Текст книги "Когда гремели пушки"
Автор книги: Александр Шалимов
Соавторы: Илья Туричин,Николай Внуков,Валентина Чудакова,Аркадий Минчковский,Иван Демьянов,Вольт Суслов,Михаил Дудин,Борис Цацко,Леонид Шестаков,Лев Вайсенберг
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Скрип повторился. Повел я глазами и обомлел. Сверху, из-под крыши, лезет по крутой деревянной лестнице рыжий фриц в плащ-палатке. Автомат на меня навел, глазами сверлит и лезет. Одну ногу опустит, перекладину нащупает, попробует – крепкая ли, потом колено подожмет и сам сползет пониже и уже другой ногой следующую перекладину нащупывает. А глаз с меня не сводит и автомата не опускает.
Слышал я, что человек перед смертью может всю жизнь за одну секунду вспомнить. Ничего этого со мной не было. Только злость меня взяла и пот прошиб. Чуть шевельнусь – даст он очередь из автомата, и прощай, Трофим Дубовой. А не шевельнусь, – спустится вниз, увидит, что еще живой, и все равно добьет, как котенка. Главное – не знаю, сильно ли я ранен, смогу ли быстро вскочить и автомат вскинуть, чтобы хоть смерть с оружием в руках, как подобает солдату, принять. Автомат подо мной был. Упал я на него.
Лежу, а фриц все ниже спускается; уж до половины лестницы добрался. Стиснул я зубы, а в голове одни ругательства. Себя ругаю, что один вперед выскочил, товарищей – что отстали, а больше всего фрица, который жизнь мою забрать хочет.
«Вот тебе, – думаю, – Трофим, и день рождения. Стал он последним денечком твоей жизни».
Вдруг остановился фриц. Опустил ногу, дернулся и опять ногу вверх потянул. Опять попробовал опустить и снова вверх подался. Потом, не спуская с меня глаз, привалился спиной к лестнице и начал левой рукой позади себя шарить.
«Что бы значило? – думаю. – Чего он там ищет?»
А у фрица даже морда от натуги перекосилась и багровой стала.
Стиснул я зубы.
«Эх, – думаю, – только бы он на секунду отвернулся; попытал бы я счастья солдатского, может, и не сильно я ранен, смогу автомат поднять?..»
Шарил мой фриц, шарил позади себя, потом, не спуская автомата, начал глаза влево косить. Скосит и на меня глянет, опять скосит и опять на меня глянет.
Ну я, конечно, лежу, как труп, и одна мысль мозг сверлит: «Только бы отвернулся!.. Ну только бы на миг отвернулся… Показал бы я тебе, каков Трофим Дубовой…»
Подался фриц вперед, так что лестница затряслась, и пробормотал что-то, – верно, выругался по-своему. А сам глаз круглых от меня не отрывает и дулом автомата повел.
«Неужто, – думаю, – все-таки конец?»
Сколько времени он так на лестнице стоял, автомат на меня наставив, не могу сказать. Может, всего несколько секунд, да такие секунды часов тяжких длиннее.
Напрягся я весь… Вот смерть перед глазами. Смерть в рогатой каске немецкой. Сейчас из автомата огнем пыхнет, и конец… Понимаю это, а самого буравит мысль: «Неужели не выкручусь, неужели не обману?..»
Вдруг фриц опустил автомат и повернулся ко мне боком.
Рванулся я с пола отпущенной пружиной, подхватил автомат и с колена дал очередь. Автомат фрица лязгнул об пол, а сам он вывалился из плащ-палатки и кулем сполз вниз. А плащ-палатка так и осталась висеть на середине лестницы.
Поднялся я на ноги. Чувствую – колени дрожат, руки как ватные, и чердак весь ходуном ходит, словно бьют кругом из минометов.
Прислонился к трубе, дух перевел, стал себя ощупывать. Смотрю, рукав ватника распорот, а крови нет и боли нигде не чувствую. Выходит, даже не ранен.
И тут такая меня радость охватила, какой я до дня Победы больше не испытывал.
– Живой!..
Вот в самые глаза смерть заглянула, и все-таки обманул ее Трофим Дубовой. Правильное принял решение… Стою я, к трубе чердачной прислонясь, и нет человека счастливее меня. Рядом за железнодорожными путями фашисты, кругом бой идет, а я счастлив.
«Истинно, – думаю, – день рождения. Второй раз на свет народился…»
Слышу: сапогами по лестнице затопали и вваливаются на чердак мои товарищи. Увидели лежащего фрица.
– Ты его? – спрашивают.
– Я!
– Ну, туда ему и дорога…
И невдомек им, что здесь со мной приключилось.
– А вы чего отстали? – спрашиваю.
Они даже удивились.
– Никак нет! Мы следом за вами, товарищ сержант, шли. Может, с полминуты в нижней каморке задержались. Снайпер ихний там лежит. Снарядом его стукнуло.
Значит, все мое приключение продолжалось меньше минуты.
Перед уходом с чердака хотел я захватить плащ-палатку убитого фрица. Потянул ее с лестницы – не тут-то было… Зацепилась за что-то. Дернул сильнее – держится. Влез я на лестницу. Смотрю – гвоздь в перекладине торчит, а плащ-палатка за него петлей зацепилась. Понял я, почему фриц на лестнице остановился. Выходит, гвоздь жизнь мне спас.
«Э, – думаю, – подарочек это в день рождения. Возьму-ка его».
Вытащил я гвоздь саперными ножницами и положил в карман гимнастерки.
И порешили мы с ребятами этим гвоздем гроб Гитлеру заколотить. Ну, ты знаешь, Гитлер не стал нас дожидаться. Сам себя похоронил и гроба не оставил. И тогда в День Победы постановил я этим немецким гвоздем, который спас жизнь мне – русскому солдату, забить дверь в кабинет Гитлеру, в знак того, что закрыли мы – русские солдаты – навсегда дорогу войне…
Расспросил знающего человека, нашел этот самый кабинет. Дверь там была, как полагается, дубовая, тяжелая. Только стал я искать, куда бы вернее гвоздь свой запатронить, идет патруль. Ясное дело, забрали меня в комендатуру.
Комендант сначала очень сурово разговаривал. Кричал, посадить грозил, несмотря на такой день… Но, когда я ему все чистосердечно рассказал и гвоздь показал, смягчился.
Подумал и так мне говорит:
– Правильная мысль, сержант, забить дверь войне. Только дверь-то не та. Теперь война не за этой дверью будет прятаться. Но может наступить час, когда пригодится твой гвоздь. Для другой двери… Ты храни его… У многих солдат, прошедших войну, найдутся такие гвозди. Когда в нужный момент все сразу забьют эти гвозди, не пройдет война… Вот так… А командиру доложи, что задержали тебя по недоразумению.
Понял я слова коменданта. И когда при демобилизации наш полковник подарил мне портсигар, зачеканил я гвоздь в портсигар и с тех пор ношу с собой.
Ношу его и думаю: дверь-то, за которой сидит война, далеко, а гвозди у меня – Трофима Дубового – и у других… Но ведь, если понадобится, доберемся до любой двери и заколотим намертво. Не так ли, инженер?..
Трофим Семенович оглянулся на внимательно слушавшего Вадима и замолчал.
По сторонам дороги, превратившейся в асфальтовое шоссе, мелькали каменные заборы и темные силуэты цистерн. В окошко бил острый запах нефти и моря. Начинался Баку – столица нефтяного края.
– Обязательно, – задумчиво сказал Вадим, глядя поверх головы мастера на широкий амфитеатр огней ночного города. – Обязательно заколотим.
Анатолий Конгро
КЛЮЧ ШИФРА
Очерк
Над потолком землянки дымилась, наметала заструги вьюга. Внутри было сыро, холодно, изморозь покрывала стены.
Человек сидел, глубоко задумавшись. На самодельном столе, оплывшая, потрескивала свеча. Свет ее блестел синей нитью на вороненом стволе автомата. Человек вскинул голову, прислушался. За дверью звонко заскрипел снег. Пламя свечи метнулось. В дверь протиснулся парень. Брови, ресницы, чуб мороз выбелил пушистым инеем. Парень кинул руку к ушанке:
– Задержали двоих! Говорят, что местные жители. Ввести?
Начальник кивнул. За дверью парень вдруг перешел на немецкий:
– Шнель! Шнель! – и втолкнул старика.
Тот остановился у двери. Угрюмо мял в руках шапку.
Человек за столом спросил по-русски:
– Кто? Откуда? Где были?
Крестьянин на минуту замялся. Он не знал, кто перед ним: немцы, полицаи или партизаны… Похоже, что карательный отряд. И автомат вон висит немецкий. Ответил:
– К вашим ездили, в Плоскошь, к Морозову-полицаю.
– К нашим? – переспросил командир. – А может быть, мы не «ваши».
Старика обожгло догадкой: «На пушку берет!» Командир листал записную книжку.
– Вы понимаете, что по законам военного времени вас полагается расстрелять?
«И расстреляют, – подумал дед, – и правильно, если наши. И запишут на том, еще чистом листке, что Назар Сергеевич Рубинов расстрелян как предатель. И если прочтут когда-нибудь тот листок, то помянут Назара крепким словом. Сейчас вот выведут… А если это каратели? Они это любят, на провокацию: сознаюсь в чем или нет… А если наши?..»
Секунды текли томительно. Тишина. Только сыро потрескивала свеча и блеск ее синел нитью на стволе немецкого автомата…
Это начало эпизода, выхваченного из прошлого. Как частица обгоревшего письма, неизвестно кем и где оброненного.
Однажды, подбирая материалы о героях военных лет, я попал в архивы Музея истории Ленинграда. Они расположены в Петропавловской крепости, внутри бастиона.
Архив… Само слово, казалось, пахло пылью и скукой. А вышло наоборот. Здесь я провел часы, полные напряженного, острого, захватывающего интереса. Одно дело – романы, рассказы, повести, по которым мое поколение знакомилось с войной. И совсем другое – письма, фотографии, документы.
Я так увлекся, что перестал слышать время – перезвон часов Петропавловского собора. За решетчатыми амбразурами бастиона густел ленинградский вечер, и сотрудники архива уже давно меня поджидали, чтобы закончить рабочий день. И тут я наткнулся на папку с надписью: «Командир 3-й партизанской бригады Александр Викторович Герман». Сам командир бригады погиб в 1943 году, подняв бригаду в атаку. Остались дневники, письма. Это были страстные письма патриота. Гнев, боль и ненависть громко говорили с пожелтевших страниц.
А потом я нашел его записную книжку. Вначале я листал ее торопливо: странные значки и сухие, в одну строку, деловые записки, названия городов и сел Ленинградской, Псковской, Калининской областей – все это было непонятно и не могло заинтересовать сразу. Но вот замелькали какие-то адреса, фамилии, пароли, ответы, координаты партизанских баз (тайников)… «Так это же партизанские явки военных лет! – осенило меня. – Это ли не ключ к приключенческому названию: «Агентурная разведка в тылу врага!» И я взялся за перо, чтобы рассказать о людях, которые боролись и умирали за наше с тобой счастье, чтобы поведать о тех, кто живет и сейчас и в своем сердце бережно хранит воспоминания о событиях и людях минувшей войны. И получился очерк, в котором подлинные события и ни одного вымышленного героя..
* * *
Поезд, погромыхивая колесами, мчался в ночь. Световыми пятнами проносились мимо окон заиндевелые станции. По жухлой осенней траве скользила светлая череда оконных квадратов. Поезд шел в ночь.
Что ждет впереди? У меня адреса и пароли военных лет. И все… Только не покидало ощущение, что еду я к своим, близким, если, конечно, найду. Снежная крупа шершаво терлась о стекла… Посапывал и мерно дышал уютный вагонный мирок. Я тоже угрелся и задремал. Подошел проводник: «Бологое!» – и тронул меня за плечо.
В тамбуре под дверью намело снежок полумесяцем. Чуть знобило от холода и нетерпеливого, напряженного ожидания. Это чувство прочно поселилось в душе, пока продолжался мой кольцевой маршрут.
* * *
По перрону мела поземка. А в зале ожидания тепло, тихо, сонно. Изредка за окнами пробегали вагоны. На стене висели газеты. Близ стенда степенно прохаживался старшина милиции. Я спросил его, как ближе дойти до редакции: ведь кто лучше журналистов знает свой край! Старшина полюбопытствовал:
– Для чего?
Я ответил, и прямо на глазах растаяла его служебная суховатость:
– Один мой знакомый, капитан железнодорожной милиции, партизанил в этих краях.
– Он и сейчас живет в этой области?
Старшина кивнул.
– Может, даже в Бологом? – Я осторожно сужал круг везения. Удача вроде прута: перегнешь – сломается.
– В Бологом, – подтвердил старшина. Я подумал, что, может, близко, но решился не искушать. А старшина продолжал:
– Да вы сейчас найдете его. По перрону за углом первая дверь. Он на дежурстве.
На двери висела аккуратная табличка: «Отделение линейной милиции». За столом сидел плотный мужчина с орденом Богдана Хмельницкого на кителе. Капитан Сергей Степанович Спириденко.
До утра было еще долго, и я попросил его рассказать о партизанской жизни.
– Больше всего мне помнится, – начал Сергей Степанович, – мой партизанский дебют…
* * *
Разные бывали старосты. Этим немцы были довольны. Исполнительный, расторопный, верный. Служил не за страх, за совесть. «Гут, Иван Снегов, гут! – приговаривали гитлеровцы. – Хорошо продукт собираль!»
Иван Снегов казался верным. Только прикажут – уже шурует по деревням, грузит обоз с продуктами. Конвойным вольготно. Всего делов – порыться по бабкиным сундукам и на губной гармошке пиликать. И самое удивительное для них, как охотно сдают крестьяне свои продукты.
…Медленно вытягивается обоз за околицу. Проходит час, два… И вдруг из чащи сухо и зло бьют автоматы. Уцелевшие конвойные-немцы и староста спасаются бегством. А обоз продолжает путь. Только меняется адрес назначения. Раньше – фашистский Невельский гарнизон, а теперь – Красная Армия.
У деревни Голотища обоз передавался нашим войскам. Казалось бы, в чем тут замешан староста Снегов, этот полезный «новой власти» человек, и какая связь между нападением на обоз и тем, что Иван Иванович Снегов коротко перемолвился с пареньком в деревне – Сережей Спириденко?..
– Так вот и начали мы со старостой «помогать» немцам, – говорит Сергей Степанович.
„Я ОТ РУФЫ“
…Другой поезд, теперь по боковой ветке, уносил меня на юго-запад. Цель – город Осташков. Три фамилии в блокноте, адрес явки: «улица Советская, дом 17» и пароль: «Я от Руфы».
Восемь вечера. Поезд стал притормаживать. Медленно выплывали и окунались во тьму фонари. Осташков. Я спросил у кого-то: как проехать на Советскую улицу? Объяснили очень подробно. А у меня отлегло от сердца. Значит, улица существует, я не зря поехал, доверившись записной книжке.
Советская, 29. Мне – семнадцатый. Отшагал километра два – № 5. Вернулся. И опешил. После дома № 15 стояла каменная каланча.
Девять вечера. Ни машин, ни прохожих. Тихо. Деревянные дома, палисады. Кое-где желтый свет окон. Снег скрипит под ногами. Подморозило. Я ходил, стучал в двери, окна, спрашивал, называл фамилию Андреева, номер дома… Никто ничего не знал.
Утром меня надоумили обратиться в паспортный стол. Двух товарищей не было вообще, а третья – Андреева – жила по новому адресу, на улице Урицкого. Там сказали, что женщина эта сейчас на работе, в линейной амбулатории станции Осташков. Фамилия совпадала с фамилией хозяйки явочной квартиры, имя – нет. Но зато имя совпадало с именем в пароле – Руфима. Соседи знали немногое: кажется, партизанила, ходят к ней школьники, а так живет одиноко.
Поликлиника была удивительно малолюдной. Может, из-за субботы. «Андреева дежурит в лаборатории», – объяснили мне и показали отворенную дверь. Солнце, отражаясь от снега, прозрачно светлило комнату. Широкий лабораторный стол, масса пробирок, яркие блики на инструментах. И динамик в полную мощь. Худощавая в темном платье женщина сидела задумчиво, отрешенно. Из репродуктора – ритм маршей и торжественный голос местного диктора. Какой-то областной праздник. Поминали заслуги во время войны, партизанские рейды…
Женщина медленно повернулась, спросила:
– Вы ко мне?
Я кивнул. И молчал, волнуясь. Глотнул с трудом и назвал пароль:
– «Я от Руфы».
Она как-то внутренне встрепенулась. Изменился взгляд. Словно стал зрячим, словно она только что увидела меня. Приподнялась навстречу встревоженно, напряженно:
– Меня зовут… это я… Андреева Руфима Григорьевна.
Мы сидели в тихой лаборатории. Курили «Беломор». Терпкий дым плавал под потолком и смахивался в дверях. Руфима Григорьевна по-девичьи сконфуженно удивлялась:
– Из Ленинграда? Специально ко мне? К нам?
И я порадовался в душе той нечаянной удаче, что именно сегодня, в праздничный день, важен для нее знак внимания – приезд журналиста.
Потом мы ходили по городу. И я был не журналистом, а просто человеком, которому стал дорог другой. И если она говорила: «Замечательный был парень, этот Гриша. Пулеметчик. Убили его…» – я молчал и боялся тронуть ее вопросом: «Вы любили его?»
В небольшой ее комнате, над приемником, висит портрет милой девушки. Брови вразлет. Смеющиеся глаза. Какие глаза – глазищи! Перед щелчком затвора она, видимо, улыбалась, и на фото не успел растаять и остался смех. Задорный, лукавый поворот головы. Портрет очень красивой девушки. Почему же она одна сейчас? Приемник – лишь собеседник. И я боялся тронуть ее вопросом: «Вы очень любили Гришу?»
Вместе мы смотрели факельное шествие пионеров к партизанскому обелиску, говорили. Руфима Григорьевна много рассказывала о бригаде, о людях, с которыми воевала, и я пожалел, что оставил свой репортерский магнитофон. Выручили пионеры: они предложили свой, самодельный. И мы записали один небольшой рассказ Руфимы Григорьевны Андреевой, медика третьей партизанской бригады.
* * *
– …Мы находились в окружении, выходили. Меня ранило на шоссе Ленинград – Рига. Уже раненная, я лежала на поле боя и видела, как геройски умирали две ленинградские девушки. Они были пулеметчицы. Девушки не заметили, как подошли с другой стороны шоссе подводы с немцами, около двадцати человек. А когда гитлеровцы подкрались совсем близко и партизанки увидели их, разворачивать пулемет было уже поздно. Тогда одна пулеметчица вытащила гранату и подорвала группу гитлеровцев, которая кинулась к ним. Другой гранатой девушки подорвали себя.
– А как звали их? – спросил я.
– Одну девушку звали Женя. Вторую – не помню.
– А кто бы мог подсказать?
– Может, помнят некоторые товарищи из бригады. Наверное, можно искать и найти: имена должны быть известны. Найти надо!
– Как вы сами спаслись? Выползли?
– Нет. Сил совершенно не было. Я лежала около часа. Наши случайно на меня наткнулись, подобрали и унесли. Помню потом избу деревенскую. Была хозяйка с хозяином. Хозяйка дала одежду переодеться. А старик хозяин пошел в охрану, на край деревни, но вскоре прибежал в дом: заметил, что немцы нас окружают.
Меня положили на повозку. Помню, стрельба была. Но все окончилось благополучно. Меня увезли в лес, а потом на самолете отправили в тыл, в Осташков. Я жила с родителями на Советской, семнадцать. Когда уходила с бригадой из Осташкова, мою квартиру оставили явочной: на случай оккупации города. Правда, квартира не понадобилась: Осташков немцы не взяли…
Оказывается, я был первым и единственным человеком, который пришел на явку в Осташкове с паролем командира бригады. Пришел почти через тридцать лет. И встретили меня, как родного, как встретили бы там в дни войны любого. Стоило только назвать пароль: «Я – от Руфы».
„ЗИМНЯЯ ПОГОДА“
Следующий крестик на карте стоял у городка Пено. Автобус отправлялся в шесть утра. Шесть – это еще темно. День воскресный, но на автостанции полно народа. Входят в автобус, степенно здороваются. Одеты все одинаково: стеганки, валенки, а поверх – брезентовые плащи. Густо пахнет дегтем, махоркой, овчиной. Это вставшие спозаранку любители рыбной ловли. Дюжие рыболовы пыхтят цигарками, вспоминают охотничьи истории, перекатывается смешок.
Натужно включился стартер, свет то и дело меркнет. Машину заколодило от мороза. Наконец мотор завелся и разогнал по городу тишину. Разговор стал громче. Автобус, скрипя рессорами, мягко побежал с холмов. Регулярно, группами, рыболовы выходили на излюбленные места. Шофер лихо заложил вираж по площади городка, скрипнули тормоза…
Пено. Уже рассвело. Рельефно чернеют дома, разбежавшиеся от площади вдоль лучей-улиц…
Я достал блокнот. «Улица Заволжская, дом 3» стояло в записной книжке. И фамилия – Якушев Василий Кирсанович. Пароль: «Зимняя погода», отзыв: «Я люблю такую погоду».
Первый встречный неопределенно махнул рукой.
«Заволжская? Это за Волгой, на той стороне», – и ушел.
За Волгой… Что он имел в виду? Эта узенькая речушка – Волга?
Я остановил второго, третьего человека. Это была в самом деле Волга. Настоящая, только десяти метров шириной. Волга близ своего истока.
Берег полого опускался к реке. Под ногами мягко шуршали жухлые осоки. Молодой лед упруго гнулся, но держал. Его черную гладь расцветили вмерзшие пузыри.
Провалился я удачно, уже у другого берега. Одна нога уперлась в кочку, другая – по колено в воде. Как никогда кстати была бы сейчас явочная квартира!
Улица Заволжская. Дома раскиданы вдоль нее и вглубь от дороги, а третьего нет и нет. Я уже отчаялся обнаружить явку и тут увидел дом у леска. Перед домиком пусто, но откуда-то слышится стук… Я обошел ограду. Мужчина в теплой поддевке что-то мастерил у сарая. Топор, звеня, входил в древесину, разбрасывая щепу.
Мне трудно объяснить, почему я решил, что этот мужчина и есть Якушев. Наверно, очень мне этого хотелось, да и пароль безобиден и вполне годится по времени.
– Зимняя погода! – громко проговорил я.
Человек поднял голову, кивнул и снова принялся за полено.
– Зимняя погода, говорю! – Я значительно положил на верх изгороди руки в красных варежках. Варежки были особо оговорены в момент обмена паролями: если в красных варежках, то наш человек.
Мужчина сощурился, наклонил голову и раздумчиво произнес:
– Да, зимняя, хорошая погода…
Вообще-то отзыв: «Мне нравится такая погода». Но столько лет прошло, мудрено запомнить!
Мужчина глядел выжидающе.
«Вот выдержка! – восхитился я. – Будто сегодня и ждал с паролем».
А ноги мои совсем зашлись. Якушев не торопился, разглядывал, и я признался:
– Вы знаете, я провалился в реку, там, у берега, промок немного.
– Чего же сразу не говорил?! Эх ты! И молчит… Быстрее в хату!
За дверцей печи гудело, металось пламя. Якушев разрезал мне ледяные шнурки ботинок, кинул овчину под ноги, плеснул в стакан водки… «До чего же хорошо прийти к своему человеку, – думалось мне, – на явку – как домой. Замечательно!»
– Скажите, Василий Кирсанович, когда приходили к вам с паролем в последний раз?
Хозяин перестал хлопотать.
– Василий Кирсанович? – удивился он. – Вы назвали меня Василий Кирсанович?
Я удивился в свою очередь, сразу все понял и заторопился объяснить ему, сокрушаясь, какого дал маху. Да, разведчик из меня никакой. Такому конспиратору во время войны не сносить головы.
Мы посмеялись над моей оплошкой.
Хозяин ничего не слышал о человеке с фамилией Якушев. Либо тот уехал, либо… Да мало ли что случится за столько времени!
В паспортном столе Пено этой фамилии тоже не было.
– Может, Анна Георгиевна Волкова вам поможет? – посоветовали мне. – Она партизанила в наших краях. И она – подруга Лизы Чайкиной.
– Той самой Лизы Чайкиной?!
– Да, той самой.
Вот это да! Есть книга, называется «Чайка». Ее, еще в детстве, мне мать подарила. Надпись на книге врезалась в мою память: «Расти, сын, и в минуты для Родины трудные будь таким, как Лиза».
* * *
Книжные герои, которых мы любим, которым подражаем, всегда далеки от нас по времени. Для меня и Лиза Чайкина, и ее друзья казались в таком же историческом далеке, как Овод или Чапаев. А тут я иду по улице к подруге Лизы, Чайкиной!
Самый что ни на есть обыкновенный дом. Самый обычный человек: пройдешь по улице – не оглянешься! И попал я в самый разгар домашних хлопот. Чисто вымыт, светился пол. Любопытная ребячья рожица мелькнула из смежной комнаты.
У Анны Георгиевны славное открытое лицо. Она крепко жмет мне руку. Куда-то собиралась по хозяйству (накинуто пальто, шерстяной платок на голове), а тут гости, и она присела, сложила руки; разошлись концы серого платка. Рассказывает. О том, как носили с Лизой листовки, как сидели однажды по горло в ледяном болоте, а по лесу шныряли фашисты с собаками, – обо всем.
За окном виднеются товарная станция, тропы… По ним ходили Лиза и Аня. А в это окошко Аня влезла однажды ночью, тайком. Здесь от нежданной горькой радости ахнула ее мать: «Жива дочь! Врали фашисты, когда читали на площади имена убитых партизан. Жива!..»
Но опасность, смертельная опасность притаилась за темным окном. И хотелось матери согреть руки дочери, бесконечно держать в своих, прижать лицо к мокрому от слез лицу и никуда больше не отпускать дочь. И знала, что Ане надо уйти скорее, сейчас… И не в силах была оторваться от своего ребенка. Может, последний раз видит. Так и уйдет навсегда в морозную, вьюжную ночь. А здесь уют, дом, теплая постель с подушкой, чугунок щей… И ничего этого нельзя дочери…
Я смотрю на Анну Георгиевну во все глаза. Она рассказывает удивительно просто. Так просто и обыденно работали партизаны. Именно работали! Выходили на задания, делали свое дело, быстро ели, недолго спали и снова – как на работу.
Женщина рассказывает подробности о жестокой расправе с Лизой Чайкиной и словно бы дивится:
– Неужели и я смогла бы все это выдержать?!
Да, конечно, смогла бы. Очень ярок в Анне Георгиевне этот душевный знак – скромность внутренне сильного человека.
* * *
От Анны Георгиевны я еду к Василию Платоновичу Смирнову, бывшему командиру группы одного из партизанских отрядов.
Очень неприятно писать о предателях, но они были. И сейчас разговор шел об одном из них – некоем Афанасьеве.
Снова, поражаясь обыденной простотой рассказа, я торопливо, почти дословно записываю слова Василия Платоновича.
* * *
Вечерело. Небольшая группа партизан только что вернулась с задания. Разулись, сняли портянки, придвинули к печурке валенки. Романов-младший вышел за дровами, но вдруг вскочил обратно. «Дрова-то где?» – хотели было спросить его, но вопрос застыл на губах: такое лицо было у парня.
Совсем близко послышался лай овчарок. Все вскочили, чтобы попытаться уйти. Но уходить было поздно: землянку уже окружали фашисты. (Засаду гитлеровцы подготовили со знанием дела.)
Двери в землянке были дубовые, сделаны на совесть; партизаны заложили их засовами, забаррикадировали чем пришлось. Разобрали оружие. Прислушались.
У входа, уже рыча, завывая, бесновались собаки. Заскрипел снег под тяжелыми сапогами. Кто-то прошел по крыше. Чужая отрывистая речь, гортанные команды, говор. И несколько угодливых слов по-русски:
– Здесь они все, голубчики, никто не утек.
Слова доносились отчетливо. Голос показался знакомым. Где они слышали его? Романов-старший открыл заслонку дымовой трубы. (Фашисты как раз столпились вокруг нее.) Кто-то из партизан поднял автомат в потолок. Та-та-та… Гильзы веером, пыль с потолка, щепа. Да разве пробьешь накат!..
Наверху раздался злорадный смех. И снова тот же голос:
– Выходите! Господин комендант согласился вас расстрелять под открытым небом.
И они вспомнили, чей это голос. Это был голос Афанасьева, который жил за рекой на хуторе. Когда-то он был раскулачен и сослан. Вернулся недавно. Жил угрюмо и нелюдимо. Партизаны его не трогали. И вот сейчас… Сейчас Афанасьев не скрывался: знал, что живых не останется.
– Эй, вы! – крикнул он в трубу. – Вам дано три минуты. Не выйдете, господин комендант приказал готовить гостинцы, чтобы опустить вам прямо в трубу. Ха, ха, ха…
Землянка три на три метра. Укрыться от гранат негде. Сволочи! Та-та-та-та… Это Романов-отец выпустил в потолок всю обойму. Сверху снова раздался смех.
– Давайте простимся, – сказал отец. Все обнялись, постояли минуту.
Сверху послышалось:
– Эй, ловите гостинец!
Люди в землянке бросились на пол. Странно создан человек. Знает, что шансов уцелеть нет, но сила жизни, инстинкт заставляют его верить в какое-то свое, злое, слепое счастье. Романов-старший лег рядом с сыном, обнял его за голову, закрыл телом. Тот рванулся:
– Не надо, отец!
Ржаво шаркнуло по трубе… блеснуло… молотом ударило в уши…
И Романов-младший почувствовал жгучую боль в руках и ногах.
Дверь фашисты не стали взламывать: знали, что там кровавое месиво. Потом солдаты-каратели встали на лыжи. Ушли. Постепенно затих вдали лай собак. Афанасьев окольными путями вернулся на хутор. Бояться ему было нечего. Свидетелей не осталось. Свои следы у землянки он тщательно уничтожил. Он заработал у новых хозяев еще кусок земли к своему хутору.
Над землянкой, обгоревшей даже у трубы над крышей, взошла луна. Высеребрила снег. Мохнатые ели держали полные лапы снега, чуть покачивались на ветру. Сладковато тянуло из-под земли пороховой гарью. Потом луна ушла. Засветился восток, и легли на снег голубые тени деревьев.
В землянке было черно, угарно. И еле-еле стонал в беспамятстве, почти неслышно, Романов-младший. Потом он почувствовал боль в ступнях, в руках, боль росла, полыхала по телу. Это привело Романова в чувство. На теле мерзлая слипшаяся одежда.
Тишина. Чернота и безмолвие…
Нашли его через двенадцать часов, Он только и успел предупредить:
– Афанасьев… – и потерял сознание.
Партизаны казнили предателя рано утром.
Так закончился рассказ Василия Платоновича Смирнова. Мы сидели с ним в сумеречной, тепло натопленной избе, не зажигая свет. Вечерело. Синие тени ложились на занесенную снегом реку. На ту самую реку…
ЛУКАВЫЕ ТОРОПЧАНЕ
И опять перестук колес. Диск полей, вращающийся от окна к горизонту, грохот пролетов.
Город Торопец. Торопец старше Москвы, ему около тысячи лет. В церковном соборе сегодня краеведческий музей. В сводчатых залах – доспехи Александра Невского, оружие русских ратников и напротив – трофейные мечи и шлемы тевтонских псов-рыцарей. В другом зале – скорострельные пулеметы, автоматы ППШ – оружие героев города, а напротив – трофейные фашистские шмейсеры, каски и прочий железный хлам. Очень впечатляющее соседство.
В записной книжке было несколько адресов, и что меня особенно интриговало, – координаты партизанского тайника. А вдруг там что-нибудь сохранилось?! Оружие, документы… Было написано:
«Тайник – дорога Торопец – Холм, 11 км дом лесника у дороги, рядом озеро, за озером 1,5 км вправо от дороги, тайник – колодец, внутри сруба».
Первые два дня я бегал по адресам. Результат оказался скромным. В Торопце явок не сохранилось. Мне удалось поговорить с вдовой одного партизана, полной моложавой женщиной. На расспросы о муже она отвечала лаконично:
– Да, погиб. Плохо помню, какой он был. Так давно…
Женщина явно тяготилась моей настойчивостью.
Я раскланялся подчеркнуто вежливо. Долго кипела во мне обида за того парня, ее бывшего мужа. Может, в последний, смертельный миг он выдохнул ее имя, может, именно в ней были для него и Родина, и счастье, и любовь – все, за что умирали люди. Я шагал и с обидой передразнивал ее слова: «Плохо помню! Давно было!» Но сейчас, вспоминая встречу, я поостыл. Я уговорил себя поверить, что, может быть, ей просто по-человечески больно было вспоминать об этом, неохота бередить память. И не стоит лезть непрошенно в чужую душу и жизнь.
* * *
Поздно вечером по окраинной темной улице я искал Петра Яновича Крибби. Последние прохожие указывали на домик при церкви, но я упрямо не верил: церковь была действующая. Высилась темным контуром на холме. Я поднялся в горку лишь затем, чтобы удостовериться в собственной правоте. Но домик оказался именно тот. Постучал в дверь. Она распахнулась желтым прямоугольником света. Хозяйка проводила меня по скрипучему коридорцу. Темная от времени крестьянская утварь, красные ягоды в лукошке. Комната. Навстречу мне шел старик с пергаментной, словно тисненой кожей лица. Он был братом партизана Августа Крибби. Я уже знал об этом, когда искал старика. Мне хотелось хоть немного узнать от него о брате.