Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
Нападение на Ярослава в поезде.
Витебск и Полоцк уже прямо были связаны с Петроградом, и с этих станций солдат в поездах ещё увеличилось – да не командами по служебным командировкам, не возвратных отпускников, – но каких-то самовольных поездчиков, это проявлялось в чём-то, и была ли у них всех станция назначения, и знали ли они, куда ехали и зачем, – сомнительно. Теперь не стало им нужно брать билеты, шли в любой вагон, – отчего и не ехать?
От Витебска увидел и понял Ярослав хуже: не те солдаты оскорбительны, кто расстёгнут, чести не отдаёт, курит или семячки лускает, – а кто перепоясан, да только офицерской шашкой и офицерским револьвером. Или ещё хуже: сверх шинели, как солдаты носят Георгия, прицепил себе офицерский орден Станислав с мечами, да накривь, с поболтом, – и таких два-три мелькнуло на пересадке в Полоцке.
Это всё приходилось грозно понять: сорвали с офицеров, не подарены же.
То он всё ехал и мучился от стыда, что не смеет заступиться за своих соседей по купе, мучился, но и понимал, что он один не может изменить сломившегося общего положения. И вспоминал, что эти все солдаты – сами не виноваты, что это – наши младшие братья, которым не так объяснили.
А вот – с холодком почувствовал и себя самого под угрозой.
А на станциях не только жандармов не стало – но и комендантских пунктов как будто.
И вот что на полоцком вокзале он заметил с удивлением: на такую увеличенную массу солдат стало офицеров совсем мало, куда меньше, чем их должно быть обычно: то ли не ехали вовсе, избегали, попрятались? То ли – представить нельзя – ехали, но переодевшись?..
Такого унижения для себя Ярослав бы не пережил.
На пересадке в Полоцке он сам поволок свой чемодан – но вдруг вывернулся невысокий веснушчатый, скромный солдатик и сказал:
– Ваше благородие, вам ить неловко, дайть я перенесу!
Солдатик оказался как из своей роты, совсем родной, не тронутый общим хамством. (Да и все такие, лишь бы им очнуться, напустили на них пьяного мороку!) Он же помог Ярославу и сесть на вилейский поездок.
Тут уже и все вагоны были 3-го и 4-го класса, но прежде – да три недели назад, когда Ярослав ехал в отпуск, – на отдельных вагонах была надпись – «офицерский». Теперь такой таблички он нигде не увидел.
В вагоне, куда попал Ярослав, было много народу, да все места заняты – и поперечные, и продольные, вдоль прохода, тут не разложишься, не ляжешь нигде, кроме верхних полок, а те уже захвачены солдатами и мужиками, – но лежать и не предстояло, через несколько часов надо было слезать на пересадку.
При посадке мелькнуло ему несколько офицерских погонов, не старше штабс-капитана. Но в самом вагоне, как сел и отпустил помогавшего веснушчатого солдатика, – ни одного офицера вблизи себя, вокруг себя, на просмотре – не видел Ярослав. Сидели – солдаты, мужики, бабы. Шинели, тулупы, поддёвки, свитки, чуйки – деревня и мелкогородская публика из недалёких мест, – а офицеров как вымело, как будто не на фронт шёл поезд, не залегала рядом громада действующих войск.
В иное время и представить бы лучше не мог Ярослав, как ему попасть в самую гущу простого народа. Но сейчас он не в себе, напряжённо сидел, с сомнением и томлением. Хотелось ему скорей бы, скорей бы к себе в часть.
Разговаривали все сразу в разных местах, но звонче всех были солдаты, их больше и слушали.
Один солдат, с наянливой игрой голоса, самодовольно рассказывал, как в Петербурге повидал всех самых крупных бывших людей – и Штюрмера, и Протопопова. Да как же это ему удалось? А он – сам их арестовывал.
Публика вся обратилась к нему, онемела даже.
– И – какие ж они?
И – мог бы сбрехнуть парень, да не сбрехнул. Наслаждаясь своим приговором:
– Да люди обнакновенные. Да я – покрасивше их.
А наискосок, у прохода, сидели два матроса Гвардейского экипажа, неизвестно зачем-почему ехавшие в эту сторону, на сухопутный фронт. Не уступая ловкому солдату, стали и они рассказывать, голосом на четверть вагона, а на остановке и дальше слышалось: как они плавали на царской яхте «Штандарт» и подглядывали в каюту Александры Фёдоровны, когда у неё офицерá были в объятиях.
Старый высокий мужик в продранном тулупе, в объёмистых валенках, насочавших влаги, на все рассказы только крестился:
– Гос-споди, Иисусе Христе! Гос-споди…
Яхту матросы называли правильно, – но уж так ли они плавали на ней? а всё остальное! – врали в духе этих недель, как установилось. И долг офицера и просто порядочного человека требовал бы от поручика Харитонова – строго их осадить. Но ещё в Москве насмотрелся он пакостного «Московского листка», который и в худшем тоне и даже карикатурах вязал императрицу с Гришкой Распутиным, сажая Государя дурачком под стол, – и вся русская столица, и вся образованная публика – видела и не возражала, а ухмылялись многие.
Нет, сломилось, повернулось что-то выше – и ничего не мог сделать поручик Харитонов, а только внутренне возражать. И только слушать дальше: что Гришка хотел помирить царя с немцем, а князья ему не дали, убили.
А что Государю и государыне пришлось за эти недели испытать, пережить, подчиниться? Уж трудней, чем Ярославу перетерпеть эти несколько часов в вагоне.
В каракулевой шапке и с короткой финской трубочкой лесопромышленник или торговец рассказывал, как на проеханной сейчас станции на той неделе арестовали солдаты жандармского подполковника, сорвали с него погоны – а сёстры из стоявшего на путях земского санитарного поезда разодрали те погоны себе на клочки – на память о прошлом режиме. А самого подполковника солдаты повели с собой в теплушку увезти прочь – и, ведя, не давали ему переходить через товарные составы по тамбурам, – не, ныряй под вагоны.
И – куда его могли увезти в своей теплушке? Трудно воображалось, чтобы сдать властям. Уж не застрелить ли на перегоне и выкинуть через дверь?
За минувший день сам поразясь своей ненаходчивости и неумелости, Ярослав представил, какая ненаходчивость должна сковывать вот так неожиданно схваченного человека – уже понимающего, что сейчас его будут расстреливать, и от этого особенно не могущего найтись, как же правильно вести себя, чтобы не расстреляли.
Уж недалеко было до Подсвилья, а там скоро и ветка на Глубокое. Казался полон их вагон – но во встречных поездах виделось ещё куда полней, и всё солдаты, в такой густоте, что и на площадках стояли, – откуда же и зачем столько их ехало, прочь от фронта? Столько их ехало, не проверяемых ни по билетам, ни по документам.
Получас за получасом шла вагонная жизнь – то покачка и постук, то остановка: то, при подаче назад, перебегающий лязг буферов, то, вперёд, натужный скрип тяг. Кто-нибудь бегал с чайниками за кипятком, разливали по жестяным и эмалированным кружкам, пили на столиках и на коленях, доставали снедь из мешков и рýшали. В своём отделении все притерпелись к своему поручику, он не казался тут странным, лишним, – а как в своей части. Настроение было у всех самое мирное, разговоры растекались на своекожное, а о Питере, о царе, о революции и не вспоминали больше, и не говорил никто.
Но когда-то надо было выйти в уборную. Ярослав пошёл.
Не только обычной болтанкой поезд мешал идти, но нагорожено было в проходе и мешков и ног, выставленных и поперечных, – и не все подхватывались убирать их, а должен был Ярослав аккуратно обступать или вежливо просить.
Уже серело, к вечеру было, проводник поднимался к фонарям в перегородках, проверял, менял свечи.
А в узком тесном тамбурке перед уборной, где накурено было вовсе сизо, – вольно стояли трое крупных солдат и друг другу покрикивали сквозь грохот поезда. Может быть, они только всего что курили или для вольности стояли тут, – но не мог Ярослав тронуть ручку уборной, прежде не спросивши:
– Вы… не сюда… товарищи?
А как было спросить? Ярослав любил говорить солдатам «братцы», но здесь бы это звучало заискивающе. «Товарищи», – теперь все говорили так…
Высокий худой солдат, черноусый дядька хохлацкого вида, с подвижной мимикой, ссутулился через дым, наклонился к поручику, одну щеку перекосив, глаз прищуря, и крикнул – перекрикивая грохот поезда, самый сильный тут, над колёсами, да в маленьком тамбуре, – нет, просто крикнул на поручика:
– А-а-а! Вот он! А ну, сымай шашку, ваше благородие! И револьвер сымай! Сдать оружие!
Холодно-горячим исполоснуло поручика Харитонова, он вскинул подбородок.
Толчком к действию.
Но – какому? Уже нельзя ответить примирительно! Уже невозможно искать добрый тон!
Но – что??
И – не первому переступить непоправимую границу.
Как знакомый неотвратимый, нарастающий подлёт близкого снаряда – вот, сейчас грохнет! И – ничего нельзя остановить!
Под ногами грозно стучало, унося наискось.
А второй солдат, который ближе стоял – с тупым, одутловатым низом безбородого лица, – без выражения и без крика, рта не раскрыв, сразу взялся за портупею, за косой ремень, на котором держалась офицерская шашка, – рвануть!
Во вьющуюся секунду Ярослав Харитонов как вывился из тела своего, уже попрощавшись с ним, – всё равно подошло прощаться, уступить нельзя, и что-то случится сейчас невообразимое. Вывился – в жалости к своей несостоявшейся молодой жизни, к этому глупому попаданию, к этому жалкому концу мечтавшегося офицерского пути.
И черноусый, нагнувшийся, не выказывал, чтоб шутку затеяли, – а глядел как разбойник.
Всего-то вот так предстояло ему кончить, сейчас! Кончить, потому что отдать оружия Ярик не мог, и остаться жить после оскорбления – тоже.
Выхватить шашку было негде, разве только подбоднуть черноусого обушком, – но отбиться руками в тесноте от трёх здоровых нельзя – и отступить назад через прихлопнутую дверь опоздано – а ещё можно было выстрелить в одного.
И – не решив, не соображая, – сама проворная правая шмыгнула по боку расстёгивать кобуру.
Молодой – широкая челюсть, уцепясь за портупею двумя лапами, а ещё не рванув, сам себе загораживал и не видел.
А черноусый дядька заметил – и долгой левой перехватил правую Ярослава, вжался пальцами:
– А-а, гадёныш, кусаться?
Это – кто гадёныш, о ком говорилось? – не успевало вместиться в сознание.
Уже не хватало силы и простора – оба локтя упёрлись сзади в стенки – освободить руку при пистолете или спасти шашку, – а тут из дыма насунулся ещё и третий.
Это был сильно широкоплечий, шароголовый мрачный боровок, и глазки маленькие, страшней тех обоих.
И от этого, как не от первых двух, понял Ярослав, что пощады ему не будет сейчас: свирепый этот, с кабаньим оскалом, короткими сильными руками – как будто в разведке на языка насунулся вот на немца.
И этот третий закричал яро:
– Стой! Стой!
Уж и без того стоял Харитонов, откачиваться некуда и не хотел. С презрением к этим трём неблагодарным тупым дуракам, растоптавшим всю его веру в русского солдата. Оставалось рук – не отдать шашку, не отдать пистолет, и то уже не хватало.
– Стой! – ещё лютей кричал кабанок. – Стой, не трогай! Это же – наш поручик, это свой!
И, совсем насунувшись Ярославу к лицу, как бить его хотел головой в подбородок, и перекрикивая грохот колёс:
– Ваше благородие! Да ты помнишь меня? Я – Качкин, Аверьян! Мы – из Пруссии выходили вместе!
И – спускаясь обратно в уже покинутое тело своё, возвращаясь жить в чести, Ярослав помягчевшими, послезевшими глазами снова увидел этого увалистого кабанка, короткоухого, как тот показывал тогда над могильной ямой, что копать будто не в силах:
– Качкин, вашвысбродь, по-всякому может! И ничего не докажете.
И его решительное лицо не выражало виноватости.
Ноги огорячились, отмякли, отпадали.
* * *
590
Все леса зашаталися…
(из песни)
Обер-прокурор Львов обуздывает Церковь. – Работа с общественностью и с московским активом.
Стать обер-прокурором Святейшего Синода (и показать им всем!) – заносился в мечтах Владимир Львов, когда хаживал, после университета, вольнослушателем в Духовную Академию, – но, конечно, никаких реальных шансов не было у него никогда. Пламенное сердце его, не мирящееся с несправедливостью, клокотало ото всех гнусностей, которые вершились в церкви. Но всё влияние его было – членство, а потом председательство в думской комиссии по церковным делам.
И не ждал он в наступающем году сотрясательного хода событий. Однако у себя в имении в Бугурусланском уезде под этот Новый год с семьёю запели «Боже, царя храни», наливая в таз с водой смесь белого, синего и красного воска ёлочных свечей (жена считала всякое гадание противоцерковным, но под Новый год у них разрешалось), – и вдруг почему-то, необъяснимо, вся вода в тазу сразу окрасилась в красное. Вздрогнули такому предсказанию. Столько крови прольётся?
И вот – пронеслась огненным вихрем великая революция, и новое правительство нуждалось кого-то назначить обер-прокурором – а никого и близко не было, хоть чуть касавшегося церковных дел, – и все взоры обратились на Владимира Львова, приехавшего из Бугуруслана на думскую сессию, вознесло его вмиг и на обер-прокурорство, и в члены правительства, – он благодарил Провидение за такую судьбу.
Ехал ли он теперь в автомобиле или в поезде, отмахивал ли длинными ногами по залам Мариинского или по коридорам Синода, – он так и слушал, как внутренне в нём отстукивало, сердце в груди и кровяными волнами в висках: обер-прокурор-Святейшего-Синода!!
Ну, теперь он расчистит это затхлое гнездо! Ну, теперь он пропишет всем идиотам и мерзавцам на митрополичьих и епископских местах!
Уже знал он, что в обществе стали его звать «русский Лютер», и ждали от него великого разгрома церковной рухляди, – и такая необузданность, ой была в нём, ой была! (Одна жена умела его сдерживать, но она осталась в Бугуруслане.)
Да, его принцип всегда был – взаимное невмешательство церкви и государства. Но этого надо было добиваться при царе. Это можно будет установить потом, при республике. А теперь, на первое время, надо переустроить Синод, излечить церковь от язв, от удушливой атмосферы, – а потом уже невмешательство.
Но в духе общих принципов революции, на первом же своём заседании Синода 4 марта Львов так и объявил духовным отцам: отныне – Синоду полная свобода по делам церкви. Цезарепапизма больше в русской церкви не будет! И предложил тут же вынести из зала символически присутствующее царское кресло. Вынесли.
Сила положения Львова была в том, что все эти старцы полностью растерялись: не только не промямлили ничего в защиту царя, но распространяли отречение оглашением в церквах и поспешно снимали поминания царя из церковных служб. А ведь сколько могло бы быть конфуза и затора Временному правительству, если б иерархи упёрлись. Но Львов пригнул их властной рукою.
А первый, кого ему надо было вышибить, – митрополит петроградский Питирим, был в дни революции даже временно арестован, перетруханный отпущен домой, в Синод не являлся, связи его с Распутиным были известны, – вышибить его не представляло труда. Уволили на покой!
И, не спрося Синода, Львов телеграммой вызвал на митрополию в Петроград уфимского епископа Андрея Ухтомского – первейшего умницу, реформиста, который хотел устроить приходскую общественную жизнь и чтобы сельские батюшки умоляли сельскую интеллигенцию помочь священникам приспособиться к новым революционным формам жизни. Пока же Андрей Ухтомский ехал – во временное управление петроградской кафедрой вступил скромненький гдовский Вениамин, в котором Львов не предвидел сопротивления.
Однако он переоценил свою победу над Синодом. Да был слишком занят на заседаниях правительства – тут решался вопрос ареста царя, царицы, смещения Николая Николаевича. Когда же через несколько дней Львов снова явился в заседание Синода, на этот раз вышибать митрополита московского Макария, – то неожиданно встретил дерзкий бунт иерархов. Синод не только отказался отставлять Макария, но заявил, что желает воспользоваться благами объявленной свободы и отделения от государства и просит обер-прокурора не проявлять свою единоличную волю, а Синод решит сам!
Ах вот как?? 200 лет жили в дружбе с поработителями народа, были рабами бюрократии, 200 лет не вспоминали о свободе выбора, а когда революция им поднесла?.. Что ж они не вспоминали о своей канонике раньше?
– Да неужели у вас такая дерзкая мысль, – загремел на них Львов, – что до Собора вы станете вершителями церковных судеб? Да вы сами неканоничны, император выбирал епископов из трёх кандидатов. Если вы такие совестливые – откажитесь сами от своих мест! В чём гарантия, что вы будете управлять церковью лучше, чем я, Львов? А разве моя власть не от Бога??
Зароптали иерархи, что Церковь никогда не переживала такого давления.
– Так переживёте! – предупредил их обер-прокурор.
Быстро же перехватили святые отцы методы революции! Львов дал волю своему гневу, – а он страшен был в гневе, знал, чёрные брови его метались, как рога у быка. Он быстро им объяснил, что сперва прометёт метлою дочиста, как требуется, – а лишь потом будет у них свободная церковь! Да он всех их разгонит, вот что!
Но иерархи не обратились в бегство, не полегли, а подали – да заранее подготовленное! – коллективное прошение об отставке. И даже самые тихие, как гдовский Вениамин и литовский Тихон, – оказались среди бунтарей, чего Львов никак не ожидал: они были – не заядлые, они были не распутинцы, их никто и не трогал, – чего они?!
Однако тут обрывалось могущество Львова, это он сообразил. Коллективная отставка Синода в такие дни могла бы подорвать и Временное правительство, большую внесла бы сумятицу! Этого Львову не простили бы в самом правительстве: он же знал по тайным заседаниям, как у всех голову ломит, сколько задач.
И тогда он решил святых отцов перехитрить: смягчился, обещал подумать, – а их просил в отставку не подавать.
Он вот что задумал: ринуться в Москву, где как раз проявлялось и сплачивалось прогрессивное духовенство – протоиерей Цветков, священник Востоков, уже создали московский комитет действия духовенства, – ринуться к ним туда и общественно-церковной волной свалить Макария с той стороны.
Сказано – сделано! В субботу выехал в первопрестольную, а в воскресенье, вчера, – уже проводил собрание прогрессивного духовенства в покоях епископа можайского Дмитрия, тут были и из мирян известные, Кузнецов, Новосёлов, Громогласов, – тут Львов был как бы вполне среди своих, прогрессивной понимающей общественности, и мог говорить откровенно: что призывает их поддержать его в борьбе с Синодом и доказать, что вся полнота власти – в руках Временного правительства. Сам же он от своей твёрдой позиции не отступится ни за что! А также просил их помочь подыскать вместо престарелого безвольного Макария кандидатуру нового митрополита, который будет уставлен не назначением, но избранием, ладно.
Уж тут-то ожидал Львов дружности и сплочённости – но епископ дмитровский зачем-то привёз на совещание бывшего епископа владикавказского, уже на покое, проживающего у него в доме. И этот владикавказский внёс не то что диссонанс, но просто сильно расстроил собрание: он с упорством выступил, что прокурорская власть не должна мешаться в дела церковного управления (с каких это пор они такие стойкие стали?), – и даже резко обвинил, что Львов в Петрограде явился в покои митрополита Макария с вооружённой командой, офицером и солдатами, для ареста митрополита.
– Клевета! – закричал Львов. – Клевета!
Однако единство собрания было сильно испорчено.
Всё же постановили: просить Макария покинуть митрополитство.
Но у Львова не осталось ощущения, что он взял верх: проситьпокинуть – это не то что прямо отставить.
Нелегко ему было нести духовную власть!
Сегодня весь день в Москве он провёл активно – кинулся в учреждения чисто гражданские, ища прилива сил. Сперва поехал к комиссару Москвы Кишкину, жаловался на противодействие синодских иерархов и просил помощи комиссара. Кишкин мялся, повёл его в Комитет общественных организаций: тут были люди решительные, овеянные революционным духом, и дружно постановили: поручить обер-прокурору принять меры к немедленному увольнению Макария на покой.
После того ещё успел на заседание городской думы. Заявил думцам: что поскольку православие – важная отрасль государственной жизни, а Москва – центр православия, то просит он городское самоуправление оказать содействие в деле очищения духовенства от тех элементов, тех плевел, тех тёмных сил, которые своим прислужничеством старому режиму позорили церковь, – а сегодня вставляют палки в колёса реформ.
– Но я – не такой человек, – гремел он, предупреждал и врагов дальних, – у кого опускаются руки! И те палки, которые вставляют мне в колёса, – я обращу против них же самих!
Рукоплескали.
Сильно подбодренный общественностью, после обеда в ресторане Львов поехал на частную квартиру, куда приглашены были видные миряне-реформисты – опять же Кузнецов, Новосёлов и сам Евгений Трубецкой. Обсуждали с ними реформы, создали комитет для подготовки Предсоборного совещания.
И наконец, уже вечером, собрали в епархиальном доме весь московский церковный актив: по обстоятельствам революции и настроению времени, только свои, активные, и приходили, а реакционные сидели дома. Аплодировали дружно. Постановили: послать к Макарию депутацию и требовать, чтоб он отказался. Провести в епархии сплошь выборное начало, а на 6-й неделе поста, – сегодня начиналась 5-я, – выбрать и митрополита. Настолько ясно было, что Макарию теперь не устоять.
Таким образом, Львов мог торжествовать: своей московской поездкой он хорошо подкопался под Макария московского, пока он там в Петрограде в Синоде сидит «первоприсутствующим». А теперь – закрыть зимнюю сессию Синода – и до после Пасхи!
Но тем временем запускалось дело в Петрограде. Прочёл в газетах, что у Андрея Ухтомского, видно, лопнуло терпение ожидать митрополитства – и он поехал на фронт, агитировать за войну.
Да в Петрограде как раз было проще: не выбирать бы митрополита, а назначить уже подготовленного. Но нельзя было придумать, как же теперь отступить от выборного принципа, республиканская идея.
И она должна разлиться на всё Мироздание.
* * *
К дням минувшим нет возврата!
Русь царизма миновав,
К светлым вольностям заката
Паровоз летит стремглав.
(«Русская воля»)



























