444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2 » Текст книги (страница 18)
Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:24

Текст книги "Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

– Страшно??..

– Ты знаешь, отчаянье, когда уже всё равно, убьют тебя или нет. Уже как бы принял смерть и ничего не страшно. И ничего не хочется.

На том бой и кончился: к вечеру отдали Австро-Венгерский окоп и укрепляли новую линию – от Левого Газового окопа и до господского двора. И может ещё какой другой смысл имел этот бой для наблюдателей соседних, а для поручика Гулая вот только этот: как просидели полдня жертвами, ничего не сделав, и лишь чудом спаслись немногие. А недочлись за два дня – тысяча двести пятьдесят три человека. Это – по 81-й дивизии только. Генерала Парчевского самого бы туда посадить. И – всех, кто это Скроботово устроил!

Так и разделилась Европейская всемирная война: до этого полу-дня и после этого полу-дня. После – начиналось только сейчас. Ещё не вполне очнувшись, Котя и приехал к Сане.

И какое ж первое утешение на войне, и то одним лишь офицерам, из лавочки бригадного собрания или от врача во фляжке (солдатам всю войну не выдают ни глотка): выпьем? Выпьем, пока есть. И картошка уже не шкварчит, стынет. Упрощение всех мировых вопросов – полстакана жидкости, так похожей на воду. И утешает.

Саня и своё мог рассказать, здесь тоже были события. 18 октября был поискМосковского Гренадерского. Затеяли поиск из-за того, что у немцев целый полк ушёл в Румынию, стало обидно: нас за людей не считают? И просто днём пробили снарядами несколько проходов в проволочных заграждениях – и днём же пошли. И тоже неудача: во-первых, проходы не чисто проделали, пришлось пехоте проволоку дорезать. Во-вторых, немецкие пулемёты не смолкли, видимо – сидели в блиндированных постройках. Кое-где ворвались в немецкие окопы, а несколько рот московцев залегли в болоте под самой проволокой – и уже дали им приказ отходить поодиночке, а подняться нельзя, огонь даже сильней, и так до темноты. Вот такой и поиск: взяли одного раненого немца и один пулемёт. А гренадеров – убито 18, ранено 203, из них 147 оставались лежать ещё на сутки, до следующей темноты, потом выносили их.

Из двух боёв ещё и не скажешь, какой нелепей. Но не состязались рассказы, потому что Саня не был на участке Московского в тот день и не лежал в болоте, а Котя вернулся с того света, не увидеться б им больше никогда. Да Саня и не порывался рассказывать о гренадерских новостях: с Котей-то он и ждал от них отвлечься. А уж нет так нет, – послушать Котю, чтобы было ему помягче.

И Константин – выговаривался. После сидения в Австро-Венгерском окопе возникло в нём какое-то резкое знание – и о ближнем, и о дальнем, и о войне, и обо всём мире, чего не было в нём раньше. Раньше он, наоборот, не любил говорить об общем ходе дел, называл это политикой, а только – о своей бригаде, о своём полку, ближнее. Новое резкое знание не добавляло ему радости, горечь одну, но вот он как будто стал знать.

Что генералы и Ставка нашего горя не делят – и нет им дела ни до чего. А какие есть толковые – что ж они там думают и смотрят? Что офицеры многие ловчат, и геройство стало очень расчётливое: как бы Георгия получить без лишнего риску. (Как хорошо, что гимнастёрку сменил.) А шестинедельные прапоры – вообще не офицеры. И вся армия уже не та, которую мы с тобой ещё застали в прошлом году.

Новое особенное движение появилось у Коти: резкий косой отмах ладонью, всё время правой, как если б он шашкой коротко отрубливал, отрубливал всё ненужное, неправильное, неуместное.

Косо было махнуто, но Саня не мог так легко принять. Побережней, чтоб не перечить, не обидеть, а всё-таки он поражён был, что Котя как будто не главным уязвлён:

– Костенька… Как бы это сказать… В каком-то смысле – терпеть поражение легче, чем побеждать… То есть: страшно умирать в мясорубке безпомощной жертвой… и – жить хочется! Да когда ещё и не жил совсем, как мы! Но когда сам цел, а других убиваешь – всё равно жить не хочется… А?

Саня смотрел на друга с надеждой. Эта мысль была страдательная, запутанная, никто её в армии не понимает, но друг библиотечных юных сидений – должен был понять?

А Котя, с обострившейся, ожесточившейся силой выражения, посмотрел – очумело, как с трудом проталкиваясь через свою ли ещё контуженность скроботовским боем или санино явное завирание. И с досадой:

– А-а, – отмахнулся ладонью косо, – до-сто-евщина!

И – опять в эту позу: нога за ногу, колено обнял сплетенными ладонями, и мимо Сани, мимо стола – в пол, безнадёжно угрюмо:

– Сами мы с тобой дураки. Какой леший нас добровольно тянул на войну в первые же дни? Прекрасно бы мы сейчас уже кончили Московский университет, теперь бы и в училище! Вот это и обидней всего: сами полезли. Что уклониться было нельзя, повременить нельзя – глупости это всё. Сами себе придумали…

А это вспоминал он как бы санины тогдашние доводы. Что Саня – и тащил их обоих.

Да пожалуй, так оно и было, да. Котя не имел духа укорить прямо, а получалось – так. И требовало от Сани нового теперь обоснования, оправдания: зачем же …?

А в голове – шумок от выпитого с непривычки, и то ли смягчает он горечь, то ли даже урезчает? Всё говоримое сегодня между ними ложится, ложится зарубками, трещинами, всё непоправимее отделяя глупое студенческое прошлое от безнадёжного будущего.

Саня – этого не ждал. Он даже не чувствовал в себе такого отделения. Даже наоборот: лежишь долгой ночью, не спишь, – и стержень прежней жизни как будто высветливается в темноте, даже как будто продолжается.

А вот – не найдёшься возразить. В потоке человечества почему-то одним дано проявить себя долгой, богатой жизнью. А кому-то – и умереть рано, ничего своего не добавив, только всё в намерениях и мечтах.

– Котенька, ну что делать… Не смеем мы поставлять свою жизнь выше общего смысла. Думаю, для Бога и такая рано отошедшая душа со своим невыполненным – ничуть не менее ценна, и не потеряно её место.

Котя посмотрел с недоумением, будто на слабоумного:

– Как-то знаешь – о Боге… не хочется говорить серьёзно.

Сжал-разжал веки, стрельнул:

–  Где это – место души отошедшей, не добитой пулей? Должен я поверить этой басне, во Второе Пришествие – что когда-нибудь во плоти восстанут все умершие, воскреснут в индивидуальности Сципион Африканский, Людовик Шестнадцатый и я, Константин Гулай? Чушь такая…

Доковыривали вилками остывшую картошку.

– Ну не так упрощённо… Но и: душа, конечно, не может быть убита пулей…

Константин фыркнул и отвечать не стал.

Тут пришёл Устимович, пригибая затылок под жердевым потолком, – неуклюжий, нелепый, на вид старый, с крупным носом, крупными ушами, всегда замученный невыносимой воинской дисциплиной, ещё больше, чем войной, а ещё ж и разлукою с семьёй, – во всякий момент военного бодрствования затрёпанно-замученный прапорщик Устимович. Вошёл – познакомились. Присел он помочь им картошку доесть да и глотнуть, что осталось.

Хотел Саня в самом начале, но так и не успел предупредить Котю о газовом коменданте –быть к нему снисходительным, не посмеиваться над ним, не выказать презрения, какое бывает у талантливых молодых людей к пожилым нескладным неудачникам: оторвали человека от семьи, от учительства, артиллерии не научили, стрелять не умеет, пушек не знает, да всего-то и несколько месяцев, как на войне.

Не успел предупредить, однако всё потекло очень гладко. Своим домашним голосом со сладким захрипом стал Устимович задавать Коте вопросы, и Котя, не потеряв суровости и свежести переживания, снова, снова, всё снова рассказал теперь и Устимовичу. Это – надо было ему: выговорить, выговорить несколько раз, и тем – отделиться, избыть. И Устимович слушал хорошо, ахал, кряхтел, сочувствовал, – страшно было представить и его беззащитное крупное тело в том мелком окопе, устланном трупами. А когда они друг ко другу сдвинулись через угол стола, Саня вдруг обнаружил, что они даже в чём-то и похожи, хотя Устимовичу изрядно за сорок, а Коте вдвое меньше, Устимович – густочерноволосый и с вытянутой головой, а Котя – ближе к русому, и стриженая голова раздана в теменах, в скулах. Но одинаково жёстко-мрачный налёт на их лицах, безнадёжность. У Устимовича так – с первого дня, как пришёл.

И никто из них не научился весело воевать, как Чернега.

Настаивал Котя, вполне верно, что необидно погибнуть в настоящем деле, оказав влияние на ход событий, но обидно погибнуть в безтолочи, никчемушно, в безпомощном месиве. Отчаяние охватывает, не малодушие, – от безполезности, оттого что сидишь как овца.

А впрочем – уверен был Константин, никогда ещё так отчётливо не высказывал: смерть человека предписана и не оставит его нигде, и избежать судьбы нельзя.

– Штабс-капитан Сазонцев в одном батальоне с начала войны, всё время на передней линии – и ни разу не царапнуло. И воин отличный. И пожалел его начальник дивизии, взял в штаб. В первый же вечер недалеко разорвался снаряд, Сазонцев открыл дверь землянки – посмотреть, где разорвался, – и тут же убит осколком второго.

Устимович кивал, не удивлялся.

– Или был у нас в батарее вольноопределяющийся Тиличеев, с самым тяжёлым пороком сердца, обречён. Напросился к командиру ещё в Четырнадцатом, взяли его незаконно. Как воевал! – лез под самую смерть, «мне всё равно умирать, лучше, чем вам». И везде уцелел. А вот недавно – лежал на траве, подошёл чужой поручик: как пройти к землянке командира батальона? Тиличеев: «Рассказать трудно, давайте я вас провожу». Неловко вскочил, сделал два шага – и упал мёртвый.

Устимович – так и думал, он и уверен был.

– Орудийный фейерверкер Денисов. Никогда не боялся, стоял под шрапнелью, не гнулся. Вдруг один раз – как полоумный, бросился скрыться в окоп с запасом снарядов, и далеко бежать. Лёг – и прямо туда снаряд! Что бы было тут, на нас всех! Но снаряд – не разорвался. А Денисова – контузил насмерть. Не-ет, от судьбы не уйдёшь!

Устимович – так, так.

Саня – не мог не возразить:

– Ну чтó ты уж говоришь! Ну нельзя так. А – где наша свобода воли? Тогда вообще ничего не остаётся от человечества.

Однако пошёл у них разговор так, что к Сане они уже и меньше поворачивались. Устимович рассказал про неудачный поиск гренадеров – и Котя снова выслушал. А тут – чай стали пить, как-то потеплей, поживей, к чаю было у них и печенье в жестяных банках. Сперва ещё о Государственной Думе, что болтают много красивого, но помощи от них нет, помощи – не в банях-поездах, а другой, существенной, – и Котя опять стал косо рубить ладонью:

– Всех этих Милюковых, Маклаковых, Пуришкевичей, Марковых я бы посадил в наш Австро-Венгерский окоп на полдня, пусть отведают «победоносного конца»! А если живыми выберутся – потом могут на трибуне распинаться, пожалуйста!

Устимович – вполне соглашался. Уж ему-то чужей этой войны и придумать было нельзя. Ему бы война хоть завтра кончься полным поражением – только бы домой отпустили.

При чае прокашлялся много раз Устимович, голос его ещё потеплел. Что-то понёс про школу безсвязное, как трудно объяснять неразумникам, – и перешёл на солдат, что сухари жуют и на ходу, и сидя, и лёжа, пока не уснут, и никакого запаса не умеют откладывать.

А Сане стало грустно. Так пошёл разговор, будто Котя приехал не к нему, а к Устимовичу. Немногие часы были для встречи, стольким хотелось обменяться, а тут, пожалуй, и уйди – они не заметят.

Действительно, допили чай – Устимович предложил новому человеку сыграть в шестьдесят шесть или хоть в железку. (Чернега играл несерьёзно, забавлялся, а Саня – вида карт не выносил.) Предложил, и по сегодняшней похожести с Устимовичем можно было подумать, что Котя согласится. А он – ничуть. Он – как очнулся вдруг, вытащил карманные часы, потом посмотрел на Саню. И как будто шелухою посыпался, посыпался с него этот нагар жестокости, которым лицо его было покрыто весь вечер, – глянули на Саню прежние дружеские, мало сказать там – карие, с желтинками, но – единственные такие, хоть всё лицо закрой, – единственные глаза! Размыслительные.

Да разве мог он за карты сесть! – ведь это вид пьянства.

И Саня повёл его пройтись перед сном.

Теперь, когда Котя выговорился, – хорошо, что дважды полностью, – теперь он молчал, шагал и молчал. И стал позёвывать. Той зевотой, какой возвращаются к покою.

Темно было, но и звёздно. Очищено небо. А за Голубовщиной кусок неба – светло-багровый, уже луна всходила. Каждый день на час позже, она забирает восходом всё левей и левей. Когда долго живёшь на одном месте, хорошо привыкает глаз, за какими деревьями ждать восхода луны предполной, полной или ущербной. В хорошую погоду в затишные вечера Саня любил выходить и гулять – тут, около батареи, или в сторону Голубовщины. Эти подлунные одинокие прогулки молодили, очищали мысли, высоко…

Можно было и сегодня при лунном зáливе хоть до полуночи гулять по отвердевшей земле, наговариваться. Но Котя, сильно ошеломлённый, сильно устал – вызёвывался, вызёвывался.

И так жалко его было.

Немного начал: вот насчёт этого духовного бремени, что на войну мы пошли добровольно. Всё время подавливает, ты прав. А очень убедительно объясняет наш бригадный священник… Что войне логически противостоит безвоенное состояние, а вовсе не мир. Мируже противостоит – зло мiрового сознания…

Делал паузы, давая Коте влиться, возразить или согласиться. Но Котя молчал. Загребал сапогами на каждом шаге – тоже похоже на Устимовича, раньше никогда так. И молчал.

Поэтому война – не худшее из насилий… И поэтому мы с тобой, пойдя на войну, не такой уж тяжкий взяли грех… Не так уж и ошиблись.

Нет, не вызвался Котя вместе сложить и проверить эту лестницу аргументов. Отозвался даже раздражённо:

– Да не грех,а – жизнь мы тут отдадим! Кинули – кому? для какого собачества?.. Читали мы с тобой, перечитали всю эту мiровую философию, – куда она ведёт, скажи? Чепухой занимались. Слово – вообще никуда не ведёт, ничего не даёт. А только – дело. Слово – испытало полное всемирное банкротство. И все гуманитаристы, и твой Толстой, и все эти Достоевские – бол-ту-ны.

Резко, остро, обрубисто: бол-ту-ны.

И не стало можно дальше говорить.

Поднялась луна над Голубовщиной, полила своим вечно загадочным светом, вечно тянущим душу, – всю бы ночь проговорить. А не складывалось.

Пробрели ещё немного молча – пошли спать.

Устимович уже разлёгся в недюжинную длину на своём земляном неколебимом ложе и, конечно, на спине, чтобы храпеть. Время сна – только и было вольное время Устимовича на войне.

Положил Саня Котю на своей нижней койке, сам забрался на чернегину верхнюю.

Увидел ли Котя, что Саня так расстроен, но перед тем, как тот, уже в кальсонах, шагал лампочку задуть, – смягчил, засмеялся по-старому добродушно:

– Слушай, а помнишь того чудака Звездочёта, с которым мы в пивной были? Так вот здесь, в имении, библиотека осталась порядочная, хозяин был – читатель. И там нашего Звездочёта книжечка, представь… Статейки разные, Общественный идеал, Как воспитывать добро… Полистал я, полистал – э-э-эх, все они нестреляные…

Лежал Котя ровно на спине, на двух подушках:

– Зачем – воспитывать добро?Нонсенс. Если оно в людской натуре есть, так и без воспитания скажется. А если оно в людской натуре не содержится – так незачем его и придумывать.

Таким Саня его и задул. И полез наверх.

А всё ж – это был уже другой тон.

И слыша в темноте, что Котя не спит, и с раскаянием, что может не так что сказал, и в желании хоть сейчас полушёпотом выбраться в достойный разговор, Саня свесился в темноте:

– Нельзя рубить как топором: или есть добро, или нет. Оно – и есть, и нет. Оно – и в природе нашей, и не в нашей природе. К нему именно надо развиваться. А в чём же ином смысл нашего земного существования?

Котя не отзывался. Но и не спал.

– Я вот тебе начал про статью Трубецкого – о споре Толстого и Владимира Соловьёва, как понимать Царство Божие. Очень поучительно. Некоторые тонкости христианства, в Евангелии они лишь просвечиваются, прямо не называются, а в повседневном обращении теряют их совсем. Например: кесарю – кесарево. Так ли надо понять, что Христос одобряет Римскую империю и вообще государство? Нет, конечно! Но он знает, что людям ещё долго-долго без государства жить нельзя. Что государство со всеми его недостатками, судами, войнами и стражниками – всё-таки меньшее зло, чем хаос. Но подступит время – и всякое государство должно уйти с Земли, уступая высшему строю – Царству Божьему. Только тут сам Трубецкой уходит от проблемы. Потому что если положить надежды на преображение мiра Вторым Пришествием, то и неважно, будем ли мы к нему постепенно развиваться: нам ведь в него не переходить постепенно…

Отозвался Котя, не выдержал:

– Бросай ты, Санька, все эти бредни, какое ещё Царствие Божье? Можно было об этом лепетать в студенчестве, пока мы были щенки и войны не видели. А теперь третий год вся Европа друг друга месит в крови и мясе, травит газами, плюёт огнём, – неужели похоже на приближение Царства Божьего? Смотри, нас ухлопают раньше, нас с тобой!

* * *

Многоуважаемая.(фрау, фройляйн).!

К большому своему сожалению комендатура лагеря Альтдамм должна сообщить Вам, что Ваш.(муж, отец, сын, брат, жених) ., военнопленный.(фамилия, имя) ., родившийся. ля 18. года, скончался. ря 1916 года в местном лазарете от. и был похоронен на местном кладбище со всеми христианскими обрядами.

Комендант, подполковник.


г. Альтдамм…ря 1916
56
Отъезд Коти. – Комиссия едет. – Быт и вид батарейцев. – Суета. – Приехали. – Коварный допрос нижних чинов. – Саня и генерал-профессор. – Хваткость Чернеги.

Так и заснули Саня и Котя, с недоумением друг ко другу. А проснулись – начало дня, бодрость, знакомое дружеское пофыркивание, до пояса голые выскочили наружу, а там – заморозок, солнце восходит, ледяной водой из кружек поливали друг другу спины. И недоумения уже не оставалось, да и времени на него, – звали дела, распорядок. И в конце концов, если голову не суждено сохранить, так что ж её и натуживать? А-а, всё разберётся, быть бы живу.

Цыж принёс гречневую кашу – упаренную, выдержанную, зёрнышко к зёрнышку и пропитанную сальным духом. Дружно загребали деревянными ложками.

Тут прибежал телефонист командира батареи и предупредил господ офицеров, что звонили из штаба бригады – какая-то комиссияк ним едет, чтобы приготовиться. А – в чём приготовиться? Не знаю. Да тебе-то кто велел? Старший телефонист. Смеялись.

Рассказал Котя в лицах, как приехал капитан-генштабист и гонял при младших старого полковника вопросами: как тот будет газовую атаку отражать? как – если что?.. И сам сиял скромностью. А старый, честный полковник в три пота изошёл: в боевой обстановке всегда он знал, что делать, а вот перед этим хлыщом в сверкающих ремнях… Смешно-смешно, но кого Котя не любил, это генштабистов: воображают чёрт-те что, боги войны, как будто можно теорию этой неразберихи понять, знать и направлять. Да кто что может заранее предсказать, если поведение роты зависит от того, как один солдат споткнётся?

Нет, не дали спокойно чаю допить – вызывает господ офицеров капитан Сохацкий! Коть, ты не уезжай, мы быстро!.. Нет, братцы, вас сейчас замотают, желаю удачи! Где там мой вестовой, кони?..

Так и расстались не толком, не проводил Саня Котю, обнялись наспех, не объяснились о вчерашнем – да и что ж тут? Всякое между ними бывало…

Капитан Сохацкий, старший офицер батареи, ещё рослей их батарейного командира, длинноногий, как артиллерийский измеритель, в пехотные окопы хоть и не ходи, наблещенный от сапог до кокарды, ждал их у высокого пня, ногу одну вознеся на пень, как другим недоступно, нервно перебирал темляк шашки и озирался, озирался тревожно по батарейному расположению, будто ждал атаки вражеской цепи. Так. Он вызвал их насчёт комиссии, а подполковник Бойе, к сожалению, в командировке, в ответственные минуты всегда вот так… Известно только, что: один генерал, один полковник, и что – теоретики,но какие теоретики, не сказано. Боже мой, и надо же было именно с 3-й батареи начать!

При утреннем низком белом, уже полузимнем солнце тревожно оглядывал Сохацкий безпорядочно снующую батарею, лишь на днях переодетую в зимнюю форму, ещё не всё подогнано, и старался угадать, какие безпорядки можно заметить и исправить в полчаса? И так, смятенно озираясь поверх голов, он даже не заметил, что перед ним стоят не три взводных командира, а только два.

– Да где же Чернега (трах-тарарах)? Почему по подъёму не явился? Ну, оборву я его сладкую жизнь!

Привычка, усиделись, улежались, ползёт дисциплина, как тесто. Пока спокойные дни – незаметно, а вот тревога…

Устимович старательно накатывал большие валики чёрных бровей и по возможности не горбился перед капитаном, вот и всё, чем он мог быть полезен.

Батарейцы в солдатских папахах с отворотными боками, в телогрейках и ватных шароварах сновали своей обычной жизнью, но зорко чувствовали переполох у начальства, а он не мог тут же не опрокинуться и на нижних чинов.

– Заковородный! – длинным жестом завернул капитан семенившего мимо подпрапорщика, фельдфебеля их батареи. Обычно при передках или обозе, а сейчас оказался здесь хлопотливый пригорбленный хохол, всегда по делу, как у себя бы в хозяйстве, пристроился к офицерскому обсуждению.

Бывали у них комиссии – интендантские, санитарные (а цель каждой комиссии – побывать «под огнём» и потом получить награды), но что значил «теоретический» генерал – поневоле брал озноб. Хозяйственная часть, которою больше занимался капитан, отпадала? Хотя и в снабжении своя теория есть… Но что бы ни было, а – внешний вид, комплект, строй, состояние оружия, состояние землянок – никогда не лишние, при любой комиссии.

Что казалось естественным в ежедневной проходке мимо орудийных позиций, мимо землянок – всё вопияло теперь, что распущено, разбросано, не на местах, не в порядке, а резче всего – вид солдат! По-человечески невозможно было Сане каждый день останавливать и пилить Хомуёвникова, что воротник у него всегда перекошен, полуподнят, недостёгнут, и пояс – наискосок, а не поперёк туловища, и шапка не сидит прямо и плотно, а сбоку насажена и вот свалится. А у Сарафанова пояс распущен, как у беременной бабы, перетянуть боится брюхо. А Улезько и Гормотун вообще себя на военной службе не чувствуют: взятые из соседних сёл в обход воинского начальника, тутéшние,они в армии как не сами служат, а постояльцев обслуживают, любят о местном сказки тачать, историю каждой яблони («На цо пан сажае? детей нет». – «А до нас люди были? и по за нами бендзе»), – они и за год не привыкли, что двинется армия, на восток ли, на запад, и им тоже отрываться от своих мурованных будынков и аистовых гнёзд. Да Сане и самому противно такое педантство: ну пусть не затянуто, перекошено, пока можно – пусть люди вольней поживут. А гордым, как Пенхержевский, или образованным, как Бару, замечание сделать просто неловко: у Бару на шинели – университетский значок, а всё обмундирование – временная и горестная декорация при значке; и взять руки по швам даже вежливо его не попросишь, его глаза открыто напоминают подпоручику не о равенстве даже, о превосходстве.

Но двадцать минут ещё есть, р-разойдись!

Лаженицына капитан задержал:

– А скорей всего – правила стрельбы. Тогда никому как вам. Будет повод – я вас укажу, пододвину, а нет – выдвигайтесь сами, берите инициативу!

А может быть – материальная часть? Вкопка пушек? Укрытия для расчётов? Маскировка? Погреба для снарядов? А может быть – противогазовая защита? Прапорщик Устимович, ко мне!

Ах нет, вот он, вот он, негодник! – виноватый, плутоватый, ещё не совсем прочуханный, но очень сытый и довольный, от своей Густавы катил к ним шаром Чернега. И поднял руку доложить с неискренним раскаянием.

А ведь он-то и схватится сейчас всех приготовить! В офицеры перейдя, Чернега из унтеров как и не ушёл – так с ним солдаты слиты.

Поворачиваться надо было, как перед боем. Саня кинулся к своему взводу. Вмиг изменился самый взгляд его, и всё стало видеться непримиримей, вся неидеальность его батареи! А оставалось – четверть часа! Ещё можно было успеть пришить пуговицу на погоне у расхлябанного Жгаря, убрать сушимые перед землянками котелки, какие-то запасные консервные банки, обжились тут, снять портянки стираные, сохнущие на суках, – но уж пешеходных дорожек (по которым никто и не ходит) не посыпать свежим песком, – а чтó в самих землянках развешено, разложено? да сухи ли матрасы или отсырели? а если осмотр нижних рубах навыворот и у кого-нибудь в подмышечном шву найдут!тогда какой позор 3-му взводу?

Но не успел подпоручик объяснить собранным фейерверкерам, что им проверять и исправлять (а сам, обгоняющей заботой – а у передков что? хорошо ли лошади почищены? сегодня сухо, не должно быть зашлёпа), – как уж гнал за ним вестовой капитана: господ офицеров – к старшему офицеру снова спешно!

И вприбежку, придерживая планшетку на боку, кинулся Лаженицын к капитану Сохацкому, туда ж катил и шар-Чернега, и ступал измученным длинным шагом Устимович.

Снова длинной ногою на пне, о своё высокое колено опираясь, и ещё нервнее теребя темляк шашки, капитан Сохацкий дал очередное прояснение, новую телефонограмму из штаба: зачемедет комиссия, узнать не удалось, но сообщали состав: петербургский генерал из ГАУ, ставочный полковник из Упарта, а ещё – свой генерал, инаркор.

Переводя с быстроговорки русских штабов, уставших третий год безконечно вымалывать длинные неповоротливые названия: генерал-лейтенант Забудский – из Главного Артиллерийского Управления, полковник – из Управления при полевом генерал-инспекторе артиллерии, а свой генерал – инспектор артиллерии корпуса (и вёз с собой бригадного артиллерийского техника).

Это уже кое-что объясняло. Значит, пренебрежён будет внешний вид, разбросанные предметы, сухость матрасов, кухня и баня. Проверка будет наверняка не типа «вшей давим, Бога славим». Скорей всего и не тактика, потому что инаркор не отвечает за тактику артиллерии, а только за технику, как и ГАУ. Значит, отпадают, не грозят: конский состав, связь с пехотой, сигнализация, маскировка, обкопка позиций, противогазовые средства… А вот: состояние орудий? расход снарядов? содержание боеприпасов? что ещё? что ещё?

– Трубки? взрыватели? эффект поражения? – искал, помогал капитану Лаженицын.

Ни предвидеть, ни исправить было уже невозможно! Цель комиссии оставалась тайной, и даже тайной зловещей, раз они сумели утаить её и перед штабом бригады, переночевавши.

То есть в общем виде цель комиссии была совершенно ясна: найти какие-то неисправности и придраться к ним. Оттого была совершенно ясна и обратная цель офицеров 3-й батареи: все возможные неисправности всеми средствами скрыть. Цель была: чтобы комиссия уехала и оставила их в покое. И к этому капитан Сохацкий не должен был призывать взводных, они и так прекрасно понимали. Незадача была в другом: что самые хитрые комиссии стараются обходить старших и даже младших офицеров, а промахи ловить у унтер-офицеров и нижних чинов.

– Пододвигайте смышлёных! Угадывайте, что именно надо, и таких пододвигайте. Тут очень легко спутать, не с той стороны козыри подкинуть. Ба! А почему вы все без шашек, господа офицеры?!

Но как раз бежал телефонист, с сообщением, что построение производить без личного оружия. (И капитан Сохацкий сам поспешно отстёгивал свою шашку.) И даже – вообще не строить, потому что в батарее ничего о комиссии не знают.

Итак, все должны были ходить как бы по своим утренним, до начала занятий, делам. (Спотыкаясь, каждый выполнял последние приказания унтера.) С неестественной свободой разошлись и командиры взводов.

Но уже через две минуты Сохацкий, прогуливаясь, увидел внезапно для себяподъезжающую комиссию: она не поместилась в одном автомобиле, и ещё сзади скакали верхами инаркор и бригадный адъютант. (От фольварка Узмошья не было и трёх вёрст до их батареи, тут ходили пешком или катали на дрожках, лёгкая прогулка, автомобиль подали для важности.)

Капитан Сохацкий, радостно изумлённый, вподбежку бросился встречать приезжих, но ещё прежде, чем поднял правую руку для отдания чести и рапорта, махнул-дрягнул левой рукой, и фельдфебель не пропустил этого движения, и трубач заиграл сигнал построения – и весь состав батареи при полной для себя неожиданности чрезвычайно мгновенно и в довольно приличном внешнем виде построился повзводно в две шеренги позади линии своих орудий, замаскированных свежими сосновыми ветками.

Инаркор и бриг-адъютант лихо спрыгнули с коней (подбегнуто было принять у них поводья), а комиссия стала с неудобством вытягивать ноги из автомобиля.

Петербургский генерал разочаровал: не во фронте и нескладно он принял рапорт капитана, внезапно снял фуражку и носовым платком вытер лоб и темя (обнаружилась узкая голова с заморщенным лбом и залысинами далеко наверх). Не было в нём не только важного генеральского, но даже устойчиво-офицерского: шинель не сливалась с фигурой, а висела на нём, и усы были малозаметные, так что лицо казалось голо.

Зато полковник из Упарта был высоченный красавец с двумя холёными отдельными зеркально ровными бородами, отходившими от вертикали каждая на 45 градусов, а друг от друга – на 90. Со своей высоты взирал он на всех подавительно-проницательно, что все тут мошенники, приготовились его обманывать, но он их сейчас разоблачит.

А ещё был штабс-капитан – молодой, подвижный, устоять не мог, куда-то порывался.

И ещё был тихенький поручик. Этот сразу достал большой блокнот и приготовился записывать.

Вот от этого блокнота очень падало сердце.

Генерал побрёл, полковник зашагал, штабс-капитан заподпрыгивал в сторону батареи, – и все остальные за ними. И осмеливаясь, по долгу, их обогнать, капитан Сохацкий забежал вперёд, скомандовал батарее тонко-высоко: «Смир-рна! равнение на…! господа офи…» – и ещё раз напряжённо отрапортовал петербургскому генералу.

Генерал даже и рукой замахал, стеснённый такой ненужностью. Из кармана вынул, надел пенсне, невнимательно оглядел строй, более внимательно – первую пушку первого (чернегиного) взвода и обернулся к свите:

– Э-э… стало быть, с какого времени они непрерывно в боях?

Инаркор наклонился к нему и шепнул.

– Да вольно, вольно, конечно! – улыбнулся генерал строю, прямо солдатам, минуя батарейного командира. – Вольно, голубчики.

Капитан Сохацкий подал «вольно!» и прислушался, ещё вытягиваясь, о чём толковали в свите.

Пока так все стояли на своих местах – подвижный штабс-капитан уже отскочил от них, вспрыгнул на сошку первого орудия, снял чехол, открыл казённую часть, пригнулся и заглядывал в ствол орудия, на просвет.

О чём бы там ни толковали в свите, несомненно стало, что комиссию интересуют именно орудия. (Да хорошо ль почистили каналы последний раз?..)

Комиссия там и сгрудилась, куда подошли близ 1-го взвода, капитан Сохацкий как-то виновато отвечал на вопросы (и в большой блокнот уже сразу записывалось), а младших офицеров не подозвали. Ещё Чернеге поблизости должно было быть слышно, а Лаженицыну к 3-му – ничего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю