Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Фабричные и железнодорожники пришли к великому князю.
Длинные, дальние локти свои кусал теперь Николай Николаевич: зачем уехал с Кавказа? Он был Наместником обширной благодарной страны, его любила армия, любило население, и даже социалисты почтительно разговаривали с ним, – попробовал бы кто-нибудь его оттуда сместить! Что за несчастная путаница произошла с его назначением в Верховные, зачем Временное правительство срывало его с Кавказа, почему не сообразило, не остановило раньше?
Горечь переполняла грудь великого князя – особенно потому, что больное это было место, смещение с Верховного, уже второй раз.
Вчера он не удержался и пожаловался английскому генералу при Ставке Хенбри Вильямсу, втайне рассчитывая не только на сочувствие, но, может быть, на обратное воздействие – через английских властей на русские, ведь эти самые иностранные генералы при Ставке привыкли видеть великого князя Верховным, Англия и Франция знали в нём извечного лютого ненавистника Германии – неужели они не хотели бы и не могли…? Но охоложен был великий князь ответом английского генерала: его преданный и безколебный совет был – отказаться от поста.
И вот, в начале же этой недели оброненная великим князем шутка, что он вернётся жить маленьким помещиком, – к воскресенью уже и сбылась: он только и мечтал теперь возвратиться в своё маленькое поместье, уже не на Кавказ, – уже не имея более никаких военных обязанностей, как если бы война окончилась. Славная дачка его, Чаир под Ливадией, в солнечном голубом Крыму, теперь манила его как видение другого мира, куда не достигают мерзкие революции.
Но унизительнее того: он даже и к себе в Чаир вернуться не мог ни как Главнокомандующий, ни как великий князь, ни как просто свободный взрослый человек, – он даже к жене своей в Киев (ещё гнев Станы предстояло ему пережить!) не мог поехать как независимый взрослый: он должен был ждать теперь каких-то двух неизвестных ему депутатов зачем-то Государственной Думы, и они будут его сопровождать – как арестованного? как сопровождали Ники?
А ведь ещё вчера, приняв присягу, Николай Николаевич проявил избыточную любезность: послал правительству вторую телеграмму: что, мол, принял присягу новому государственному строю, что выполнит свой долг до конца.
Теперь всем великим князьям из Ставки неминуемо предстояло увольняться: и Сергею, и Сандро, и Борису. И Пете – ничего тут не получить.
И куда же теперь Орлова? И своих адъютантов? И Сергея Лейхтенбергского, отобранного у Колчака, ну, этого – с собою в Крым же. И куда – донского атамана Граббе, по пути прихваченного с Дона по просьбе казачьих властей? – тут по Ставке ходил ещё один осиротевший Граббе, начальник конвоя.
И – где же ждать? Оставалось ждать – в вагоне. Случилось так в первый день – Николай Николаевич пренебрег переехать в губернаторский дом, – а теперь оставалось ему ждать в вагоне, без возможности проехаться, даже пройтись, – не по шпалам же шагать.
Томительный, замкнутый день, депутаты не успевали приехать раньше чем сегодня к вечеру.
Целых три дня пути в Могилёв, в этом самом вагоне, в этой самой компании, а до Минеральных ещё и с Андреем, – как они оживлённо беседовали, как они возбуждённо рисовали себе славное будущее, целую новую эпоху, – а теперь запечатались уста, и даже с Орловым говорить не хотелось.
В защемлении протянулся день, а к концу его, к обеду, пришли два позванных старика-генерала, преображенец и лейб-гусар, которые и встречали его в этот раз в Могилёве. (Теперь-то понял великий князь, почему такая скудная встреча была, без караула, без штабных офицеров, – лукавый Алексеев уже всё знал и умыслил!)
Сели за грустный, полубезмолвный обед. Николай Николаевич сидел вытянутый, как закованный, – предстоящим ли видом ареста? такого же оберега и одиночества в Чаире?
Вдруг лакей вызвал от стола дежурного адъютанта князя Шаховского.
Тот вышел, вернулся и доложил, что у вагона собралась и непременно желает видеть великого князя – депутация фабричных и железнодорожных рабочих. Что они настроены крайне благожелательно, – да к иным депутациям великий князь и не привык за эти дни, – и не хотят верить, что великий князь не желает стать во главе Армии, что, есть какое-то письмо правительства? – они хотят знать.
Потеплело сердцу Николая Николаевича, он пободрел. Фабричные?
Он и сам готов был к ним выйти, но, может быть, это было несолидно, к малой группе.
Пошёл, достал из выдвижного ящичка письмо Львова – и просил князя Орлова выйти и прочесть его депутации. Ему – нечего было скрывать.
Ход обеда смешался, заволновались, чем это кончится. Один генерал побрёл вслед Орлову.
Депутация стояла на перроне круговой кучкой вокруг вагонной площадки, железнодорожники в своей рабочей одежде, как были кто на местах, фабричные – поаккуратнее, пришли особо, но у всех – хмурый, трудовой, простонародный вид. И почти только пожилые, усатые, были и старики, а молодых не было, ни – женщин. И с красными наколками – никого.
Перед сиятельными генералами двое-трое передних потянулись было снять шапки, но оглянулись – не сняли.
Толстый Орлов стал читать – громко, слышно всем, и от себя добавляя издевательские нотки в местах: «народное мнениерезко и настойчиво высказывается против…», «Временное правительство не считает себя вправе остаться безучастным к голосу народа, пренебрежение которым может привести к серьёзным последствиям…»
И тут один фабричный закричал:
– Знаем мы этот народ! Это – евреи! Мы их в Могилёве только и слышим!
А другой, старик из переднего ряда, рассудительно добавил:
– Рази нас слушают? Петербург усем командует. Пусть великий князь не соглашается!
В депутации загудели – вперёд и друг со другом. Не стали уже и письма дослушивать.
– А пусть великий князь к нам пожалует!..
Орлов понял момент – ушёл, не дочитывая.
И быстро вослед на площадку вышел стройный, пружинный великий князь – в кителе при орденах, в фуражке. Стал на вагонной площадке вытянувшись, неправдоподобно высокий, почти доставая верха вагонной двери. Вид его был – орлиный, как принимал бы парад выдающегося полка.
Ветровым движением вскинуло руки, сняло шапки, обнажились головы густоволосые, и плешивые, и седые.
Молчали.
И великий князь молчал. Он только мог порадоваться их приходу. А – сказать? Теперь – что ж он смел сказать?
И вдруг железнодорожник, крупный, на полголовы возвышаясь, поднял руку с двумя свёрнутыми путейскими флажками и надунул через головы:
– Ваше Императорское Высочество! Да нас тут – сила, вся дорога в наших руках. Да вы только прикажите – мы чичас рельсы хоть до самой Орши снимем – и посмотрим, как этот народк нам сунется!
И заволновались, ещё загудели, сдвинулись к вагону, – и один старик потянул руку великого князя целовать, а у него перенимали другие.
И даже слёзы увидел великий князь. И ощутил теплоту и колкость поцелуев на тыльной стороне кисти. И – взыграло в нём, взыграло боевое, ретивое! Вот таковы ж были с вагонной площадки – депутации, овации, депутации, овации трёхдневной поездки сквозь Россию.
Ах, как бы сейчас он правда им приказал! Ах, как бы сейчас правда разобрали рельсы на три версты в петербургскую сторону!..
Но с разобранными рельсами – что же дальше? Начинать войну внутри России? – нельзя было этого взять на себя, нельзя было на это осмелиться. Просто – не хватало и воображения.
Да ведь уже – и сдал он командование Алексееву. И – пылко ответил Львову. И – присягнул Временному правительству. И – вся Ставка присягнула.
И – разве можно теперь это всё повернуть?
А – горько, горько.
573Преображенский полк на фронте принимает присягу. – Настроения офицеров.
По последнему снегу, какой ещё оставался, – шёл дождь, всё бурно таяло, в болотных окопах, землянках, блиндажах Преображенского полка опять стояла вода. Потом ветер нанёс на три дня серых низких туч, серой мглы, – и вот висела эта гнетущая тёмная погода.
А неприятель не дремал. Была ночная атака на соседей-семёновцев – причём офицеры не ждали её, а солдаты что-то не верили безопасности, простояли всю ночь у бойниц, под утро пошли три немецкие цепи – и им хорошо наклеили.
Этот успешный бой имел в гвардии тот неприятный оборот, что подкрепил солдатские подозрения: настолько ли офицеры против нового строя, что даже будут склонны сдавать позиции немцам? У солдат появилось смутное настроение, что от них скрывают какие-то новые приказы. (Солдаты гвардии были и грамотны поголовно.)
У Свинюхи немцы высылали крупную разведку под прикрытием миномётного и бомбомётного огня. Но наши отбили их, не дали тронуть проволоки. За то они долго бросали потом химическими снарядами.
Ходили и ночные разведки, перекидывались гранатами. По всему Стоходу было неспокойно.
А взяли немца в плен – он говорил: их офицеры убеждены, что через две-три недели на русском фронте будет мир.
Значит, так рассчитывают на нашу смуту!..
Против австрийцев мы выставили большие плакаты, что Америка уже выступает в союзе с нами. Австрийцы не только не стали обстреливать плакат, но кричали «хурра». Гвардейцы даже не поняли. Узнали от следующего пленного: радуются, что, значит, скоро кончится война.
Но ещё когда фронт шевелился, стрелял, угрожал, под разрывы мин и потрескивания пуль о наши укрепления было даже легче: как будто всё по-старому, как будто не случилось Великой Беды.
А когда умолкало, то, напротив, все настороженные чувства обращались к тылу, к Петрограду: что – там?
После Кутепова из Петрограда долго никого не было. Потом примчался ещё один отпускник – юный подпоручик, но нёс одну безсвязицу, в состоянии вполне безумном, – и его тут же пришлось отправить в сумасшедший дом, в Киев.
Зато притекали новые тяжкие слухи, мрачнившие душу. Вроде того что: генерал Корнилов – немецкий агент, для того и выпустили его немцы из плена, чтоб он захватил в Петрограде власть.
Тем временем роте Его Величества приказано было снять вензеля и называться просто «первой».
Генерал-майор Дрентельн вчера сказал командирам батальонов:
– Сегодня я первый раз подписался без «флигель-адъютанта». Но снять вензели – нет сил, я ношу их с Девятьсот Третьего. Впрочем, про меня все знают, как я был близок к Государю, они меня долго не потерпят.
У него после ранения неправильно срослась нога, кровообращение стало ненормальным, за последние дни ухудшилось, теперь здоровая нога была в сапоге, а больная в валенке – и так он переступал по брёвнам над набравшейся водой.
– Кому мы теперь нужны? Вот, несём нашу службу нелёгкую, – а для кого теперь? Для блага тех мерзавцев, которым гвардия – только помеха. Мы приняли новый строй против своих убеждений – и мы же должны их защищать! Не удивлюсь, если захотят нас всех уложить поскорей на немецкой проволоке. Чем быстрей нас уничтожат – тем будет лучше для «свободного народа».
Посмотрел, посмотрел на своих испытанных полковников. Все выглядели мрачно. А на лице Кутепова была его отродная осклабленность недоумения, – будто он что-то горькое-горькое узнал, и хотел спросить? возразить? и на том застыл навсегда.
Бревенчатая крыша землянки была приподнята над землёй – и вот слышна была дружная капель с неё.
– А иногда думаю: может быть и хорошо, что не дошли мы с полком до Петрограда. Избави Бог, что б это было!..
Капель.
Кутепов промолчал, но живо помня всё, он думал как раз, что было бы хорошо: одного Преображенского на всё бы и хватило.
Дрентельн ещё в начале февраля такой свежий, помолодевший вернулся из отпуска, из Петрограда, – а сейчас совсем подался в старика, да ещё с этой ногой.
– А – как, скажите, господа, людям наших верований жить в этой новой России? Невозможно. Для меня погибло всё, чему мы молились с детства. Вон, читали: Государь – арестован! Государя везут из Ставки какие-то хамы. Государя хотят судить! Да как это всё преображенцы могут снести? Или в киевской газете грязно распубликована частная телеграмма Государя к августейшей матери: «приезжай к одинокому сыну, всеми оставленному». По отношению к кому, примерим к себе, можно допустить такую безтактность? Только тем спасаемся, что одеревянело сердце. Вот рассказывают отпускники: в Саратовской губернии начинаются поджоги, убивают стражников. Ясно как день, что будущий строй и наши земли отнимет.
Тут – Кутепов ещё глубже промолчал. За годы в гвардии он привык к этой странной черте сослуживцев: имея поместья, предполагать, что они есть у всех.
– Вот – подойдёт время, – говорил Дрентельн, – разорвём наше знамя по лоскуточку на память. А древко с вензелем и крестом сожжём. И разойдёмся.
На знамени преображенцев висел Георгиевский крест, повешенный собственноручно Александром Вторым. Нет, в такую последнюю минуту этот крест, будь командиром полка, Кутепов бы повесил себе на шею, под рубаху.
А пока что к этому знамени они и все их преображенцы должны будут подходить с присягой Временному правительству, – Дрентельн и собрал командиров батальонов предварить.
И что же правда делать гвардии, покинутой своим императором во власть сброда? Кто эти выборные хамы в «советах депутатов», – тыловые писари да разные шофёры, да кто укрывался в тылу. По протекции императорской власти эти нынешние «депутаты» и прятались от войны.
– А теперь этот Хам, не зная России и не понимая её исторических задач, будет её вести! Хам – наступает, господа, и самым настойчивым образом. И скоро будет, как это было: на пиках понесут головы дворян и будут бросать аристократов с моста в Рону.
– Не республика, а «режь публику», – сказал командир 2-го батальона ходившее mot.
Уже везде, и в Преображенском, начинались толки, что надо избирать полковой комитет. И даже предполагалось ещё какое-то худшее безобразие: чтобы делегаты всей гвардейской Особой Армии ехали в Петроград и заверяли свои же негодные запасные батальоны и петроградский Совет депутатов – что гвардия готова с оружием защищать их и Временное правительство.
Но мало того: теперь этому Временному правительству ещё и присягать?
А почему – правительству? Когда, где присягали правительству, сменным министрам? Всегда присягали Верховной власти.
Но – кто теперь Верховная власть? Её нет…
Пришёл и текст присяги. Правда, в этом тексте Временное правительство не очень себя выпячивало, загораживалось Отечеством, а само поминалось без пиетета как «ныне возглавляющее Российское государство впредь до установления образа правления волею народа при посредстве Учредительного Собрания».
Но если так ждут услышать волю народа – то отчего не спросили её при перевороте?
Присяга эта была – как бутафорная подпорка к надсадившемуся вековому зданию.
А ещё было в этой присяге то глумление, что присягающий клялся повиноваться всем поставленным над ним начальникам, чиня им полное послушание, – но именно это же и было в извечной императорской присяге! – а вот же её легко нарушили. А теперь, с новой отданностью, присягать уже – им? Они наверху изменно перешабашили, а теперь кто не подчинится им – уже изменник?
И ещё – осеняли себя крестным знамением, когда правительство всё из атеистов. Притворяются, чтоб завлечь народ.
Но что было делать Преображенскому полку, раз войну надо продолжать? Во имя победы остаётся показать пример долга – и скрепя сердце, и скрипя зубами, принести присягу этому правительству-выскочке.
В одной из соседних армейских батарей, рассказывали, было и хуже: пришло отречение Государя в пользу Михаила Александровича – и командир батареи поспешил в тот же час привести всех к присяге Михаилу Александровичу. А через несколько часов пришло и отречение великого князя. Что остаётся от такой присяги у солдат?
Да впрочем, что и у наших?
Так сегодня, под мглистым небом, в задышливой тёмной рóзвезени – Преображенский полк унизительно и неискренно присягал. Императорская гвардия, не позванная с оружием в грозный момент, – теперь, заподозренная, нелюбимая, присягала какой-то кучке штатских.
Одна только досвечивала им звезда, одна над ними была надежда: что Верховный Главнокомандующий, по какому-то ему одному известному смыслу, одобрил это действие. Он конечно видит лучше, он конечно знает, и помнит про свою гвардию – и в нужный момент ещё кликнет её.
Но всё же – духота и мгла позора весь этот день разнимала преображенцев, офицеров, унтеров: как дожить, дослоняться, пережить до конца этот позорный день?
Но – не пережили. Кутепов ещё не успел уйти в батальон – Дрентельн вызвал его снова к себе.
Он полулежал на постели и стуле, выставив больную ногу в просторном валенке, – и вид его был, как будто его опрокинуло, как будто с ним удар.
И – не сказал, а проблеял жалким голосом:
– Александр Павлович… Великий князь – больше не Верховный. Подал в отставку.
На столе лежала телеграмма.
Дрентельн лежал разбитый.
Кутепов стоял. Стоял. Потом сел.
При движеньи по брёвнам пола под ними чуть похлюпывала вода.
– А ведь мне, – сказал Дрентельн ещё жалобней, – прописаны горячие ванны, сухое помещение, держать ногу в тепле.
Молчали.
– Вы, Александр Павлович, готовьтесь принимать после меня полк. А я… Я – вензелей не сниму… Я… ещё раз вот, может быть, увижу царственный Петербург… Да если буду жив – поеду в Италию… Там, знаете: на самом морском берегу – цветут и благоухают померанцевые деревья…
Кутепов шёл в передовое расположение.
Отставка Николая Николаевича была последним безумием этой безумной революции. Проходимцы и подлецы, – если они хотели продолжать войну – как же могли они сшибать единственного вождя с именем?
Если думать о Петрограде, о Ставке, – всё казалось потерянным.
Но если думать о гвардии, о Преображенском полке, – это потеряно быть не могло. Это было – цельное, отдельное, мощное, сильное.
Если доведётся Кутепову принять полк – ну нет, рано ещё думать разрывать знамя на лоскутки!
Он тихо шёл по окопу – и, не услышав его, стоял к нему полуспиной, а лицом к немцам офицер, на уступе от окопной мокреди, открыто возвышаясь над бруствером. Он – не напевал, не цедил, а как-то упрямо наговаривал – сам себе, а в сторону немцев:
Твёрд ещё наш штык трёхгранный,
Голос чести не умолк.
Это был молодой подпоручик Юра Дистерло – из правоведов, ускоренными курсами при Пажеском – и в преображенцы, всего несколько месяцев на фронте.
После этой постыдной присяги – и он искал опомниться, оправдаться, и убеждал себя сам:
574
Так вперёд, вперёд, наш славный
Первый русский полк!..
Ярослав в поезде. – Рассказы Наташи Аничковой.
В вагоне 2-го класса Ярослав имел лежачую плацкарту на верхней полке. Но когда на Александровском вокзале он с носильщиком (смешно молодому человеку нанимать старого носильщика, но офицерское положение не дозволяет нести чемодан самому) вступил в купе, то обнаружилась полная неразбериха: на его полке уже лежали чужие вещи, а полка внизу тоже была занята – пухлощёкой, полной сестрой милосердия в мятой фуражке Земгора с красным крестиком на околыше. Стали разбираться – у обоих претендентов вполне законные плацкарты на одно и то же место. Сказать бы, что случай невиданный, вызвать кондуктора, – но в этом же самом купе солидный, гордый господин в английском пальто при белом кашне ехал с дочерью, успел занять оба места, а к нему с претензией пришла дама, и с такой же верной плацкартой. А кондуктора долго было не дозваться, потому что он в другом купе разбирал такой же конфликт.
Просто никогда не случалось, никто такого безобразия не помнил. Но мрачный кондуктор в потёртой шапке-кубанке не удивлялся и не бранился в невидимую сторону, и не звал обер-кондуктора, можно было так понять, что он такие случаи знал. Возмущённую даму он куда-то увёл, а Ярославу ничего предложить не мог. Но круглолицая сестра, очень открытая в обращении и с весёлыми, даже дерзкими глазами, – предложила Ярославу сидеть на её нижней полке, а ночью и уснуть в ногах. Ничего другого и не оставалось.
Вечером поболтали и сдружились с сестрой – очень весёлой Наташей Аничковой, из разорившейся ветви большого дворянского рода, ещё дед её служил в гофмаршальской части Зимнего дворца, а отец-демократ хотел отдать её учиться с дочерьми дворников. Но мать настояла на гимназии Таганцевой, где с 6-го класса уже читались лекции, а не уроки, и учителя здоровались с ученицами за руку, как со взрослыми. Гимназию Наташа кончила уже в войну – совсем молоденькая, а фигура крупноватая, с дородностью, прошла курсы при Крестовоздвиженской общине, и уже поработала с тяжёлыми ранеными в Вильне, а сейчас состояла в банно-прачечном отряде, легко. Она сплошь и болтала одна, Ярослав только успевал слушать, но с большим удовольствием. И как курсы она кончала, обманывая родителей (шла будто в университет, а в портфеле белый халат). И как в виленском госпитале по коридору ездила на велосипеде, за что и отчислили. И хотя был у Наташи любимый жених, кавалергард, – вместе с сестрами чудили, посылали в «Брачную газету» объявление: «Интересная блондинка ищет знакомства». Строгий старый врач, насмотрясь на эту компанию, веселящуюся рядом со смертью и ранами, вручил каждой из четырёх по запечатанному конверту: «Здесь я написал, что будет с каждой из вас через семь лет, к 1923 году. Раньше – не распечатывать». Но Наташа, конечно, распечатала и прочла: «Вы пропустите семь своих лучших женихов, семь своих счастий – и влюбитесь в чужого мужа до трагедии и стрельбы».
Ярослав возвращался из отпуска в растревоженном и завороженном состоянии. Он уже и соскучился по фронтовому воздуху – но ещё как будто и не исполнил отпуска своего. Он и вбирал охотно всё, что видел и слышал, всему находя место в себе, – и одновременно почти не нуждался в этом. Он даже как бы не ехал сам здесь – это тело его, перепоясанное ремнями, возвращалось на фронт, и правильно, – а душой он остался позади, в дрёме, ещё бродил по неизойденным тропинкам своей ростовской юности и Новочеркасска, и Москвы, и повторял домашние радости, и московские переброды с Ксаной-печенежкой, а глубже всего – был с Вильмой, ещё сейчас лицом чувствовал густоту её кудрей, и губы её, и полыхал ему пунцовый платок.
Вчера он пробыл у неё дольше, чем думали оба, – и когда уходил – в первой комнате кроме сестры сидела и пожилая латышка, видно мать, стыд такой – проходил краснел, проваливался. И в этих попыхах – не уговорился с Вильмой на сегодня, а то – зачем он уезжал? он бы перекомпостировал билет, остался бы. И днём сегодня так горевал: как не увидеть её ещё раз? Пошёл на бульвар – но её, конечно, не было. И пошёл в Антипьевский – прямо к ней. Но оказывается, вчера, следуя за Вильмой, он не пригляделся, которое из парадных, помнил только, что третий этаж налево. Теперь – не решился доискиваться, ведь он и фамилии её не знал, боялся бросить на неё тень. И вот – уехал. Но углубилось и дополнилось в нём: что какая-то связь повязала его с этой латышкой, и им не миновать ещё встретиться.
Он ехал – счастливо полный, но и растравленный, но и несытый, но и счастливо открытый ко всему. С удовольствием сидел рядом с пухленькой, разбитной, дерзоглазой Наташей – и ничего не пропускал из её рассказов и несходящей вкусной улыбки, сбившихся светлых волос, – но и всё время, пока ещё был достаточный свет, – видел и напротив дочь соседа – молчаливую, тонко-тонко вырезанную, бледную, лет семнадцати.
Уже и стемнело, и чаю попили, – а Наташа всё болтала, и чего только не несла: и как она девочкой, давши честное слово, что с веранды не ступит на землю, – двести саженей шла до озера, перекладывая под ноги книги; и как она в Москве обожает кафе Трамбле на Кузнецком, всегда бросается туда сразу; и как она на ходулях танцевала краковяк. А потом – всё больше о своих предках за два века, которых нельзя было ни разобрать, ни запомнить. Был там какой-то Руф, основатель масонской ложи в Москве. И какой-то Верещагин, распорядившийся выкупать землемера в холодном пруду за то, что тот недостаточно низко ему поклонился. И какие-то старшие братья выкрали в масках своего младшего, вымогая деньги у мамаши. Шутники тамбовские дворяне ночами пьянствовали и переворачивали вывески, а в Москве вступали в клуб золотой молодёжи «Червонный валет», орудовали в масках и оставляли карту с червонным валетом. Насаживали митру на голову продавца церковной утвари и грабили кассу. Обманув знакомого мажордома, показывали пустующий на вакациях московский губернаторский дом иностранцам – и в подставной нотариальной конторе оформляли его продажу, брали аванс. А ещё один Аничков, кончая Пажеский корпус при Николае I, умудрился направить зеркальный зайчик на императрицу и за то лишился гвардии. А какой-то Аничков, убежав от материнских побоев с братом, помогал прачкам полоскать бельё и ночевал в гробу на стружках у гробовщика. А позже стал товарищем министра просвещения. И убийца Каракозов тоже с какой-то стороны относился к их роду.
Уже было давно темно, и отец с дочерью спали, а вся эта болтливая вереница закруживалась в памяти Ярослава – и нельзя сказать, чтобы доброжелательно.
Хотя и полна, предложила Наташа, что поместятся они на одной лавке валетом, раз уж такие революционные обстоятельства.
Но Ярослав постеснялся и её, и дочки напротив – и остался сидеть спиною в угол, дремля в потóлчках вагона при голубоватом слабом купейном свете – сидя спя, как в ожидании атаки, да впрочем, по фронтовой неприхотливости даже и спал по-настоящему. А когда и просыпался, то неудобство положения не мешало ему счастливо осознавать себя, так омытого этой поездкой, с напевным чувством своей подтверждённой значимости в жизни.