355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Белая Россия » Текст книги (страница 14)
Белая Россия
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:21

Текст книги "Белая Россия"


Автор книги: Александр Куприн


Соавторы: Николай Стариков,Антон Туркул
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)

Наконец сам Бабиев, приволакивая ногу, подошел к аппарату и завел беседу с красным.

– Слушайте, вы, товарищ, – презрительно и весело кричал в аппарат Бабиев. – Какого черта вы спите? Дроздовцы уже заняли Синельниково, белогвардейцы наступают на меня, вы меня бросили, что ли? Немедленно прислать на помощь бронепоезда!

Через несколько мгновений – в Пологах, вероятно, посовещались – красный комендант прокричал в аппарат Бабиеву:

– Товарищ, вы слухаете? Слухайте, товарищ, мы высылаем вам бронепоезд.

Бабиев поблагодарил и повесил трубку. На него нашел стих того веселого и дерзкого вдохновения, за которое все его так любили: в боевой игре Бабиев точно всегда подшучивал над смертью. Он приказал вкатить в станционное зальце две пушки. Все было нелепо и необыкновенно весело. Опрокидывая пыльные фальшивые пальмы и потертые кожаные кресла, в буфет первого класса вкатили на руках две пушки. Бабиев поскреб ногтем под коротко остриженным усом – кажется, он сам не знал толком, что делать дальше, – приказал открыть окна на перрон. Все слушали, идет или не идет красный бронепоезд.

И вот, сначала далеко, потом ближе, ближе, застучал, заскрежетал бронепоезд. Он подкатил, от его броневых площадок на перроне потемнело, он начал замедлять ход под вокзальным навесом, уже мелькнул у паровоза трепещущий красный флажок. Тогда Бабиев махнул артиллеристам стеком.

И обе пушки открыли пальбу гранатами прямо через перрон. Паровоз разворотили в одно мгновение, завизжали куски железа, рухнул от стрельбы навес вокзала, осыпалась стена. Бабиев помахивал стеком с той же полуулыбкой, как маленький Бураковский или однорукий Манштейн.

Бронепоезд, в грохоте и визге разрывов, с пробитыми железными боками, из которых вырывался огонь, попятился, сотрясаясь, назад, но его накрыла новая очередь гранат. В отверстие броневой башни, под красным флажком, просунулась чья-то скорченная рука, машущая белой тряпкой – куском полотенца или рубахи. Бабиев взял бронепоезд со всей его матросской командой.

После рейда на Синельниково мы вернулись в нашу Сечь, и 17 сентября утром, в день ангела моей матери, я уехал к ней на именины в хозяйственную часть 1-го полка. Только добрался я у матери до именинного пирога с яблоками, как затрещал телефон: немедленно требуют моего возвращения.

Вечером я уже был в штабе корпуса, в Александровске. Начальник штаба быстро рассказал о боевой обстановке: большевики двумя колоннами, правее и левее железной дороги, наступают от Синельникова на Александровск. Командир корпуса приказал моей дивизии с утра перейти в контрнаступление.

– Разрешите начать ночью?

– Хорошо, Антон Васильевич, начинайте ночью, с Богом...

В Новогуполовке я оставил один батальон, все лишние обозы переправил спешно в Александровск и после полуночи, в самую темень, двинулся с дивизией на восток, потом круто повернул на север. На исходе второго часа ночи наш головной 3-й полк атаковал деревню, занятую красными. Атака была такой внезапной, без выстрела, что у нас оказался всего один раненый. В деревне захватили до тысячи пленных. Это были человеческие стада, ошалевшие со сна и ничего не понимающие. От деревни я повернул Дроздовскую дивизию на запад. Мы действительно летели впотьмах внезапными изломами, как ночная зарница.

Конный полк, штаб дивизии и конные разведчики ушли вперед, подрывная команда 2-го конного полка добралась до железной дороги и взорвала рельсы. Мы заскочили на степной полустанок. Так неожиданно выросли из тьмы наши всадники, так внезапно был окружен полустанок, что большевик-комендант с красноармейцами не успел повернуть ручку телефонного аппарата, чтобы дать знать своим.

Конница взорвала путь, а за нами, в тылу, уже отрезанные взорванным полотном, еще не чуя своей судьбы, два красных бронепоезда громили Новогуполовку, поддерживая наступление красных. Зарево канонады освещало потемки.

Когда рассвело, я приказал генералу Харжевскому со 2-м стрелковым полком начать с тыла наступление на бронепоезда, гремевшие под Славгородом. Мы были у них в тылу.

Бронепоезда наступают на Новогуполовку, Харжевский сзади наступает на бронепоезда, а я с дивизией вклиниваюсь все глубже в красные тылы. В голове идет 1-й полк. Атака сменяет атаку. В непрерывном бою, не давая противнику опомниться, поражая внезапностью, мы гнали его все дальше на запад, оттесняя к Днепру.

Большевики отбивались контратаками. На последних холмах, когда широко и свинцово блеснул в зарослях утренний Днепр, головной 1-й батальон 1-го полка не сдержал тяжелой контратаки противника.

Цепи батальона подались назад. На стороне красных перевес потрясающий; ползут, можно сказать, какой-то кишащей икрой. Комиссары вовсе не жалели своего пушечного мяса.

Командиру отступающего батальона я приказал во что бы то ни стало повернуть цепи в контратаку. Батальон неуклюже покачался, как бы переминаясь с нога на ногу. Наша артиллерия открыла беглый огонь. Батальон точно отдышался и с ярым «ура» повернул обратно.

Тогда же повел в атаку свой подоспевший 2-й конный полк полковник Кабаров. В ту ночь и в то утро 2-й конный уже раз пять бросался в атаки. Вымотались покрытые пеной и грязью, с мокрыми боками, храпящие кони; никакими силами нельзя их понудить к быстрым аллюрам, поднять в галоп или карьер.

Измученный полк двинулся в атаку мелкой рысью. Необыкновенно грозным было это медленное и плотное конское движение, злобный храп, ржание, лязг. Конная атака сбила большевиков. Кабаров взял много сотен пленных, пушки, пулеметы.

Смятые, потоптанные толпы противника кинулись к Днепру. Это было не только бегство – это был маневр: добраться раньше нас до берега и по берегу пробиться на север. Вся кавалерия Дроздовской дивизии погналась за ними – во главе 2-й конный полк, а стрелковые полки, 1-й и 3-й, замешкались, отстали от конницы, задержанные приднепровскими лощинами и оврагами.

Мы выскочили на последние высоты. Поднявшись на стременах, я увидел всю приднепровскую равнину, огромный смутно-светлый амфитеатр в поволоке утреннего тумана, в реющем солнечном блеске. Вся равнина кишела и шевелилась живьем, ходила ходуном, точно на ней трясся серый студень. Она была забита отступающими, обозами, артиллерией. Мы нагнали их полчища.

Я снял фуражку и мгновение вдыхал свежий воздух с Днепра, потом повернулся в седле и приказал взводу конной артиллерий открыть по отступающим огонь. Полковник Кабаров был бледен от усталости, забрызган глиной, как и все его всадники, и конь под ним был мокрый, потемневший, в хлопьях мыла, как во всем доблестном 2-м конном полку. Но я приказал полковнику Хабарову атаковать снова. Это была его седьмая атака.

Есть необыкновенно трогательное, женственное, в усталом коне, и вместе с тем что-то беспомощно щенячье. Жалко было смотреть на тонкие жилистые ноги коней, изодранные в кровь, или на то, как измотанные вконец жеребцы с потными блестящими задами пятились, оседая без сил. Всадники, точно окостеневшие, в брызгах грязи и глины, понукали их к бегу.

Второй конный двинулся в седьмую атаку, с ним команды конных разведчиков всех трех стрелковых полков. Дон Кихот на его костлявой кляче, вероятно, куда бодрее скакал на ветряные мельницы, чем наш 2-й конный. Я думаю, что такой сбитой рысцой, почти шагом, не ходила в атаку ни одна кавалерия в мире. Я думаю также, что ни одна конница никогда не бросалась в атаку семь раз в течение нескольких часов. Наше счастье, что мы спускались с горы: склон ускорял движение, хотя многое кони попросту ползли вниз по песку прямо на брюхе.

Чем круче склон, тем конная атака пошла веселее. Беглая пальба и конница, спускающаяся с холмов, смешали все в долине. Большевики повалили за Днепр. Что только там делалось! Они обезумели, увидя нас на холмах. С тачанками они бросались в воду, топили пушки, дрались между собой, кидались вплавь во всей амуниции. Тонули кони и люди. Мы крыли бегущих огнем. Смели их за Днепр.

Часа в три я приказал Дроздовской дивизии встать на отдых в приднепровском селе. За ту ночь и утро мы шестьдесят верст гнали противника в неугасающих боях. На отдыхе ко мне прискакал ординарец с донесением от Харжевского: два бронепоезда красных, отрезанные нами, взяты атакой 2-го стрелкового полка.

Два бронепоезда, до четырех тысяч пленных, броневики, десятки пулеметов, десять пушек – теплая сентябрьская ночь обернулась для 23-й советской дивизии полным разгромом. А у нас – странно сказать – всего один убитый и двадцать семь раненых.

Теперь я могу признаться, что впервые за мою боевую жизнь я соврал в реляции. На вранье меня подбил мой оперативный адъютант.

– Ваше превосходительство, – убеждал он, – если мы не увеличим число потерь, в штабе создастся впечатление, что не успели мы пробиться, как все подняли руки вверх и стали повально сдаваться...

Я подумал, подумал и в донесении в штаб корпуса о трофеях и потерях увеличил наши потери с одного на... сто.

19 сентября мое донесение о разгроме 23-й советской дивизии пришло в Севастополь. Там в это время было празднование, спектакль и сбор на раненых и больных дроздовцев. Наша победа очень помогла сбору.

До конца сентября мы спокойно стояли в Новогуполовке. В первые дни октября большевики крупными силами начали наступать на Орехов. Красной конницей Орехов был взят. Я получил приказ выступить навстречу большевикам. Этот ночной марш был, можно сказать, лебединой песнью нашей Сечи.

Дроздовская дивизия глубокой ночью двинулась на север, потом повернула на восток и ударила по тылам красных. В голове шла команда пеших разведчиков 1-го полка капитана Ковалева. Разъезды донесли, что впереди видна деревня. Команда разведчиков пошла туда, а я приказал дивизии остановиться, чтобы подтянуть, напружить для удара батальоны.

Не более чем через полчаса дивизия подтянулась. Мы осторожно подходили впотьмах к деревне. Там была тишина, изредка лаяли собаки; ночь черная, глухая. На половине дороги меня встретили разведчики. Шепотом они доложили, что деревня полна неприятеля, но что команда уже в деревне, куда вошла незамеченной.

У нас все смолкло. Мы решили захватить противника врасплох. Ни звука, ни кашля; папиросы погашены; кони, чуя нашу напряженную немоту, едва ступают; амуниция заглушенно едва погремывает.

Капитан Ковалев, всегда спокойный, – он был убит вскоре после этого ночного дела – приказал разведчикам без выстрела пробираться в деревню. Я тоже приказал соблюдать полную тишину.

Дроздовская дивизия точно замерла на полевой дороге, затаила дыхание. В потемках застывшие в немоте наготове всадники, кони, орудия, пехота с ружьями к ноге – как грозные глухонемые видения. Мы ждали, удастся ли разведчикам их набег или придется открыть ночной бой.

Налет удался. Минут через пятнадцать разведчики стали приводить пленных, еще разогретых сном, в неряшливо сбитом белье, бессмысленно озирающихся. Разведчики без выстрела прокрались через всю деревню от околицы до околицы. Кто пробовал хвататься за винтовку, на тех молча бросались в штыки. Мы захватили семьсот пленных, батарею. У нас ни одного раненого. Еще верст сорок били мы в ту ночь по тылам красных, сметая их мелкие части.

На октябрьском рассвете командир нашей бригады генерал Субботин и я, все еще не слезая с седел, стали закусывать у повозки полкового собрания. Из-за насыпи железной дороги большевики открыли огонь. Генерал Субботин был ранен в живот первой же пулей. Я хорошо помню, как, падая с коня, он быстро-быстро крестился.

Артиллерия и атака 2-го конного заставили красных отступить. Так два дроздовских рейда и ночные марши по тылам разгромили 23-ю советскую дивизию.

И было это в октябре, накануне нашего последнего отхода из Крыма. Эти бои, как и последний бой на Перекопе, подтверждают, что до самого конца, уже истекая кровью, истерзанные, задавленные страшной грудой Числа, советского Всех Давишь, мы, белогвардейцы, ни на одно мгновение не теряли ни своей молниеносной упругости, ни своего героического вдохновения.


Перебежчики

Дроздовская дивизия встала на отдых в селе Воскресенке. На сторожевое охранение на участке 1-го полка к вечеру перебежал красноармеец с винтовкой и во всей амуниции.

О перебежчике мне передали из сторожевого охранения по полевому телефону. Я приказал привести его ко мне в штаб дивизии. Вскоре часовые ввели молодого человека лет двадцати, в долгополой шинели кавалерийского образца, с помятой фуражкой в руках, с сорванной красной звездой, от которой осталась темная метина.

Перебежчик был очень светловолос, с прозрачными, какими-то пустыми глазами, лицо бледное и тревожное. Его опрятность, вся его складка и то, как ладно пригнана на нем кавалерийская шинель, выдавали в нем не простого красноармейца.

– Кто ты такой, фамилия? – сказал я, когда он отчетливо, по-юнкерски, отпечатал шаг к столу.

– Головин, кадет второго Московского корпуса.

Молодой человек смело и пристально смотрел на меня прозрачными глазами.

В тот день у меня коротал время командир 1-го артиллерийского дивизиона полковник Протасович. До привода перебежчика мы мирно рассматривали с ним старые журналы, найденные в доме, несколько разрозненных номеров «Нивы» благословенных довоенных времен – с каким трогательным чувством находили мы на войне эту старушку «Ниву», особенно рождественские и пасхальные номера, дышавшие домашним миром, – и целую груду «Огонька» в выцветших синеватых обложках, с размашистыми карикатурами Животовского и фотографиями заседаний Государственной думы.

Протасович вполголоса попросил у меня разрешения допрашивать перебежавшего кадета.

– Кто у вас был директором? – спросил Протасович. Перебежчик ответил точно, потом повернулся ко мне и сказал со слегка покровительственной улыбкой – чего, дескать, допрашивать?

– Да, ваше превосходительство, ведь мы с вами сколько вместе стояли.

– Как так?

– Да я же белый... Служил в Белой армии, в Черноморском конном полку. Заболел тифом, в новороссийскую эвакуацию был оставлен, брошен в станице Кубанской. Вот и попал к красным... Теперь словчился перебежать к своим. Ваше превосходительство, разрешите зачислить меня в команду пеших разведчиков первого полка.

– Почему первого?

– Я всегда мечтал...

В его ответах не было ни звука, ни тени, которые могли бы вселить подозрение. Черноморский конный полк, действительно, очень часто плечо к плечу сражался рядом с дроздовцами, я хорошо знал у черноморцев многих офицеров. Может быть, потому, что такая обычная для белой молодежи биография была пересказана как-то слишком торопливо, что-то невнятное показалось мне в ней, неживое, а, главное, потому, может быть, что какое-то неприятное, глухое чувство вызывали во мне эти прозрачные, немигающие, со странным превосходством смотрящие в упор глаза, но я стал допрашивать кадета дальше.

– Где же черноморцы с нами стояли? Перебежчик снова улыбнулся – и чего спрашивать такой вздор?

– Ваше превосходительство, да помните Азов...

– Ну, помню, а еще?

– А на хуторах... Вы к нам несколько раз приезжали.

Он вспомнил полковой обед, на котором присутствовал, назвал имена офицеров. Я пристально посмотрел на него: сомнений нет – это наша белая баклажка, кадетенок, попавший к красным и перебежавший к своим, но почему же не проходит невнятное недоверие к его складному, излишне складному, в чем-то мертвому рассказу и к его бледному, без кровинки, лицу, полному скрытой тревоги? «Пустяки», – подумал я и протянул ему портсигар:

– Хотите курить?

– Покорнейше благодарю, ваше превосходительство. Худая цепкая рука с хорошо выхоленными ногтями порылась, чуть дрожа, в портсигаре. И эти несолдатские ногти тоже показались мне неприятными.

– А вы какой Головин? – спросил Протасович. Тощая рука на мгновение как-то неверно шевельнулась, потом вытащила папиросу. Перебежчик оправил ворот шинели и, глядя на Протасовича с покровительственной и самоуверенной улыбкой, ответил:

– Мой отец был председателем второй Государственной думы.

Протасович сильно сжал мне под столом колено. Какое странное совпадение: за несколько минут до привода перебежчика, рассматривая «Огонек», мы задержались на снимке президиума Государственной думы и, особенно, на большом портрете ее председателя Головина. Полковник Протасович хорошо знал Головина и вспоминал над «Огоньком» свои с ним встречи.

– Какое совпадение, – усмехнулся Протасович, отмахивая от лица табачный дым.

Перебежчик быстро взглянул на него, не понимая значения слов, потом вытянулся передо мной – ко мне он чувствовал больше приязни, чем к полковнику.

– Разрешите закурить?

– Курите.

Он стал раскуривать папиросу, глубоко втягивая щеки. Был освещен его острый подбородок, лоб и прозрачные глаза в тени. «Какие неприятные глаза, – подумал я, – и будто я их где-то видел».

– Так вы, Головин, сын председателя второй Думы? – повторил Протасович как бы рассеянно и небрежно.

– Так точно.

Перебежчик глубоко затянулся папиросой.

– Вы, конечно, помните, какую прическу носил ваш отец.

– Прическу?

Перебежчик темно, тревожно взглянул на полковника, но тут же улыбнулся с видом презрительного превосходства:

– Но почему же прическу? Я хорошо не помню.

– Ну как же так не помнить прическу своего отца, вспомните хорошенько.

– Английский пробор, – сказал перебежчик.

– Так. А усы?

– Коротко подстриженные, по-английски.

– Так.

Наступило молчание. Полковник Протасович потянул к себе груду «Огонька», перекинул несколько листов и молча показал мне портрет председателя второй Думы. Как известно, почтенный председатель был лысым, что называется, наголо – ни одного волоска, блистательный биллиардный шар, усы же носил густые и пышные, не по-английски, а по-вильгельмовски.

– Ты что же, сукин сын, врешь! – крикнул я на перебежчика.

Тот выронил папиросу.

– Говори, почему к нам перебежал. Кто ты такой?

– Я же сказал, что Головин; служил в Черноморском полку, белый, перешел к своим...

Он дерзко смотрел на меня, и я понял, кого напоминают эти пустые прозрачные глаза, эта трупная бледность, наглая усмешка превосходства. «Чекист», – мелькнуло у меня.

– Молчать, сукин сын, чекист! – крикнул я. – Довольно вертеть волынку, подойди сюда, смотри.

Я показал ему «Огонек» с портретом Головина.

– Где английский пробор, где подстриженные усы... Открывайся, кто ты такой. Не скажешь – запорю до смерти.

– Я Головин, сказано, Головин...

– Если не хотите испытать худшего, – сказал я спокойно, – бросьте валять дурака и говорите дело. Кто вы такой?

– Разведчик штаба тринадцатой советской армии, – тихо отвечал перебежчик.

– Зачем пожаловали к нам?

– Получил задание перебежать на фронте Дроздовской дивизии и постараться попасть в команду пеших разведчиков первого полка.

– Почему?

– Наша разведка считает команду пеших разведчиков одной из самых верных и надежных частей вашего первого полка.

– Ну так что же? Он замялся, умолк.

– Не дурите, – сказал я. – Теперь вы все равно раскрыты. Или рассказывайте сами, или все придется из вас выколачивать.

– Команда пеших разведчиков взята нашей разведкой на особый учет. При ее посредстве решено разложить ваш первый полк.

– Каким образом?

– У вас есть наши агенты.

– Кто?

Молчание, и потом тихо, почти шепотом:

– В офицерской роте первого полка поручик Селезнев, потом в ротах третьего и второго батальонов несколько наших агентов. Имен не знаю, но в лицо узнаю, и есть условные знаки, пароль.

Я вызвал в штаб командиров рот 2-го и 3-го батальонов, просил их взять с собой перебежчика и пустить его в роты под видом нашего нового солдата.

Перебежчик вскоре же подошел к одному из стрелков, сказал что-то вполголоса, попросил табаку. Солдат удивленно взглянул на него, покраснел, что-то быстро ответил. Офицеры незаметно наблюдали. Перебежчик правой ногой провел на песке полукруг, таким же движением ответил и солдат. Солдата арестовали. Он принес полную повинную и тоже оказался агентом штаба 13-й армии.

Арестовали по их указаниям и другого агента, но поручик Селезнев, точно чуя, что всю тройку раскроют, заранее выбрался из полка, выхлопотал освобождение от строевой службы и отправился в тыл. Я немедленно послал вдогонку за ним в Севастополь трех офицеров, написал о нем в штаб корпуса, а также полковнику Колтышеву, который лечился тогда в Севастополе от ран. Посланным только удалось узнать, что Селезнев сначала служил в нашей контрразведке в Керчи, позже в Феодосии, потом скрылся.

Уже после Галлиполи один из наших офицеров встретил Селезнева в дроздовской форме на улице в Софии. Оказывается, Селезнев, как ни в чем не бывало, служил в нашей контрразведке при генерале Ронжине: я немедленно сообщил о Селезневе в штаб, но он успел скрыться. Снова выплыл он уже в Германии, где его арестовали за подделку паспорта, и, наконец, в Париже, когда после похищения генерала Кутепова он пытался получить 500 000 франков за указание похитителей.

Трое советских агентов были тогда преданы военно-полевому суду, от которого не отвертелся бы, конечно, и Селезнев. Всех троих приговорили к расстрелу. Тот, кого мы прозвали Сыном Головина, не вызвал во мне жалости, хотя и проиграл свою игру со смертью как-то очень уж жалко и ничтожно, зарвавшись на шатком вранье.

В том, что он принял на себя чужое имя, уворовал чужую жизнь – мальчишескую белую жизнь, которую он так складно рассказывал, было нечто зловещее, отталкивающее. Все так и оказалось, как рассказывал советский агент: был в Черноморском полку кадетик Головин, воспитанник 2-го Московского корпуса, был Головин оставлен в тифозной горячке, во вшах в нетопленой хате; красные захватили его, и был запытан насмерть Головин, и чекисты вымучили от него все, что им было надо. И вот пришел к нам некто с мертвым лицом без кровинки, с прозрачными пустыми глазами, чекист, принявший на себя судьбу мертвеца, и чекиста расстреляли без пощады.

Дело о Сыне Головина оборвало сеть советской агентуры в Дроздовской дивизии. Наш фронт в Крыму не имел устойчивой линии. Дивизия была в подвижных рейдах, уходила, приходила, снова уходила. Этим и пользовалась советская разведка: в деревнях, по которым проходила линия подвижного фронта, большевики оставляли тайные явочные ячейки, куда их агенты передавали сведения о дроздовцах для штаба 13-й советской армии и где получали задания.

Мне хорошо помнится еще один перебежчик. Случилось это задолго до Крыма, после нашего отступления, когда мы стали зимой 1919 года под самым Азовом в селе Петрогоровке. Темная, суровая зима. Всегда стужа, злой ветер с Дона. Мы стояли в селе, на холмах, над долиной Дона, над ровной низиной в сугробах, над которыми стенала метель. За равниной тянулись темные, потрескивающие на морозе заросли придонских камышей.

Чтобы отдых наших бойцов был вернее, я выставлял два ряда сторожевых охранений: походные заставы с часовыми и подпасками занимали крайние хаты села, а полурота команды пеших разведчиков, разбитая на дозоры, уходила ночью в камыши к Дону.

В каждый дозор назначалось трое-четверо солдат, с ними офицер из офицерской роты. Вечером, в темноте, все дозоры собирались к штабу, я выходил к ним, здоровался и всегда сам объяснял им задачу ночного охранения.

Надо сказать, что заросли камышей шли вдоль Дона двумя полосами: одна узкая, в полверсты шириной, за ней обледеневшая голая поляна в сугробах, а после этой поляны мерзлые, черные камыши вплотную подходили к берегу Дона. На поляну между двух зарослей я непременно посылал дозор, и этот пост на окраине поляны уже знал каждый наш разведчик.

В ночь на 10 января полурота команды пеших разведчиков, крепко хрустя по снегу, подошла к штабу. Я назначил по числу дозоров двенадцать офицеров из офицерской роты, дал задания, и полурота двинулась в студеную темноту.

На рассвете дозоры вернулись в обмерзших шинелях, поседевшие от инея, и начальник команды разведчиков доложил мне, что один дозор из трех солдат с офицером из ночного охранения не вернулся.

Среди солдат в этом дозоре был унтер-офицер Макаров. Мы ему доверяли вполне, и все уважали и очень любили этого твердого, ладного, широкогрудого солдата великой войны. Макаров, с его голубыми глазами, с его солдатскими серебряными кольцами на крупных пальцах, можно сказать, дышал силой, покоем и добродушием. Он был из крепкой крестьянской семьи, сметенной большевиками, он был наш верный дроздовец, честный белый солдат. Начальник команды и думать не хотел, чтобы Макаров мог перебежать к красным. Мы решили, что дозор внезапно захвачен в плен, и все же, тошно и щемяще, шевелилась мысль: «А вдруг...» Это «а вдруг» значило бы, что Макаров с двумя другими стрелками приколол в спину нашего офицера и бежал к большевикам. Все утро я думал о голубоглазом Макарыче и о нашем пропавшем дозоре...

Из Кулешовки, где стоял 2-й полк, позвонили по телефону, что туда на рассвете пришли из камышей два наших разведчика, оба раненные, один тяжело в грудь. Я отдал распоряжение обоих после перевязки доставить в штаб. Часа через два двух раненых, обинтованных, прекрасно укрытых шерстяными одеялами и шубами, в широких санях подвезли с санитаром к штабу полка.

Один из разведчиков, раненный в грудь, был унтер-офицер Макаров. Он узнал меня, и его голубые глаза наполнились слезами. Покуда я шел рядом с санями до лазарета, Макаров, высвободив руку из-под одеяла, слабо держал в ней мою. В околотке, когда я сел у его койки, Макаров, все не выпуская моей руки, рассказал мне о судьбе дозора.

– Как дозор подошел к концу камышей, – рассказывал Макаров, – к той просеке, где сугробы, офицер приказал нам пройти эту прогалину, идти, значит, дальше, ко вторым камышам, у самого Дона. Я подумал: «Как же так? Поручик, видно, недослышал приказания», – и сказал: «Господин поручик, мы ходим только до этих камышей, и сегодня я слышал, что нам дана та же задача, дойти сюда, на прогалину, и до первого света охранять здесь полк». Тогда поручик оглянулся и говорит тихо, шепотом: «Рассуждать будешь... Командир полка вызвал меня и дал отдельную новую задачу, перейти поляну и камыши за поляной, дойти до самого берега Дона и узнать, занят ли большевиками хутор на нашем берегу, против станицы Елизаветинской. Идем, не рассуждай». – «Виноват, господин поручик».

И двинулись мы за ним; прошли поляну, подошли к камышам, уже видны темные хаты у самого Дона, а я все думаю, как же так полковник Туркул мне ни слова не сказал о новом задании? Все не верится поручику. Ночь ясная, лунная. Вдруг поручик обернулся, в руке наган: «Срывайте погоны, все идем к красным...» Мы, трое стрелков, прямо сказать, оторопели, и рукой не пошевельнуть. Вот куда он нас за собой привел, а мы ему верили, как дети. Я сказал: «Господин поручик, если хотите идти к красным, идите, а мы, стрелки, тут ни при чем, с какой стати мы к красным пойдем?»

Я говорю, а поручик наводит на меня наган, дуло блещет. Стою под дулом своего офицера, и так горько мне стало. «Не пойду я к красным; моего батьку убили, братанов, Россию как попсовали, я весь поход верно пробивался с Дроздовским полком, не хочу уходить от своих». Поручик поднял наган и вдруг как жахнет в меня – в грудь ударило. Он, Каин, Иуда Искариот, выстрелил. Я кинулся вбок, кровь на руки ударила, я ползком в камыши. Поручик выпускает заряд за зарядом. Оглянулся, а за мной наш стрелок, Ванюшка – он нынче со мной тоже на койку залег, – пробирается в камыши, зажимает рукой плечо: «Тварь, сукин сын, меня в плечо пулей саданул».

– А где третий стрелок?

– Поручик его выстрелом сбил. Пропал он. Тогда я пришел в себя и, как ни рвало грудь, залег и по Каину из винтовки хватил. И Ванюшка со мной хватил. Но тут из хат, где были красные, что-то закричали, стали бить по нам залпами. Тогда мы с Ванюшкой в камыши, в камыши – и давай ходу. Кровь заскорузла. Камыш, проклятый, сухой, трещит. Продираемся. Да с бегу оба то в сугробину, то в ямищу угодим, в трясину проклятую, а там незамерзшая грязь...

Так, или вроде того, рассказывал Макаров. На хмуром рассвете, проплутав в камышах верст пятнадцать, оба разведчика пробились в Кулешовку. Выходцы из камышей, в крови и во льду, потемневшие от стужи, наткнулись наконец на сторожевую цепь 2-го полка.

В утешение унтер-офицеру Макарову и его стрелку Ванюшке могу сказать, что тот Каин в офицерских погонах не был дроздовским офицером. Он только что перевелся к нам в Мокром Чалтыре, где были влиты в наш полк остатки 9-й дивизии. Этот чужой для нас человек был одним из тех людей, какие попадались и в Белой армии, из тех, кто при первой же неудаче терял веру во все, дрожал в постоянном тайном страхе перед большевиками, запуганный пытками и мучительством их террора. Это был шкурник, смятенный вечным страхом, с холодной тьмой в душе, потерявший веру и совесть до того, что готов был предать слепо верящих ему простых солдат, только бы выудить у большевиков право жить, хотя бы и подло.

Через несколько дней большевики с аэроплана разбросали над Петрогоровкой воззвание на противной, точно пожеванной папиросной бумаге. Этот предатель звал переходить к красным и еще подписался: «Дроздовец». Наши стрелки были так оскорблены за Макарова, что, попадись им этот «дроздовец», они подняли бы его на штыки.

Каждый наш солдат, каждый стрелок, хотя бы из вчерашних пленных или из матросов, каждый, в ком дышала верная и смелая человеческая душа, вскоре же, можно сказать, преображался, чувствуя нашу боевую силу, вдохновленную верой в Россию, нашу человеческую правду. Они гордились быть дроздовцами. Они с честью носили в огне наши малиновые погоны, тысячи тысяч их увенчаны венцом страдания в наших белых рядах, и все, кто мог, ушли с нами в изгнание.

У нас за все шестьсот пятьдесят боев не было перебежчиков и сдач скопом до самого конца. За все время моего командования Дроздовской дивизией только у одного офицера я сорвал погоны и приказал расстрелять двоих, обвиненных в мародерстве.

Макарыч и стрелок Ванюшка оправились от ран. Мы долго вспоминали это каиново дело. Но тяжелее, но горше всего вспоминаю о третьем перебежчике. Это было в Таврии после нашего отхода на Васильевку. Мы заняли большое имение Попова, с обширным, слегка обветшалым домом, вернее, дворцом. Имение это уже раз двенадцать переходило из рук в руки. Когда наш 1-й батальон встал на позицию под Васильевкой, было замечено несколько случаев перехода к красным наших солдат из недавних пленных.

Перебежчики были из 4-й роты, из славной бывшей роты картавого капитана Иванова. В 4-й никогда раньше не было перебежчиков. Я вызвал командира 1-го батальона Петерса и командира 4-й роты капитана Барабаша. Барабаш принял роту после капитана Иванова, у которого был старшим офицером. В боях Дроздовского полка Барабаш был ранен четыре раза. Это был блестящий, отчетливый офицер, скупой на слова, горячий до бешенства. Он был страстный и сильный человек, храбрец. Капитан Иванов очень любил Барабаша и ценил его как офицера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю