Текст книги "Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Воротынцев вернулся в Москву. – Всё знает? – Тяжесть оправданий. – Алина хочет гармонии.
Та дивная лёгкость, с какой Воротынцев проплавал эти девять петербургских дней, – на обратном поездном пути всё более оставляла его. К Москве погасла его победность, и он всё больше накачивался табачным дымом.
И на московскую платформу ступил как бы отерплыми ногами. С большим безпокойством. Со смутной тяжестью.
Отчего уж такая тяжесть? Случиться дурное – ничто бы не должно, значит это безпокойство не было предчувствие дурного. И ко дню рождения Алины он тоже ведь не опоздал – как раз в канун, вечером. Правда, уже поздним.
А вот ещё, оказывается, какая тягота открылась и надвигалась – притворяться. Улыбкой, глазами, словами изображать так, будто ничего в Петербурге не произошло, простая естественная задержка.
Москва была худо освещена, экономили фонарный свет, местами совсем темновато, только яркими колесницами прокатывали трамваи, да иные витрины щедро лучились.
Казалось – и на улицах разлита какая-то тревога.
Извозчик быстро гнал, как всегда с офицером. И не замедлять же его.
Знатьона всё же никак не могла. Ну, задержался, ну, таковы военные дела. Можно объяснить, разрядить. Но ко дню рождения – успел.
Ноги, такие лёгкие на Песочной набережной, на Аптекарском острове, теперь гирями вытягивали по лестнице, к себе на третий этаж.
Алина вышла к нему в переднюю, как встав от сильной головной боли. Или вообще больная.
– Что с тобой? – встревожился Георгий, ещё с порога, в шинели, не обняв, только привзяв за лёгкие локотки. Её болезни и боли всегда отдавались ему как свои, колко.
Она повела бровями над бледным лицом:
– Тебе, по-моему, это лучше меня известно?
И смотрела проницательно. Такая мертвенность, такая окончательность, перейденность за все возможные рубежи была в ней, что…
Он поспешил пригнуться к ней и поцеловать. В бровь и попал. В ухо ещё.
Нет, знать она ниоткуда не могла, и догадаться не по чему, – но ударило ощущение, что она всё знает , хоть уже и не скрывай. Однако нельзя было отдаваться этому чувству ни в слове, ни во взгляде.
– Ты – больна? – с безпокойством спрашивал он, это всё вместе. Никогда ему не было перед ней так неловко, виновато и заодно так жаль её.
Она закинула голову, долго молча посмотрела на него как на потерянного, сощурив глаза. Сказала:
– Из-за тебя.
И, не дожидаясь, пока он шашку снимет, разденется, – ушла.
– Так ведь я же приехал, успел! – оправдательно крикнул Георгий. – Я же – успел!
Не отвечала.
Он быстро разделся, шинель кое-как на колок – и быстро пошёл за ней вослед.
В большой красивой коробке из-под шоколада (она собирала красивые коробки, потом находила им применение) Алина, стоя у комода, перебирала, искала какую-то мелочь, полуспиной к нему. К нему – беззащитным изгибом шеи под свежезавитыми кудрящимися волосами. И обиженным плечом.
Георгию было так весело и пьяно эти дни – как же ни разу ему не передалось, что ей – так плохо? И правда, почему ж не мог он хоть раз собраться прилично ей написать? – ведь она же просила писать каждый день и ждала так.
Не пожалел её ни разу. Вот этой беззащитной шейки.
Всё же предполагая не худшее, взяв за плечи её не сильно, чтоб она не вывернулась плечами, он повторял сзади:
– Ну, Алиночка, не сердись. Не огорчайся. Прости.
Она полуобернулась, посмотрела со скорбью, ответила раздельно:
– Ты – опозорил меня!
Георгий вздрогнул, так это отчётливо пришлось: знала!!
Медленно отвернула голову. Опять стояла затылком.
Знала!?? Да – откуда??
Но плеч не вырывала.
Раз не вырывала – всё-таки, значит, нет!
Но ничего другого такого страшного быть не могло.
Он стоял и смотрел на её затылок, на тонкое вырезанное ухо, у неё красивые были уши.
Иногда возникало так, неожиданно для него: по невнимательности, по неуклюжести, по торопливости он делал ей больно, оказывался виноват, сам того не заметив. И не было лучшего способа перейти от расстроенного существования к безпрепятственному, как попросить прощения. А сегодня он был виноват – не на одно прощение. Просить прощения – это был обряд между ними, всегда успешный. Или уж привести сильный отвлекающий довод, к сильным доводам Алина была прислушлива.
Но для того хоть положение надо понять. Бормотал:
– Ну, Алиночка, я же приехал вовремя.
– Вовремя?? – обожглась она, покинула коробку, резко повернулась к нему: – Это называется вовремя? После трёх телеграмм! Четырёх писем! – ещё, наверно, и не дошли.
Глаза Алины загорелись – и лицо сразу посвежело, стало не вялым, не больным, – удивительно быстро у неё лицо менялось! Ну, хоть здорова! Опоздал, только-то?
Держал её за плечи, перед собой, уверенней.
Десять дней вместо четырёх, да. Но – головотяпы в Главном штабе, отделились от Действующей армии и как будто дела им нет. (Мало, где ж – неделя?) И в министерстве… Сперва обещали, тянули. (Ещё мало.) Да и Свечин задержал: дал телеграмму, что едет в Петроград, и был смысл его дождаться. Выяснить, есть ли возможности со Ставкой. (Может, Ставка её хоть чуть порадует? Нисколько. И это ещё она не сообразила, что из-за Ставки придётся сейчас и уехать раньше.)
Георгий говорил горячо и старался честно, прямо смотреть ей в глаза, не увиливать. Это – первый раз ему так досталось, невыносимо. И чувствовал, что краснеет, заметно покраснел. Ну, всё! Догадалась…
Уголки глаз её сжались – усмешкой? подозрением?
– Я тебе телеграфировала приехать – как ?
– Не позже как за день.
– А – ты?
– Я – за день и приехал.
– Это называется – за день?! Вечером накануне – это за день?
Она – раненая была, она остро страдала, бедняжка, но – о-о-о! – с Георгия снималось шеломящее первое впечатление, что она всё узнала. Если обида только в задержке перед днём рождения – это мы как-нибудь выправим. День рожденья – это мы перестоим.
– Я так понял: «за день» – значит не в тот день… Прости! – Он поднял её невесомые, тонкие кисти, приложился к одной, и к другой.
Да, день рождения – высший, светлый день (именины не так, она не любила свою святую), но в их годовом кругу и ещё с полдюжины высших, светлых, ритуально-священных, целый частокол. И он же не пропустил!
Она горько усмехнулась:
– Приехал!.. Спасибо! Когда уже гости отменены.
Нет, всё оказывалось не так страшно.
– Ну, не поздно – с утра позвать их опять?..
Она смотрела горестно-осветлёнными глазами, с истаивающим, беззащитным слоем – взглядом, испытующим самую душу его:
– Не поздно? Ты думаешь?.. А письмами – ты не мог подкрепить свою Жемчужинку? Почему – письма были такие короткие, небрежные?
Да! Простое благоразумие: написал бы – и всем бы легче. В этом он несомненно был виноват. Но тем расположенней и просил прощения.
Однако: просил – не слишком руками, не притягивая больше и не целуя: оттого, что она не знает, –теперь качнуло его: что ведь подкатывает ко сну, что неизбежно сейчас – ложиться. А – дико вдруг, противочувственно, противоестественно показалось.
А – час поздний, он оч-чень устал, он вида этого себе ещё добавил.
Но – не оказалось и нужно. Алина гордо подняла голову – не больную, не измученную, и глаза в глаза сказала, как отпечатала:
– День рожденья – ты мне испортил. И – какой!
Отвернулась, вынув бока из его послабевших касаний, прошла щёлкающими шажками по паркету, ушла в спальню и слышно повернула дверной приготовленный ключ.
Всё опять омрачилось, испорченное, запутанное, – на завтра.
Но – и облегчилось: о, как привольно, как свободно спать одному! и совсем не надо притворяться! И как выспаться можно здорово.
Хотел бы поужинать – полезть в буфет? на кухню пойти? – нет, безопасней лечь скорей да свет потушить тоже, чтоб не переигрывать разговора.
Последнюю папиросу – в темноте.
Отчасти этот день рождения и очень кстати подкатил. Позорно было так отвечать Гучкову, но, может быть, обидней было бы ему услышать, что не о солдатах русских полковник думает. Да как можно было и ждать, что он думает о чём-нибудь, кроме блистательной победы? И куда ж бы Гучков его завёл?
Да разве к этомуГеоргий шёл? Неужели?
Очень легко ошибиться в тех, с кем думаешь будто заодно.
Такой же откол и с Шингарёвым…
Да даже ещё и не вчера у Кюба, а только в обратном поезде окончательно понял Воротынцев эту ловушку: и Государь безпредельно предан союзникам за счёт русской крови, и кадетская оппозиция, и заговорщики, – тем же союзникам, той же ценой.
Помни́лось – совпало, и тут же разошлось.
Он не нашёл, куда себя применить.
А тут теперь ещё: как же с Алиной дальше?..
И до чего противно лгать лицом, руками. И – подло к ней.
Выдержать это долго будет невозможно. Надо улизнуть да съездить в Ставку.
Её страдания за эту неделю не подлежали такому простому прощению. Не просто памятный день, не просто праздник, но – символ, что мы вместе.
После того вечера у Мумы, когда Георгий, почти ничего и не сказав, не сделав, неожиданно так всем понравился, и Сусанна и другие заказывали видеть его на обратном пути ещё, Алина и придумала: широко собрать гостей на свой день рождения, и уж тут он им нарасскажется вдоволь. И уже объявлено было всем.
Но когда он замолчал, оборвал, растоптал – да разве бы она ждала пассивно эту неделю? Да в её характере – ринуться, броситься и прояснить! На второй день его опозданья она уже взяла билет в Петроград – и настигла бы его там, и он не так бы извинялся! Но вдруг – занемогла, озноб, насморк, голова, лежала без аппетита, и уходили последние дни уверенности. И осталось, из гордости, отменить гостей самой, придумать, что они решили отметить день уединённо, не в Москве. И теперь возобновлять не то что было поздно, а – невозможно.
За войну безконечно огрубел Жорж и одичал. Это ещё и в прошлом году открылось, когда она ездила к нему в Буковину. Там тоже день рожденья – да какой? круглый, тридцатый! – уныло прошёл. Забыл муж, как это было у них лелеемо, излюблено, все семейные годовщины: день объяснения, день первого поцелуя, день обручения, день свадьбы. Он отупел, а её женская долгая задача – смягчать его и возвращать в человеческое состояние.
Была интересная лекция одного музыковеда, он объяснял: в том и верен психологической правде Пушкин, что Германн у него ничего не ощущает, кроме карт, Лиза для него – только ключ в дом. А братья Чайковские добавили любовь к Лизе, и это совсем неправдоподобно, и так развалился ясный сюжет.
Может быть, Жорж и есть – пушкинский Германн, только карты у него – топографические?
Можно и так, конечно, принять, что ничего особенного не произошло. Он непростительно задерживался, но всё-таки вернулся, всё-таки накануне.
Да разве Алина хотела ссор, объяснений? Она любила гармонию в семейных отношениях, любила стройность созданного ею порядка, быта, внешней жизни. Но для этого надо уверенно чувствовать, постоянно знать, что ты – ценима.
52Спасти день рождения. – Пансион. – Всё портится. – К объяснению. – Невыносимо Георгию притворяться – Сказал. – Неужели так тихо обойдётся? – Чёткое.
Именно утреннее солнце попадало к ним в два окна из-за Москва-реки. Последние дни были пасмурные, холодные, да и вся эта осень ненастна, – а вот в алинин день рождения с утра выглянуло солнышко. Добрый признак! Символ! Надо снимать с сердца тяжесть. Всё бы плохое закончилось вчера, а сегодня быть бы одному хорошему, Алина не хотела быть злопамятной.
Вышла из спальни – одетая по шею, в высоком воротничке.
И Георгий уже был подбрит, одет по форме, при портупее, и сидел ждал в гостиной. Когда хочет нравиться – он очень мил бывает, откуда-то и галантность появляется. Встал – и навстречу шёл, улыбаясь добро. И нёс – подарок.
Поцеловал, обнял нежно.
Подарок – невесть какой, не что-нибудь задолго готовленное, а сейчас в Петербурге купленный – растяжной фигурный золотой браслетик. В милом футлярчике.
Сам и на руку ей надел.
От ссор, от обид – продолженья хорошего не бывает. Обижаться и не хотелось, хотелось света на сердце. Какой есть, какой умеет быть, – что ж на него обижаться.
Скоро звала его завтракать китайским колокольчиком.
Тихо, уютненько завтракали. Вот светило солнышко – Алина уже и рада, как птичка. Твой единственный, особенный день. Надо сегодня быть весёлой и счастливой.
– Но, Жорж, ведь я всем объявила, что мы с тобой сегодня в отъезде. Теперь никак нельзя оставаться, надо уехать.
Подвинул бровями. Не очень хотел.
– Уж теперь соберём гостей в другой день.
По лбу у него пробежала хмурь.
– Медведь! Тебе бы только за письменным столом сидеть. Сам виноват, что опоздал. Да и погода! Поедем за город!
– А – куда?
Стали перебирать. Хотела бы Алина так, чтобы там гостиница была или пансион, можно было бы и переночевать.
– А может – в С*? Вот находка! На озеро, в С*!
– Ну, какое там озеро? Пруд.
– Ты его раньше озером называл!
Согласились.
Но как ни живенько подхватились, собрались, а из дому выходили – солнце уже замутнилось. И дальше натягивало, натягивало серого опять.
Однако наперекор погоде, наперекор потере гостей и весёлого вечера – решила Алина не дуться, не обижаться, чтобы было всё равно хорошо! Должен он и жену почувствовать когда-то, ведь на войне опять зачерствеет.
Но ехали в дачном поезде – задул резковатый ветер, стал протягивать тучки быстро-быстро – серые, тёмные, дождевые.
Чтобы отвлечься, предложила Алина такую игру: вспоминать все именины их обоих, все годовщины венчанья, Рождества и Новые года: в каком месте, при каких обстоятельствах, с кем праздновались.
Вспоминали, но больше Алина. Жорж как-то пассивно. И, заметила она, ещё раньше с утра и сейчас, что время от времени он тяжело-тяжело вздыхал.
– Ты почему так вздыхаешь?
Он удивился:
– Разве? Я не заметил.
– Очень тяжело. Ты так – после Восточной Пруссии, сколько в Москве тогда побыл – вот так всё вздыхал.
Удивился, покрутил головой.
Пожалела его. Лечила его рукой к руке:
– Неприятностей много? Неудачно съездил?
Хмурился:
– Д-да, в общем… да… Неудачно.
Задумывала Алина – покататься по озеру на лодке. Куда там! – и лодки все на берегу, перевёрнуты, без вёсел, и мрак такой на небе, на воду не захочешь.
А так хотелось необычайного чего-то!
Только с пансионом повезло: не закрыт, свободен и кормят. Номеров было много, выбрали на втором этаже хороший угловой, одно окно на еловый лес, а из другого и озеро видно. И тепло в номере. И горничная из коридора снова затопила голландскую печь, дрова здесь вольные, не как в городе. Остаёмся ночевать, браво! Уютненько будет!
А устроились, согрелись – гулять?
Пошли гулять.
Надумала Алина собрать букет из осенних листьев, из разных осенних красивостей. Но красных листьев нигде не нашлось. Да и чисто жёлтых, почти. Всё какое-то бурьё, старьё, да хвойные ветки с шишечками.
Красота не складывалась.
Да и нельзя ничего весело делать, если не оба полной душой. Если ты порываешься как дитя, а твой спутник – как строгая, скучная бонна – не хочет подпрыгнуть, на дерево залезть, и тебе не даёт. Простила его – не ценит, не осветилось, какая-то тягость.
И – вздыхает. Откуда эта привычка вернулась? Уж ради сегодняшнего дня мог бы и сдержаться.
А погода всё портилась: ветер крепчал, натягивал туч – густо, серо, сплошно. Алина озябла и в меховом воротнике, задрожала. Вот тут муж обнял её крепко. И они возвратились в пансион.
– Так может быть – здесь рояль есть? Я бы тебе играла, играла!
Оказалось: есть пианино. Но – совсем расстроенное, резало уши. Так обидно стало Алине, она вспыхнула и резко выговорила хозяйке:
– Но как вы можете держать инструмент в таком состоянии? Зачем тогда и держать? Тоже мне пансион!
Судьбу расстроенного пианино она чувствовала как на себе, как судьбу пренебрежённого живого существа. Так же вот и она оказывалась сегодня…
Исключительный день, задуманный во что бы то ни стало весёлым, – разваливался.
Да разве ты одна – можешь его создать? Это нужно вместе, дружненько. Но Жорж был мрачен и мрачен. Сам же всё испортил, сам перевернул, его простили – и вот как?
Налетали вихревые дожди – не обильные, короткие, но – в переменных направлениях, как виделось по множеству быстрых косых капель, всё более явных, потому что переходили в крупу или в снежинки. И когда такой дождеснег, ещё подвеваемый толчками ветра, сек и насыпал, то, казалось, ненастье не рассеется теперь и неделю.
Оставалось обедать. Спустились в залец. Выбор был небольшой, но заказанное за час – приготовили. Принесли портвейна.
Жорж стал произносить тост, для неё. Вот тут недоставало сверкающего стола, человек бы десяти, как она уже приглашала. Но даже и оставшись вдвоём, но даже и в этом полутёмном зальце – можно было сказать и возвышенней, и сердечней. Даже для неё одной, едва ли не на ухо – почему так затруднённо говорил, так неумело, как никогда, – слова как обваливались, фразы разваливались, он просто совсем разучился. Размазал – не сказал ясно ни об их любви, ни – о будущем, ни – чего же, собственно, он ей сегодня желает.
Вместо радости – защемило сердце.
И обед оказался – какая-то кислятина, совсем не именинный. Рисовый гарнир – липкий, чем-то бурым полит, – а вместе с тем и сухой.
– Где это мы читали? – спросила Алина. – Что в Китае подозреваемому преступнику дают есть сухой рис? И так как от волнения он лишается слюны, то есть не может – и тем считается доказанной его виновность?
Этот несъедобный, вязкий, бурый гарнир, так и оставленный холмиком на тарелке, вдруг разбух перед её глазами как символ развороченного, погубленного именинного дня, и даже чего-то большего. И теперь если в какой-нибудь год вспоминать именинные дни – так и будут всегда вставать эти вихри чёрные за окном и этот бурый гарнир.
Слёзы наполнили глаза Алины. Но она удержалась.
А муж – как будто и не заметил. Курил.
За окнами крутило крупой, навевало волнами. Стало так темно, что к сладкому внесли лампы.
И – в их комнате уже стояла зажжённая. А ведь ещё не ночь – ещё весь длинный-длинный вечер впереди!
Маленькая квадратная комнатка: две кровати, две тумбочки, шкаф, комод да туалетный столик. Тоска какая! А в городе бы сейчас!.. Вернуться?.. Ну, в такую бурю и тьму.
Если бы был инструмент! целый бы вечер тебе играла, играла!
Да, да! – это он горячо поддержал, это он всегда любит. Свою сухость смягчать музыкой.
Ну, ч-чем заняться?!
Ах, торопились, не догадались: взять с собой калёных орешков. Она бы легла, он бы рядом сел и колол: ядрышко тебе, ядрышко мне, а если плохое, то не в очередь.
Да дома – многое можно придумать, и у каждого есть свои занятия, а здесь – вместе и безо всего – что придумать?
Нашёл Георгий гвоздь – повесил шашку посредине стены, не в шкафу. Ходил потерянно, в окно уставлялся лбом.
Села Алина перед зеркалом. Для именинницы – уныло выглядела она.
– Ну вот, по твоей милости такой у нас день рождения. И в насмешку хуже не устроить.
Стоял, упершись лбом в тёмное стекло.
Плакать захотелось. Стягивала силы, чтоб не расплакаться.
Сел на кровать, руки сложа. Молчал. Опять вздыхал.
– Ну ты-то! – взорвалась Алина, – ты-то почему такой мрачный? И что ты всё время вздыхаешь, будто похоронил кого-то?
Через зеркало увидела тёмное выражение его глаз – и вдруг почему-то страшно испугалась, вскочила от зеркала, закричала как не своя:
– Что-о? Что??
А он – не удивился её крику, – и это было ещё страшней. Отвернул взгляд, рукой упёрся в кроватную спинку, и так сидел с повешенной головой.
И – шашка, одна посреди нагой стены, висела над ними, как будто чем угрожала.
Алина поколебалась: может быть, не надо спрашивать ни о чём, искать объяснения? Но и с этими похоронными вздохами, в этой законопаченной комнатушке – как же тут выжить до утра?
– Жорж! Что случилось? – со страхом и ненастойчиво спрашивала Алина. – Почему ты не смотришь на меня? Смотри!
Он – посмотрел. Как будто всё в нём болело, и губы не складывались в речь. И голос глухой-глухой, с переломами:
– Я… ты знаешь… я… ну, как тебе сказать…
Незапомненно давно у Георгия не выдавалось такого безталанного дня. Каждое движение, каждое слово – с усилием. Как бы ему хотелось – завтра же и прочь, на поезд, в Могилёв! – нет, он должен был теперь заглаживать своё опоздание, испорченный праздник. И – ещё теперь жить в Москве. И о Ставке не посмел заикнуться.
Это первый раз в жизни досталось ему с женой – изображать чего не чувствуешь. Всему как параличному – праздновать. Языком выговаривать чего не было ни в груди, ни в голове.
Да один бы день – можно, но – всегдатеперь?..
Невыволакиваемо.
Но было и совестно, и – жаль Алину. Он – искренне хотел быть сегодня добрым и внимательным. Но – мёртвый весь.
Жаль было её, а особенно остро стало жаль, когда она чуть не расплакалась над этим бурым рисом, не шедшим в горло, – неужели она не была достойна лучшего дня рождения?
Видел, что всё сползает и губится, – и ничего не мог исправить. Не было сил исправить свой вид, свой тон. (Мёртвый-то мёртвый – а в самой глубокой точке груди, уже не во всю грудь, – держал, сохранял Ольду, она тут в нём вилась.)
Хоть бы отсюда в Москву вырваться вечером! – так нет, дождёмся славной погодочки.
Заперты в квадратной комнатушке, обречены быть вдвоём, вдвоём.
Такой мёртвый, что именно притворяться – труднее всего. Да и как же теперь – всю жизнь прятаться? Ведь от Ольды он ни за что не откажется – и значит, всю жизнь вот так?
Да – спину бы разогнуть! Насколько бы благородней – сказать сразу, самому, и никогда больше не таиться!
Проскочила в голове эта вагонная история: как тамбовская Зинаида заставляла своего инженера с первого же раза – всё сказать жене! И как, ещё в вагоне, когда к Георгию ни с какой стороны не относилось, ему показалось правильно.
Что значит «принято»! В таких положениях извечно принято непременно лгать. А – почему? А насколько душе просторней: сказать правду – и распрямиться. Человек человеку – неужели не может сказать правду?
Так подошёл он всем чувством – но не решился бы. Если б уехали в город – обошлось бы. А когда их заперла тут непогода ещё прежде вечера, да Алина сама наступила с вопросами, а он представил, как неизбежно им сейчас вместе лечь…
Непроговариваемо языком это было, слов не найдёшь, – а ещё выступило: а ей-то всё это – за что?.. Уж она-то была не виновата – а разбивалось об неё.
А – сказал.
Никакого нового выражения как будто не появилось в глазах Алины – ни «дальше, дальше!», ни «молчи, не хочу!». Только больше раскрылись – и принимали. Живые осмысленные серые глаза, привычные к пониманию.
Полнообъёмно и он смотрел на жену (косым зрением ещё видел и свою шашку на стене).
Она не вскрикнула. Не исказилась. Даже не сморщила лба.
Улыбка! Улыбка недоумения растянула ей губы:
– То есть ты…? То есть она тебя…?
Что Алина не вскочила, не вскричала, не взбуйствовала – так пронзило Георгия, так расположило к ней, куда и девалось отчуждение этих суток! Он пересел к ней рядом, на её кровать, и разглаживал край волос на виске:
– Но это не значит, что я тебя разлюбил… Это – совсем не значит.
Боже, неужели так тихо обойдётся? Неужели так просто можно объясняться с разумными женщинами?
Алина мягко склонилась, склонилась – и головой на подушку.
Его рука и туда доставала. Он гладил ей плечо. Свежезавитые волосы. Новая, новая нежность к жене заливала его. Благодарность, что она может понять. Что за женщина! В каких высоких отношениях можно быть!
Нежное примирение как бы застигло их тут – и осенило.
Она заплакала. Но – тихо, покорно. Без взрыда, без упрёков.
– И неужели именно Петербург? – вдруг по-детски, тоненько пожаловалась Алина, первые её слова. – Город, где мы так хорошо с тобой жили? С которым столько связано?
В смягчающей тишине такое наступило облегчение сразу, такое облегчение – вседушевное, всетелесное, будто именно вот этой женщины, лежащей тут, он десять лет добивался, добивался, и наконец… Как опять любил её! Этой мёртвости его вчерашней, сегодняшней – как не бывало.
– Тебе – очень хорошо было с ней? – спросила Алина даже не шёпотом, а дыханием.
– Очень, – честно, просто ответил Георгий.
– Так – или вообще?
– Да и… вообще. Ярко.
Алина долго молча лежала, закрыв глаза. Пересев ещё ближе, он нежно гладил ей висок, задевая резное ушко, гладкую молодую кожу щеки.
Она – тонкая родилась. Тонкая.
Так тихо было у них, что через двойные стёкла слышались все завеванья там, снаружи, шорох крупы, ударяемой в окна.
– А что – вообще? – прошептала Алина, не открывая глаз. – Она играет на рояле?
– Нет, – смирно, тихо отвечал Георгий. – Но очень интересно толкует музыку, разбирается тонко. Вообще умная, широко образованная. – И незачем было больше, но его несло говорить об Ольде: – Сложная. Духовно-напряжённая. Не склоняется перед господствующими мнениями. У неё такие глубокие, самостоятельные взгляды на историю, на общество…
Этими открытыми похвалами он и себя защищал, оправдывал. Алина любит умных людей, а Ольда так блистательна! – не восхититься ею не может даже и женщина. Как легко, как ласково можно было бы жить на земле, если б люди немного больше понимали, принимали, уступали взаимно.
– Кто ж она? – так же тихо, ласково спросила Алина, уже открыв глаза, но не ища его взгляда.
Вот не думал Георгий. Не ожидал, что при начале же разговора будет прямо спрошено – кто? Не ожидал, но и от Алины ж он не ожидал такого смирения, такого честного желания понять. А уж если начал – рано или поздно всё равно назвать, почему не сейчас? Даже музыка была в том: назвать это имя вслух.
Но почему-то не выговаривалось. Что-то остановило.
Алина с подушки – глубоким, отплакавшим, спокойным взглядом изучала его.
Он опустил глаза.
Кажется, отвела взгляд. Щекой на подушке беззвучно лежала.
И сам додумывая, и вслух:
– Алочка! Я и мысли такой не имею, чтобы с тобой… расстаться… Я не… Но и… Мне по сути…
Он задумчиво гладил завиток на её затылке.
Она опять подняла голову. Никакого следа слез! – она ничуть не плакала сегодня! Гордое лицо её горело. Глаза были напряжены, полусмежены:
– Скажи, а Вера – знает?
Он удержался, чтобы не вздрогнуть. Совсем неожиданный вопрос. Веренька знает, понимает, конечно, хотя об этом прямо ничего не говорено. Знает! – но! укол в сердце: вот этогоАлине говорить нельзя! Ах, не успел насладиться правдивостью – и вот уже надо отрекаться и лгать, да быстро, да правдоподобно под допытчивым взглядом:
– Нет, что ты! – уверенно, твёрдо. – Конечно нет!
Да раз прямо не говорено – так и не знает, верно. Не такуюправду сказал – уж в этой-то маленькой можно поверить?
Поверила?
Даже вспотел. Вот попал. Вот так и поживи по правде.
Медленно села.
Сухо, строго:
– Что ж. Лучше – это. Лучше это, чем чёрствость, как я приписывала тебе.
Раздельно:
– Я – за тебя – рада.
А тишина была во всём пансионе – глубинная. Оттопились все печи, не стукали кочерги, чугунно отзвонили закрываемые заслонки. Не шаркали по коридору.
Тем яснее слышалось, как струйка воды ударяет по жестяному заоконнику. Значит, и таяло тут же.
И опять, сухо:
– Выйди, пока я лягу.
Он удивился.
Со взглядом женщины знающей и много старше него, она объяснила совсем не гневно, даже дружески:
– Я была с тобой, как с собой. Больше – уж так не будет.