рукав гимнастерки был начисто оторван, и рука, обмотанная бинтами, покоилась в марлевой косынке, словно младенец в люльке.
– Я тебя спрашиваю, а ты не откликаешься…
– Засмотрелся. – Минька шмыгнул носом и проворно достал из-за пазухи загодя приготовленные из старых газет кулечки.
– Никак земляника? – спросил солдат и втянул в себя воздух. – Духовита. Продаешь?
Минька кивнул.
– Почем?
– Нипочем, – сказал Минька тихо. – Меняю я. На хлеб, на сахар…
– Голодно? – спросила забинтованная голова.
– Голодуем.
– А хлеб-то как?.. Хлеб-то на полях? Чай, сеяли?
– Сеяли, – сказал Минька. – На коровах пахали, а кто и так… На себе…
– Значит, меняешь? – перебил солдат с перебинтованной рукой.
– Меняю.
Солдат вздохнул с сожалением:
– Нет у меня ничего на менку. Не запас, видишь. Не гадал, что с тобой встречусь, а у тебя – земляника!.. Эх, земляничка, ягодка, красная да сладкая… – неожиданно пропел он хрипловато и спросил: – Может, на деньги продашь?
Минька помотал головой.
– Жаль, – сказал солдат и отошел.
У соседних вагонов появились раненые – у кого рука перебинтована, кто с костылем. А из вагона, что напротив, вышла только девушка в белом халате. Стояла возле подножек, щурясь на солнце.
Минька понял: эшелон санитарный, и надо перейти к другим вагонам, где ходячие раненые, а иначе ничего не наторгуешь. Но все стоял и смотрел на забинтованную голову, свесившуюся с верхней полки. И вдруг подумал, что вот так же, может, где-нибудь везут и его отца, сержанта-сапера. Война, она везде война. Любого ранить могут. А то и убить. Вон сколько похоронок в деревню пришло. Чуть не каждый день бабы ревмя ревут. И может, на какой безвестной станции стоит батин эшелон, а батя с перебинтованной головой в окно глядит. А там – мальчишка с земляникой. И охота бате землянички поесть. Она ж как лекарство, ягода! А не дает мальчишка. Только на менку. А чего сержант-сапер поменять может, если он раненый, беспомощный лежит? Какие такие у него запасы?
Где-то протяжно закричали:
– По ваго-онам!..
У Миньки защемило сердце. Он беспомощно огляделся вокруг, словно потерял что. Раненые спешили, подсаживали друг друга, взбирались на подножки.
Минька шагнул к окну:
– Дяденька! Земляники хочете?
– Поел бы, да вишь, сменять мне нечего, – сказала перебинтованная голова.
Минька бросился к девушке в белом халате:
– Сестричка, отдайте землянику вон тому дяденьке с забинтованной головой. Всем отдайте. Пускай все кушают.
Он совал ей в руки тяжелый туес. Девушка взяла туес, поднялась с ним в вагон, обернулась, сверкнула зубами:
– Спасибо, мальчик!
А Минька отошел в сторонку.
Подбежал Витяй. В его туесе оставалось еще много ягод. А из узелка выпирала початая буханка хлеба и еще что-то.
– Ну, как торговля? – спросил он. Минька посмотрел на него грустно:
– Никак.
– А ягода где?
Минька махнул рукой в сторону вагона.
– Что дали?
– А ничего. Так…
– Так, – строго повторил Минька.
Паровоз гуднул несколько раз. Внезапно и громко лязгнули буфера вагонов.
– Эй, сынок! – крикнула забинтованная голова. – Спасибо тебе за ягоды! Наши инвалидишки заулыбались… Лесом пахнет.
Минька замахал рукой. Вагон дрогнул и тронулся.
– Сынок, посуду возьми! Спасибо, сынок! – раненый опустил туес за окно и разжал пальцы. Туес упал в обожженную траву.
Минька махал, пока эшелон не скрылся за лесом. По щекам текли слезы, словно он только что проводил отца.
– Эх, ты, тютя, – сказал Витяй обидно и зашагал от станции.
Минька не ответил, побрел к туесу, поднял. В нем что-то перекатилось. Минька заглянул в туес: там лежало несколько кусочков сахара, а в уголке что-то поблескивало. Минька сунул руку в туес, и на ладони его сверкнули часы, настоящие ручные часы на черном ремешке. Они весело и быстро тикали, и тонкая секундная стрелка деловито спешила по циферблату, будто проверяла, на месте ли черточки минут и цифры часов.
Минька шмыгнул носом, утер лицо рукавом и улыбнулся. Луч уходящего солнца тронул часы, и они улыбнулись в ответ. И тут Минька заметил на них розовое пятнышко – прилипшую земляничинку. Минька сунул ее в рот и побрел по теплой дороге вслед за Витяем.
Василий Лебедев
ПЕСНЯ
Рассказ
Посвящается памяти певца Александра Окаемова – первого исполнителя песни «Орленок».
Он медленно повернулся набок и почувствовал щекой приятный холод чьей-то ладони. В тот же момент послышались монотонные звуки, тяжелые, прерывистые, будто совсем рядом гудел телеграфный столб. Откуда-то потянуло сыростью, гнилью, и когда сознание окончательно вернуло его к действительности и он открыл глаза, все было по-прежнему: подвал, полукруг зарешеченного окна, тупая боль в контуженой спине, шум в голове. Значит, не рука касается его воспаленной щеки, а каменный пол, сырой и грязный, пахнущий гнилью. Сюда бросили его еще вчера.
«Цок-цок, цок-цок…»
Как похоже на стенные часы!
Прикрыв глаза, он представил большие круглые часы, что висели дома. Отец купил те часы в Москве у старьевщика, починил их, и часы служили долго, надежно.
«Цок-цок…»
Опять эти шаги!
Часовой прошел мимо самого окна. Узник увидел только тяжелые кованые сапоги. Особенно неприятно было смотреть на их массивные носы. Не эти ли сапоги били его по голове вчера? Он вспомнил, как защищал голову руками, как пытался увернуться от ударов, крутясь на земле, и решил для себя, что это и есть трусость… Конечно, он не был героем. Еще в школе, когда все приличные ребята ходили в секции бокса и борьбы, он занимался пением в клубе. Правда, потом, когда он стал певцом, он уже не жалел. Не жалел об этом и вчера…
Вчера по бараку прополз слух, что пленных не успевают вывезти в тыл, дни их сочтены. Первым подтверждением слуху был еще более урезанный паек, баланду дали только в обед. В ту ночь никто не спал, даже невысокий сухощавый человек, должно быть комиссар, и тот говорил с людьми мало, негромко. Ночью попытались сделать побег, но первый же бежавший был застрелен в окне, и труп вывалился наружу. В бараке надолго установилось тягостное молчание.
«Значит, конец…» – подумал он и сначала испугался своей мысли, но потом принял ее с ожесточением, а когда прошло и это, – спокойно. Этому спокойствию он обрадовался и старался сохранить его как можно дольше.
…Вставал мутный рассвет. Люди неохотно перекидывались словами. Большинство сидели в окаменелых позах и смотрели перед собой. Тот самый невысокий худощавый человек обходил барак и о чем-то с каждым говорил. Подошел он и к нему.
– Ну, что, певец, не поется?
– Нет.
– Почему?
– Не все птицы поют даже в золотых клетках, а над могилой…
– Но мы же, брат, не птицы. Мы даже не только люди, мы…
– Все равно не поется.
– А напрасно: с песней-то лучше… Вам надо спеть.
Комиссар повернулся и скрылся в полумраке.
«А ведь верно, с песней-то лучше умирать. Веселей. Как это говорится: с музыкой, черт возьми!»
Певец решительно поднялся с полу и торопливо пробился к окну. Кто-то схватил его за руку, говоря, что бежать глупо, но он сердито отмахнулся и вдруг неожиданно и громко запел свою любимую:
Орленок, орленок, взлети выше солнца
И степи с высот огляди!
Он привычно взял первые ноты и сразу почувствовал, что все обернулись к нему с неприязнью, взглянули, как на неожиданное кощунство над их судьбой. По шарканью ног, по слабому шуму, прокатившемуся по бараку, он понял чутьем певца, у которого, как у всякого артиста, были успехи и неудачи, что песня не принимается. Он неуверенно начал второй куплет, но в середине голос его зазвучал вызывающе. Шум прекратился, а когда куплет кончился, случилось неожиданное: несколько голосов громко и нестройно повторили две последние строчки:
Не хочется думать о смерти, поверь мне,
В шестнадцать мальчишеских лет.
Он запел третий куплет, радуясь и дрожа от охватившего волнения и благодарности к людям. Пели все. Куда-то сразу исчезли страх и скованность! Они не сидели теперь, отвернувшись друг от друга, а стояли во весь рост, положив руки на плечи товарищей.
С улицы сначала раздались окрики часовых, потом – автоматная очередь по окну, но пули прошли поверх голов, а барак пел с еще большим ожесточением.
Подняли караул. Фашисты, которым не дали доспать до подъема, врывались в барак и озверело били пленных прикладами автоматов. Офицер в расстегнутом кителе, без фуражки, с пистолетом в левой руке подбежал к запевале, на несколько секунд задержал на нем свои воспаленные глаза и профессионально ударил в подбородок. Но песня сразу не оборвалась, ее допевали в разных углах и даже в тот момент, когда всех вытолкали на улицу, а его, запевалу, били ногами на земле…
Да, все это было вчера ночью, а точнее – сегодня утром.
«Цок-цок, цок-цок…»
В окно видны только сапоги, ноги, локоть да кривой рожок автоматного диска…
Лишь при смене караула заметили, что русский очнулся. Вскоре пришел за ним длинный сутулый фашист, пожилой, с вставными зубами, повел к комендатуре.
«Только бы не били по лицу…» – невольно мелькнула мысль, когда его остановили у крыльца.
Через некоторое время повели к глухой стене.
«Конец», – подумал он и глянул через плечо.
Все тот же фашист вынес каску воды и знаком предложил умыться. Поливал он усердно, но экономно и несколько раз дотрагивался пальцем до шеи пленного, указывая, где осталась кровь. Когда кончилась вода, немец растерянно опустил свои длинные руки, но потом оглянулся на часового и полез в карман за платком. Платка не понадобилось: пленный вытерся полой гимнастерки. «Зачем это все?» – подумал он, когда гитлеровец ввел его в прихожую и рукой подвинул скамейку на белых березовых ножках.
Минут через десять послышался шум машины, потом шаги у входа, и через прихожую стремительно прошел энергичный офицер среднего роста. Он что-то напевал. В ответном приветствии сутулому немцу он небрежно и медленно поднял два пальца до уха и резко кинул руку вниз. Той же рукой в тонкой хромовой перчатке он грубо постучал в легкую дверь.
Комендант вышел из кабинета, кивнул пленному головой: входи! Потом осторожно притворил дверь и буркнул что-то часовому, роль которого по-прежнему выполнял сутулый немец.
– Певец? – спросил капитан по-русски, когда пленный вошел.
– Да, – угрюмо ответил русский и поднял голову, отчего сразу почувствовал острую боль в спине.
– Садитесь, пожалуйста!
Всем своим видом – любезным тоном, мягкими жестами образованного человека, легкой улыбкой, даже брошенной на ближний к пленному стул пустой кобурой (пистолет был в кармане) – немец показывал, что беседа обещает быть по-домашнему задушевной, и только манера в выборе позиции выдавала в нем опытного волка: он посадил русского лицом к свету.
– Курите, не стесняйтесь! – дружески предложил капитан.
– Я не курю, – ответил пленный, помедлив, и прямо посмотрел капитану в глаза.
Офицер был подтянут, строен. Он дважды провел узкой ладонью по высокому блестящему лбу и каштановым волосам, затем расстегнул еще одну пуговицу кителя и хотел было что-то сказать, но в дверях, сунув в кабинет свою красную бычью шею, показался комендант. Капитан поморщился и нетерпеливым жестом руки попросил его удалиться.
– Расскажите что-нибудь о себе, – приятно улыбнувшись, попросил капитан и удобно закинул ногу на ногу. Он говорил почти без акцента.
Пленный молчал.
– Ну, хорошо. Вам трудно сосредоточиться. Я понимаю… Скажите, вы имели большой успех у публики?
– Мне трудно судить о себе.
– Да, да! Понимаю и ценю вашу скромность. Скажите… вы хотели бы петь сейчас? – И капитан склонил голову набок, словно прицеливаясь.
– Да, конечно.
– Только для более широкой аудитории! – быстро спохватился капитан. – Не в бараке, а по радио, скажем. Для записей на пластинках?
– Да, конечно. Только…
– Но репертуар будете выбирать не вы, – заметил капитан, как бы немного стесняясь.
– Я спою что угодно, господин капитан, но только по московскому радио!
– Ну, что же… – фашист приподнял брови, непринужденно затянулся папиросой. – Скоро, может быть, немецкая армия предоставит вам и такую возможность. А почему вы улыбаетесь?
– Где вы были, господин капитан, когда Германия носила траур по Сталинграду?
Нижняя челюсть офицера резко выдвинулась, но он, пожевав губами, скрыл невольную гримасу и все так же мирно ответил:
– Временная неудача великой Германии по вине старого недоноска Паулюса. Что делать? На войне, как на войне! Но московское радио я вам обещаю!
– Благодарю, господин капитан! Тогда я подожду.
Капитан покусал губу. Застегнул одну пуговицу.
– Я вижу, вы не хотите меня понять, а напрасно: более делового и менее рискованного предложения вам никто больше по эту сторону жизни не сделает, уверяю вас. Я считаю, что двое образованных людей должны понять друг друга. Надеюсь, вам понятно, что речь идет о вашей жизни в искусстве или… о вашем небытии? Простите, что я так резок, я не должен был этого говорить… Так вы подумайте над весьма уместной латинской поговоркой: путь к искусству долог, жизнь коротка.
– Я могу понять эту мудрость, но более просто, современно, что ли… Мне всегда казалось, что человек искусства живет для народа, и если он изменит народу, его искусство умирает раньше, чем он сам.
Капитан отрицательно покачал головой, застегнул вторую пуговицу, но по-прежнему мягко продолжал:
– Вы будете петь русские народные песни. Что вам еще? Я, смею вас уверить, немало прожил в России и знаю, как прелестна русская народная песня! Так неужели откажетесь?
– А что, кроме песен, господин капитан?
– Ну… может быть, два-три слова по радио перед своим выступлением о том, что вы неплохо живете и поете в Германии…
– Нет!
Капитан застегнул последнюю пуговицу, плотно сел на стуле и решительно положил обе руки на стол.
– Скажите, вы верите в загробную жизнь?
– Да, если дело касается того, что не должно существовать на земле.
– То есть?
– Фашизма!
Гитлеровец встал и решительно подошел к пленному.
«Будет бить, сволочь!» – мелькнуло в голове, и он весь напрягся, ожидая удара.
Однако офицер не потерял выдержки и на этот раз, он одернул китель, как бы стряхивая желание бить, и негромко, но внятно и медленно заговорил:
– Не будьте фанатиком! Их достаточно по обе стороны нынешней баррикады. Фанатизм – черта, присущая лишь черни. Так будьте же выше и действуйте сообразно обстоятельствам. Поймите, все мы будем лежать в одном пласте земли, только одни уйдут туда раньше, вот в таком молодом возрасте, как вы, а другие еще долго будут жить и наслаждаться солнцем, как это сказано в одной немецкой поговорке: жить, ни в чем себе не отказывая. Так ради чего вы будете терять свою жизнь – то, что единожды и так ненадолго дается человеку…
– Господин капитан…
– И дослушайте меня… На земле было много войн, революций, но ни одна из них не изменила естественной расстановки личностей в обществе! Все рано или поздно возвращалось к старому: снова одни работали, другие руководили. Одни командовали, другие умирали.
– Тут все дело в том, кто на кого работает и кто за кого умирает, господин капитан…
– Оставьте, пожалуйста! Все равно в этих жерновах испокон веку перемалывалась серая людская масса – и только, но ничего в мире не менялось, хотя гибли миллионы. Так что может изменить ваше упрямство, ваш – не могу не повторить этого слова – ваш фанатизм? У прогрессивного американского писателя Джека Лондона есть великолепная мысль…
В этот момент робко приотворилась дверь и в кабинет заглянул его хозяин – комендант, но капитан-гестаповец так глянул на него, что дверь тотчас захлопнулась и майорские погоны больше не появлялись в притворе.
– …есть великолепная мысль, – продолжал капитан. – Преодоление большой трудности – это всегда приспособление к среде. Так приспосабливайтесь! У вас имеется редчайшая возможность. Я бы ее не упустил, помня мысль толкового американца.
– Господин капитан, я и эту мысль понимаю по-иному… Вы состоите в нацистской партии?
– Конечно! Но разве это о чем-нибудь говорит?
– Да! Вы принадлежите к партии, которая совершает преступление против человечества, и каждый, кто сочувствует ей или даже закрывает на ее действия глаза, не только соучастник тяжкого преступления, но и прямой преступник!
– Вот как?
– Да, так! Я не принимаю ни вашей философии приспособленчества, ни вашего оскорбительного предложения!
– Фанатик!
Капитан помимо воли вынул из кармана пистолет.
– Стреляй!
– Не намереваюсь! Это сделают другие, если вы не станете благоразумнее.
Фашист взял со стула кобуру и вложил в нее пистолет.
– Однако я думаю, что ваш фанатизм скоро пройдет и завтра я получу ваше согласие.
– Нет!
– А мы расстреляем всех ваших товарищей! Всех! Вы этого хотите? Нет? Я так и думал: вы коллективист по воспитанию и не можете позволить, чтобы из-за вашего упрямства сотня людей завтра утром легла в противотанковый ров.
– Но это же… – Певец вскочил со стула, но страшная боль в спине остановила его, словно в позвоночник воткнули штык.
– О, прекрасно! – воскликнул офицер, заметив, что пленный побледнел. – В вашем лице я вижу ту самую борьбу чувств, которой вам недоставало в течение нашей беседы. Это хорошо. До свидания, и помните: завтра – или… – Он позвонил, и часовой увел пленного в подвал.
Опять мрак, сырость, боль в спине. Тускло серел полукруг окна. «А мы расстреляем всех… Всех!.. В противотанковом рве…»
Сутулый немец принес ему еду. Много еды. Сразу в трех котелках. В ноздри пахнуло тушеным мясом, луком. На подоконник немец поставил еще флягу с чаем, фонарь и ушел.
«Умасливают…»
Старый немец пришел минут через двадцать. Он принес зеленый матрац и хотел забрать котелок, но еда была не тронута. Сутулый растерялся, опустив до колен свои длинные, как у гориллы руки, и вышел. За дверью часовой повысил голос, после чего немец опять влез в подвал, забрал фонарь и ушел сутулясь.
«Всех товарищей… Сотню людей в противотанковый ров…» Голос капитана издевательски гремел в ушах, а по всему подвалу разливался нестерпимо вкусный запах и разжигал аппетит.
Он сдавил котелок ладонями, смял его и швырнул на пол. За ним сбросил и остальное.
– Умереть, умереть!.. – простонал он и стал колотить в дверь кулаками, чтобы, когда она откроется, броситься на часового.
* * *
Очнулся он перед рассветом. За дверью меняли часового, были слышны голоса, цоканье сапог по камням двора и шум берез на ветру. Ветер, который все же разошелся к утру, залетал даже сюда, в подвал, через незастекленное окно, шевелил тощую лебеду на подоконнике. На ступеньках виднелся зеленый матрац, положенный сухопарым немцем, а на полу валялись котелки. Короткий сон все же притупил голод. Мысли стали спокойнее. Он уже решил, что пленные все равно обречены, а капитан играет на этом. Товарищей ему не спасти, если даже пойти на обман. Он понимал, что жить осталось несколько часов.
Время прошло удивительно быстро, так быстро, что он не успел ничего обдумать… Часовой открыл дверь, и на пороге показался все тот же сутулый гитлеровец. Он осмотрел подвал, покачал головой и сделал знак выходить.
Капитан встретил русского улыбкой. Когда пленный сел к столу, фашист налил в стакан крепкого чая и заговорил о погоде.
– Сегодня ветрено, – заметил он. – Здесь, в России, осень наступает немного раньше, чем у нас, в Баварии. Скоро придет октябрь, потом наденем зимнюю форму… Пейте, пожалуйста! Вот сахар, печенье… Ну, а вам о форме заботиться не нужно: вы будете в гражданском. Вам, человеку искусства, хорошо: можно не задумываться над проблемами мира и целиком отдаться своему делу. Не так ли?
– Не трудитесь, господин капитан, мне хорошо известно, какое место я занимаю в этой войне. Я солдат не по призванию, а по долгу и до конца выполню свой долг.