355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2 » Текст книги (страница 17)
Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:24

Текст книги "Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

53
Алина низвергнута. – Зачем сказал? – Чужесть и близость. – Приди ко мне!

Она чувствовала себя совсем ребёнком: навалилось горе вдруг такое большое и безпощадное, что детских рук не хватает – поднять его, из-под него выбраться. Она так хотела хорошего! – славненькой, светленькой, ровной, уютной жизни, – а горе свалилось и всё передавило.

И особенно – эта сторона, о которой хотелось бы никогда ни с кем даже не говорить, – стыдно, низменно и не нужно, – и вот так безжалостно оно вламывалось теперь. Не давая оставаться в высшей сфере жизни.

Слёзы лились мягко и много.

А – как надо было? А – что надо было? Этого нигде не узнать. И никому не сознаешься, что не знаешь.

Но она была низвержена. Она перестала быть Несравненной! Она перестала быть Единственной!

Лились слезы по ушедшей милой жизни, которая уже теперь никак не могла восстановиться прежняя. Даже утреннего сегодняшнего – такого сдержанного, скромного кусочка счастья – уже нельзя вернуть.

С чего день начался – и чем кончился! Да уже вчера было всё разгромлено, но Алина не догадалась. Она так старалась сегодня с утра стать весёленькой, простить его, уже разбитую чашку стянуть ниточками – и пить из неё праздничный напиток. Всю жизнь она хлопотала, устраивала любовь – и сегодня так же. Как крылышками рвалась она к озеру, в лес…

Но откуда это в нём нашлось? Ведь у него так атрофированы чувства, разве в нём есть способность Большой любви?

Слезы лились – и снаружи плакало небо. Безутешно плакало, хлестало по окнам.

Она перестала быть – Жемчужинкой! Она перестала быть – Полевой Росиночкой!

И это неизбежно увидят и поймут другие, разве это можно скрыть?! На его измене откроется всем, что она – уже не «лучшая из лучших жён».

Он даже не понимает – чтó он разрушил! Как он ещё пожалеет! Как он не найдёт замены прежнему!

Вера – уже конечно знает, Жорж солгал! Вера конечно видела что-нибудь или отлично догадалась, этого нельзя не заметить.

И поползёт по Петербургу, перекинется в Москву, дойдёт и до мамы собственной, до борисоглебских, – эт-того нельзя перенести! Оказаться брошенной??? Да разве это унижение можно пережить?

И что же там – огонь? пламя? Тогда ему и препятствовать невозможно. Тогда препятствовать – у неё нет сил.

Тогда самой остаётся только – уйти?

Из жизни уйти?..

О, как тогда нестерпимо, щемяще станет ему! Это можно представить со справедливым чувством! Вот когда он раскается, пожалеет!

Он – не ценил то, что у него было!

Зачемсказал? Если лёгкая, переходящая измена – за-чем сказал?! Говорится же: Святая Ложь! Надо было промолчать, пережить молча.

Нет, хорошо, что сказал: это и значит, что впервые. Другие мужья легко и просто изменяют, а он – никогда, за столько лет – никогда.

Всё-таки, Жемчужинка – не рядовая!

Но если – уже ничего нельзя спасти? Если он – потерян навсегда?

Через полкомнаты он лежал на своей кровати, не шевелясь, ни разу тяжко не вздохнув, как эти сутки. (По нейвздыхал? Или перед объяснением?) Но не мог же он спать! После такого– не мог же он спать?!

Стал таким чужим – и таким вдруг близким, как никогда ещё не был. Ближайшего часа, вот этой ночи она не могла пережить без него, она умерла бы!

Лежал так близко, а не выказывал никакого движения – перелечь к ней, погладить, спросить – чем помочь.

Ранил насмерть – и не шёл помочь.

Лежал так близко – а уже не свой. Совсем рядом – а позвать было нельзя.

Она вздрагивала крупными вздрогами.

Никогда подобно не растерзывало её. Эта смесь недоступности и близости, оттолкнутости и притяжения, утерянности и ещё полной возможности вернуть! – эта смесь в темноте как будто начинала светиться багрово, проступала калёным излучением через комнату – жгла грудь и выжгла всякие мысли другие, а только вытягивало – стон! Сто-о-о-он!!!

…Как хорошо он придумал: сразу и открыться. Сразу и впредь заслужил себе право на открытость. Эту мертвенность, скорузившую его на возврате в Москву, – как сдуло. С полным облегчением, даже в радостном состоянии, Георгий вытянулся в кровати, заснул.

И проснулся – нескоро. Нет, ещё во сне услышал этот громкий стон, протяжный, на всю комнату, – и сразу, во сне, узнал: это Ольда кричала, это ольдин крик исступления радости, так отдающий гордостью в грудь ему!

Проснулся – от раздирающего стона, в коридор его должно было быть слышно. И, ещё не видя в слабой комнатной серости, различил, что это – кричащий стон Алины, никогда такой не слышанный стон её! Этот стон вытягивала не радость приобретения – а были они равнозвучны!

Окликнул – стонала всё так же, не снижая, не отзываясь. Приподнялся, ещё окликнул, испуганней, – Алину всё протягивал стон!

Георгий сбросил ноги. Перешёл к ней. Наклонился. Спрашивал.

Из окон слабый был свет, а вот что: дождь утих, за облаками сказывалась луна – и можно было различить, как Алина лежит на спине и сотрясается.

Лекарства? Выпить что-нибудь? Схватило сердце от страха, от жалости – бедняжечка! что я сделал с тобой?!

Низко наклонясь, спрашивал – и в отчаянном стоне, в мучительных всхлипах расслышал шёпот:

– Приди ко мне!.. Приди!..

Он не сразу поверил, что так понял. Ведь он – осквернён?

Но – да, так просила она, с ищущей мукой голоса.

Он лёг к ней. Лицо у неё было обильно мокро, а вся она – как из огня выхваченная. Он не помнил её такой, за все годы не помнил.

Скоро она умолкла.

И бережно обнятая им – заснула.

54
Застигнутые согласием. – Вот женщина! – Отепляющая откровенность. – И не уедешь. – И навсегда прикован.

В бережности и нежности друг ко другу они и начали следующий день. Как будто не плохое, а что-то очень хорошее произошло между ними вчера, и они были застигнуты теперь нежным согласием. Кажется, и всегда они жили хорошо, но в этом медленном протяжном дне перешлась какая-то новая ступень близости, даже простоты, – небывалая.

Как-то сразу стало ясно, что они сегодня не возвращаются в Москву, останутся здесь ещё. Алина двигалась так плавно, смотрела так рассеянно, что, кажется, само перемещение поездом или лошадьми могло бы расколоть её.

Дождя больше не было. Проглядывала и голубизна. Потом затягивало. Опять немного солнца.

Долго гуляли, медленно, осторожно – будто чтоб Алину ни на каком корне не тряхнуло. Гуляли позднеосенним лесом. Дуб ещё доранивал свои последние истемневшие листы, а настланное под ногами было и буро, и коричнево, и ещё желто.

Всякой женщины лицо быстро-переменчиво, и алинино тоже бывало всегда, – но такого полного преображения Георгий не видывал, не верил глазам. Алина взмолодилась, похорошела, понежнела, и возвышенным светом засветились её серые глаза – выше, чем грустные: омягчённые.

Она стала просто неотразимой.

Он сказал ей это.

Восхищаясь неожиданно возникшим этим свечением, Георгий лелеял Алину, нежно водил её, укутывал, чтоб не продуло. Ни взрыва, ни ссоры, ни упрёков, даже взглядами! – вот женщина! Какова же, значит, сила её любви, не оцененная им прежде! Именно эту неожиданную возвышенную Алину не только было сочувственно жаль, но благодарность испытывал он к ней, какое-то новое влюбление, давно отхлынувшую, а вот затопляющую нежность, – и естественно было теперь найти для неё много времени, которого он раньше не находил, – и водить её медленным шагом, и холить, и греть.

Раз для него она способна на такое.

Весь мир замер. Никаких событий в мире не было, и ничто никуда не могло звать полковника Воротынцева, а только одно простиралось по поднебесной: чтоб это всё благополучно обошлось. Ни в чём не уступив Ольду, он должен был поддерживать Алину сейчас.

Улыбка тонкая, какою земные существа, кажется, не владеют. Глаза нежно отречённые на лице, враз похудевшем, враз помолодевшем, освобождённом от власти суетных забот.

Георгий просто не верил, чтó видел. Покорность? Неужели возможно?.. Кажется, и всегда Георгий был нежен к Алине, но не так, как сегодня! Красива она и все годы сохранялась, но никогда – такой духовной красотой.

– Ты стала неотразимой! – повторил.

Он – говорил что-нибудь иногда, а она – почти не отвечала. Вот так светилась – и улыбалась мечтательно. Она весь день не искала и не поддерживала разговоров. Он – начинал, покидал.

Долго гуляли. Долго обедали. А там уж и день к концу, невелик.

Она попросила, чтобы вечером он читал ей вслух. Что-нибудь из книг её любимых. Пошёл к хозяйке, достал «Джен Эйр». Алина обрадовалась. И вечером, часа три подряд, она лежала, а он сидел на кровати рядом и читал.

Тут речь шла о чувствах самых возвышенных. Это – женщина с благородными чувствами написала для женщин с благородными чувствами ещё об одной такой же женщине, когда хочется оценить высоту чувств другого и самой проявить благородство, – и хотя Георгию было порядочно странно сидеть вот так и вслух читать сентиментальную историю, – но он и понимал, что, несмотря на несходство их сюжетов, это всё получилось к месту, и – надо читать, и – надо поддерживать эти чувства благородства и жертвы.

Но – раз, другой, и к концу заметил, что сама-то Алина нич-чего не слышала.

А была довольна. Что он сидел и читал ей.

И в темноте, обок с ним, не спала долго. Вдруг сказала, самое длинное за весь день:

– Знаешь… Людей, с ранней юности, больше всего должны были бы учить не чистописанию. Не арифметике. Не рукоделию. Не закону Божьему. А – любви…

– Как это – учить любви?..

– Вот – как-то. Если это не заложено в нас от рождения – надо учить.

Думал – заснула. Нет. Обняла его за шею:

– Если б с моей первой ночи ты был другой – я бы тоже чувствовала иначе. Всегда.

Занедоумел уже засыпавший Георгий: при чём тут первая ночь? десять лет назад?

– Я сама поняла только сегодня.

Ту первую ночь – усилия нужны были вспомнить. Но Алина, с новой степенью дружественности между ними, как отстранясь, напоминала ему всё, ту комнату, как падал сумеречный последний свет, как он вышел, она без него разделась, лежала испуганная, а он…

М-м-может быть, может быть… Не убедила, но тронула живой болью воспоминания, тронул поиск её – делиться с ним доверчиво. Удивительнее всего: никогда между ними не названное, и было бы прежде странно, а сейчас – очень просто. Эта крайняя откровенность разговора необычайно степлила их: будто до сих пор вся их совместная жизнь была притворство, а вот – впервые всё по-настоящему, как быть бы с первой минуты.

Но уж завтра-то надо было ехать, пересидели! Для Воротынцева это был – 17-й день как из полка! Всю службу он так служил, что один день просрочки был ему заёжист, перед самим собой. А теперь ещё ему – в Ставку! И – сколько ж это навернётся, как успеть?

Но Алина – ни о каком отъезде не думала. Даже не понимала, о чём это. Всё то же завороженное, блаженно-отречённое выражение было на её лице, и такая же она была хрупкая, что нельзя торопить, растрясывать – разобьёшь.

Вот так так. И откладывать отъезд не хотелось – и невозможно жену не пожалеть. Совсем не легко далась ей новость… Да ведь и правда: ронять, швырять, растрачивать дни он начал в Петрограде. Главное-то время он прожёг с Ольдой. Сползать – только начни. Теперь и Алину надо поберечь.

Опять долго завтракали. С той же размеренностью пошли гулять. Ночь была морозная, и пруд у закраин даже чуть схватило ледком. Держалось холодно, ветрено, а солнечно.

Алина улыбалась погоде. Была в её улыбке – жалостливость и была – несамостоятельность. Как будто внушённая, чужая улыбка.

Касалась его нежно и что-нибудь показывала: вмёрзший листик, позднюю птичку.

Сердце Георгия стеснилось: ведь это всё – наделал он.

Предполагал настаивать к обеду уехать – и сил не нашёл. Она хотела остаться – но и имела же право.

Какая-то благодетельная душевная работа происходила в ней.

Днём разогрелось, славная осень. Гуляли – всё так же почти молча. Он начинал то и это – она редко отвечала. Жмурилась на солнце. Но благодушно. И не спорила, куда идти или вернуться в пансион, шла в его руке, как плыла по течению.

И в этом их молчании и в этой её смиренности Георгий всё больше утверждался, что никогда не покинет её.

Всё требовало движений, решений, – а Воротынцев должен был бездействовать в этом дурацком пансионе. Не мог остаться ещё на одну встречу с Гучковым, заливался краской, спешил к семейному обряду, – и чтоб заточиться здесь?

Но – не Алина начала. Начал – он. И надо быть ответственным.

Затяжка дней и откладка отъезда – похожи, как с Ольдой в Петербурге, только в чувствах других.

Так и протёк ещё один полный день – их странного, вывороченного, воротившегося медового месяца.

К вечеру не подмораживало, а опять натягивало туч.

Всё время молчали – свобода бы думать. Но даже об Ольде, внутри-внутри него ещё певшей благодарностью и счастьем, – не оставалось простора думать. Не думалось свободно.

Как же, правда, будет с Ольдой?

За обедом Алина рассеянно улыбалась. Но что-то, нет, это не была возвышенная примирённость, как казалось ему вчера. Очень острые углы губ.

А вечером опять настаивала слушать гимназическую «Джен Эйр». И хотя понимал Георгий, что слушать она опять не будет – но не избежать ему читать вслух.

Он читал – и сам уже не понимал. Беспокойство теряемого времени разрывало его. И безпокойство за Алину. С тревогой и страхом посматривал он за странной, блаженной её улыбкой.

И чувствовал, как прикован к этой женщине.

Что ж он наделал?..

Ладил мужик в ладогу, а попал в тихвин
55
Друг юности. – Как Саня и Котя устроили фронтовые встречи. – Котя приехал не тот. – Скроботовские бои. – Кто раз вернулся из рукопашной. – Бой, разделивший европейскую войну. – Свои неудачи у гренадеров. – Разнопонимание у друзей. – Стоило ли бросать университет? – Где оно, место души? – И замученный Устимович. – Фронтовой фатализм. – Разговоры за чаем. – Ночная проходка. – Грех, жизнь. Ещё и добро воспитывать?..

А наверно, сколько уж теперь ни встречай людей, даже самых замечательных, но друг твоей юности несравним, второго такого близкого нельзя себе создать. Уже то одно, что: кому пересказывать будешь все подробности прошлого? А твой друг знает их и даже делил, и при внезапном толчке воспоминания – у обоих сразу брови вздрагивают, и смех – взалив, в сотрясенье. (Раньше так…) Или: как нас в училище? -

 
Выш-ше головку! Нож-жку твёрже!
Здесь вам нé-ун-н-ниверситет!
 

Впрочем, от училища меньше всего воспоминаний, и на какое, правда, идиотство время ушло? Грубые портупей-юнкеры. Тренировка в отдаче чести, вместо того чтоб над учебниками больше посидеть. Укладка платья перед сном – высота не больше 5 дюймов, ширина – 8, а то ночью разбудят перекладывать. Зубрёжка уставов, ненужных к войне. (А самому нужному боевому – никто не учил, да там ещё не знали.)

А вот идея! Помнишь, в Румянцевской мы сидели (в большом зале, в углу, где шкаф с энциклопедиями), проглядывали Владимира Соловьёва – теократическое государство как реальная форма Царства Божьего? И так, в общем, и не добились: разве Царство Божие – это некий идеал вполне земного устройства, к которому допустимо искать реальные общественные пути? Разве это – не в преображённом мире, с другими законами плоти или безплотия, и к человеческой истории никакого отношения уже, собственно, не имеет? Так вот представь, мне сейчас наш бригадный священник дал прочесть статью Евгения Трубецкого, мы её пропустили в своё время… (Это – ещё не сказано, непременно скажется при встрече.)

И даже всё военное за последние полтора года, что пережито порознь, кому ж ещё так расскажется и вложится, как другу юности. Пережили порознь, а поймётся одинаково. Сколько разных дорог исколешено, в разные стереотрубы смотрено, а взгляд – единый. Кончится война, будем живы – не может быть, чтоб мы не вместе что-то… Но мы и сейчас, до всякого конца войны умеем встречаться! Через столик, врытый в землю под сосной, а то на иглах, раскинувши плащ на двоих и оба ничком, а глазами сойдясь, – ну кто ещё на свете так понимает друг друга! Несколько часов проговорить – а какое душевное омовение. Кажется, дороже, чем повидать бы любимую женщину. ( Былюбимую, нет её ни у тебя, ни у меня…)

Ещё в артиллерийском училище, сидя рядом на уроке топографии, узнав систему обозначения всех карт в единых мировых координатах, они придумали такую замечательную штуку: как можно одной латинской буквой и шестью цифрами указать единственный на материке верстовой квадрат. А если ещё и седьмую цифру добавить, то – одна девятая квадрата, сто семьдесят саженей на сто семьдесят, уж так точно, никакого труда найти. Друг друга найти! – в том и затея: эти цифры умело и невинно расположить в письме между текстом, и никакая военная цензура не догадается, что я зашифровал тебе малый квадрат, где стоит моя батарея, а уж названье частей и открыто пишется, известно. (Да и квадрат открыто укажи – так тоже не заметят. Просто предосторожность.) Конечно, если один будет под Вильной, а другой на Карпатах, то хитрость ничему не поможет. Ну, а если мы окажемся рядом, вёрст за 20, за 30, и будем друг о друге знать, – так сможем когда-то и съездить?!

И действительно. Хотя кончили они отделение тяжёлой артиллерии, но таких вакансий не было (артиллерии такой почти не было), и разбросали их по дивизиям. Сперва – далеко, а потом Костю приблизили, подтянули, и в этом мае, после тёплого короткого весеннего дождика, когда солнце уже выглянуло, и паром, и запахами земля отдавала дождик воздуху назад, – в белорусской деревеньке, обременённой постоем многих военных, спросил Саня подпоручика Гулая – у одного офицера, у другого, а пока искал, уже Коте передали, и он ускоренно-гонко шёл по улице, первый завидев друга, – и бегом кинулись оба подпоручика и обнялись, хохоча: вот какие хитрые! вот ведь как придумали!

А в августе Котя приезжал сюда, к Дряговцу, прямо к этому месту.

И сегодня ему совсем не надо сверяться с картой: уже и землянку точно знал. У сосенки невдали остановил своего коня, соскочил, поводья перекинул вестовому, сам зашагал ходовито, – а Саня с другой стороны совсем. Во как! – неожиданный праздник на несколько часов.

Обнялись. Жёсткое объятие. Да и посильнел же Котя, поперёк рёбер хватает, я те дам. (Наверно – и Саня, за собой не замечаешь.) Губы как мускульные стали. Ещё колче малые подстриженные усики.

Обнялись, но – уже ни следа подхватистой хохотливой горячности. Ну-ка, ну-ка… Чем ты ещё переменился? Щёки ввалились, ещё посуровел? – нет, даже кажется купол головы изменился, форма висков. Что с тобой? Это – за два месяца всего?

Нет, друг, всего – за два дня.

Как будто голова кверху скошена острей. И глаза подрагивающими веками сжимаются-разжимаются, как для выстрела.

– Да что такое?..

– Рас-ска-жу…

Держа за плечи: переночуешь? С тем и ехал. Хорош-шо!

– С конями распорядишься, вестового устроишь?

– Ну, ещё бы. Цыж! Сковородку картошки! И – неприкосновенного,ладно?

Саню одолевает суета принять гостя. А пока ходил распоряжаться, – в землянке, от внутреннего толчка, сменил свою гимнастёрку с георгиевским крестом на простую, пустую. Что-то подсказало в настроеньи. Котя – смелый, Котя – воинственней Сани, ну не попался ему такой случай. И хотя вы оба знаете, что не от подвига зависит, а – кому как повезёт, хорошо ли составлена наградная бумага, и на тот ли стол она ляжет, и в тот ли момент, и могут с мечамидать, кто и боя не нюхал, и могут совсем обойти, а всё равно: чтоб не налетело помешной тенью. Сане и гордо в новинку, как мальчику, а вдуматься: безсмысленно. И несправедливо, что у друга – только анненский красный темляк на шашке да Станислав.

А дело уже к вечеру. Саня предложил до ужина, пока светло, пройтись, прошлый раз не успели, уговаривались на этот раз – посмотреть, как у гренадеров поставлены противоаэропланные орудия: свои плотники сколотили поворотный помост на осевом болте, перекосили лафет, а под хобот вырыли круговую канаву. Странно, но стало им теперь это всё интересно, как раньше – философские сладкие книги, все эти стереотрубы и буссоли вошли в их жизнь и в разговоры.

Котя не возразил, пошёл. А как будто машинально. Запахнулись против ветра, ещё под тучками разорванными, красными и фиолетовыми с западных краёв, – растягивает, будет холодать. Уже и сейчас земля стыла, подмерзала в неровную колоть.

Прошлый раз Котя сам говорил: уж воевать – так воевать, надо всё и знать. Рассказывал, какие у них, в 35-м корпусе, тумбы из железнодорожных шпал и один прави́льный справляется крутить: самолёты отпугивали, хотя прямых попаданий не бывало. И Саня сегодня, как извиняясь за гренадеров:

– Конечно, теперь, рассказывают, есть противоаэропланная батарея на бронированных автомобилях. Вот – такую бы, а у нас пока кустарщина.

Котя молчал.

Саня ещё жаловался: у немцев авиация с артиллерией согласована, корректировщики огонь переносят, привязные шары, фотографическая съёмка, а у нас аэропланы портятся, шаров не дают, связи не хватает. А какую разведку и совершат, нам не дают результатов сразу.

Шли позади Дряговца, спотыкаясь о колоть, Котя очнулся, остановился:

– Да что мы – дети? дурачки? Дело – к зиме. Если можно в тепле сидеть – какой солдат по холоду прётся?

Пошли назад. Где-то, собираясь на ужин, солдаты допевали вечернюю молитву.

И не ходили – а устали. И не говорилось. Не тот был Котя, не такой. Правда, в тепло скорей.

Раздевайся. Чернеги сегодня не будет, койка свободная. А Устимович придёт – он нам не помеха.

Для тех разговоров, какие в письмах не помещаются. Для которых и сквозной ночи мало.

Но теперь досмотрелся – Коти не узнать. Не рассеянность, не машинальность, а какое-то постороннее зрение. И растерянность, раньше никак не было в нём. И хотя радоваться тут нечему – а Сане как будто поблизился друг в этом своём новом печальном настроении.

Ещё то, что Котя стрижётся под машинку, никакой причёски носить не хочет, придаёт ему полусолдатский, особо отчаянный грубый вид.

Уставился с поднятыми бровями:

– Чего стоим?

Сели.

– Что вы тут о нашем бое слышали, Скрóботовском?

– Ах, так это у вас гудело? И опять у Скроботова, где летом? Мы – ничего толком…

– Ну конечно, – горько усмехнулся Котя твёрдой губой, до половины бритой. – У нас, если бой неудачен – то надо его замять и от начальства скрыть, и от соседей. Но стрельбу-то вы слышали?

– Да гудело, сильно справа. Когда же, подожди, позавчера?..

– И поза-позавчера. Я – еле жив остался, брат, вот что. Не знаю, как остался.

Теперь Саня окончательно и разглядел: оттуда вернулся Константин. И так уже прочно там побывал, что и радости нет вернуться. Настроение, когда перегорело сердце. Ногу за ногу заложил, верхнее колено обнял сплетенными ладонями, и мимо друга, мимо стола, в пол куда-то, опущенно смотрел.

На этом скроботовском участке, прошлый раз Котя и рассказывал, в июле наши затевали наступление всего Западного фронта, тремя корпусами. Пытались рвать немецкое расположение у деревни Скроботово. И ведь как было: уже взяли две линии немецких окопов, вдруг необъяснимое приказание отойти. А когда немцы укрепились – послали снова их брать, но уже кукиш. А справа 46-я дивизия вместо демонстрации глубоко прошла, и окопалась, так никто её не поддержал, пришлось ей отступить. И так – под Скроботовым прорвать не прорвали, ничего не взяли, но заняли лощину и по ней подобрались к немецкой позиции вплотную, и там залегли. Ну, так вплотную, как только возможно, как в приказах требуют сближаться, но нигде не сближаются. И начальству – жаль бросить, велели в свои хорошие траншеи не возвращаться, окапываться в 30 шагах от противника. А место мокрое, не накопаешься, так натащили ночью бруствер из трупов, их было в изобилии, и присыпали землёй, вот и позиция, – и месяц сидели в зловонии и с трупными мухами, уже принюхались, землянки наполовину вкопаны, наполовину обложены мешками с землёй. Место гиблое, по десятку, по два покойников вытаскивала 81-я дивизия каждую ночь. Но особенно гиблое – у правого окопа, где сел батальон подполковника Купрюхина: окоп – под самой горкой, занятой немцами, несколько десятков шагов – вообще никакого прикрытия, и ещё немцы сверху спускают на них нечистоты. Просил командир полка покинуть этот окоп, ведь немцы в атаку могут просто соскочить сверху, – командир корпуса генерал Парчевский ответил: «Русский принцип – ни шагу назад!» Купрюхин – маленький, лысый, невзрачный, – а дельный. Так и остался там сидеть, укреплял что мог. С артиллерийского наблюдательного, с горки Лапина, видно было, как, уже в окопе не находя спасения, там накапывали себе пехотинцы лисьи норы в откосах лощины и туда засовывались по пояс и больше, а ноги хоть изрешети. И кого убивало, так и оставались в готовых полугробах, за ноги их вытаскивали. А то и нет.

А всё это сближениебыло – глупее глупого. Потому что: если не собираешься наступать, то не надо и подбираться. Только облегчаешь контратаку. Так и вышло. При такой близости теряли немало и немцы, хотя они в окопах и реже сидят, счёт на людей у них другой. Теряли – и терпенья у них не хватило. И решили они сбить нас и добыть себе рубеж попокойней.

Самое обидное и даже ужасное в нынешнем бою то, что мы были предупреждены! Ночью на нашу сторону перешёл немецкий солдат, интересно: не поляк и не эльзасец, а чистый немец! – спасался? устал? И предупредил, что утром будет атака. А она даже не утром началась, а в полдень, – и всё равно, это ничем нам не помогло. С полуночи до полудня мы не нашли, как перестроиться, как подготовиться, – и те же были потери, и то же отступление, как если б не узнали загодя.

Да и что и как исправлять, если наши пороки – это воздух наш, это мы сами? Немцы воюют с тяжёлой артиллерией, а русские – с Богом. Если исключительно для удобства написания приказов разграничение дивизий ведут по урочищам, но стыки не укрепляют никакими резервами, так что по урочищу гуляй к нам в тыл хоть батальонной колонной? Если наши сапёры строят узлы обороны не в тайных местах, а на горках, чтоб отбиваться легче, – так их под склонами обходи безопасно, и всё? Если третий год войны – а мы не можем стальных касок солдатам на головы надеть, сколько из-за этого лишних убитых? Если противогазных масок Зелинского присылают в обрез, точно по штатному составу, и кто потерял, убыл, остался лежать, – заменяющему маски нет. Если у нас набивают окопы гуще двух винтовок на сажень, так что самим стрелять неудобно? Набивают – будто нарочно, чтоб немецкие снаряды не впустую падали.

Да может Скроботовский бой и не стоит разбора вне 35-го корпуса, он, во всяком случае, не событие для Западного фронта, а тем более – для всей Европейской войны. Но для того, кто там полз, по крови и по мясу, и уже не надеялся выползти, – тому Скроботовский бой разделил всю жизнь чертой: доэтого боя и после.

Немцы стянули и повернули артиллерию с нескольких участков и ещё, оказывается, готовили газовую атаку во фланг, с Колдычевского озера. Но ветер взялся устойчиво за русских, и газовую баллонную атаку пришлось им отменить.

Саня и так уже слушал со страданием, даже покачивался. А ещё и газы! – сдавливал голову руками. Всё-таки в удушающих газах есть что-то демоническое, дьявольское, не земная борьба. Если уж газами травим – то мы уже не люди. Да и вид нелюдской, особенно ночью, при вспышках: белые резиновые черепа, квадратные стеклянные глаза, зелёные хоботы.

А разве немецкие огнемёты – людской: передний – с огневою кишкой, а задний согнулся под резервуаром?

Но у немцев и неудача с ветром была предусмотрена. Они тогда начали наступление совсем необычно: химическими снарядами обстреливать наши тылы, где мы никак не ожидали, и особенно много погибло лошадей. (Не было сейчас в землянке Чернеги!) И оттуда, из нашего тыла, ветром тянуло газ на наше расположение. И по нашей батарее били химическими два часа подряд, газ не уходит, все в масках задыхаются, команд не слышно, штабс-капитан Клементьев сорвал свою маску, командовал громко, отравился. А по нашим передним позициям стали густо бить шрапнелью, осколочными, фугасными. Батальон Купрюхина расстреляли сверху, и спрыгнули в их окоп. За несколько часов, чередуя с обстрелом, провели семьатак, два батальона с огнемётами, – и забрали всю горку Лапина, и «рощу кривую», и «Австро-Венгерский окоп», как у нас называется. И это всё пришлось на Солигаличский полк. А в контратаку послали Окский.

А наша артиллерийская бригада не рассчитала: вначале била сильно, а потом хватились, что снарядов мало, из-за отравленья лошадей подвоз упал, – и Окскому полку поддержка огнём была слабая, экономили. Оттого полк до конца дня только отдельными ротами подымался на перебежки, а не сделал ничего. Да и какие у нас меры вести в атаку? Это от солдат зависит – пойдут? не пойдут? до последнего момента не знаешь. Дружно бросаются, когда наверняка. А то за командиром роты – десяток нижних чинов, не больше. Да и какая атака от части, уже измотанной сидением и пораженьем? Так и день прошёл.

Ночью соседняя 55-я дивизия взяла скроботовский господский двор. А на другое утро полковник Русаковский сам повёл Окский полк, получил пулю в живот, насмерть, но Австро-Венгерский окоп отобрали.

Отобрали – и набили его людьми. И там их – нас! – целый день молотили снарядами. И больше некуда было поставить наблюдательный пункт, как туда же, в Австро-Венгерский. И послан был подпоручик Гулай. Поставить действительно было некуда, если хотеть просматривать неприятеля, но при временном кабеле, всё время перебитом, все часы он был перебит, сращивать не успевали, а в земле постоянного нет, – от наблюдателя польза козломолочная: сносились записками, бегунок пробивался по ходу сообщения, прерванному, обмелевшему, и носил на батарею записки. Вот такая стрельба. А сидеть в окопе пришлось – на полное вымолачивание. А потом – потом немцы пошли в атаку.

Изогнулся угол сомкнутых котиных губ: хорошо – успел Котя взять винтовку убитого. А здоровый немец – спрыгнул рядом. Но Константин заколол его первый. Колоть? – совсем было нетрудно, как в масло. А вот вытащить, вытащить! – думал, не вытащу. Ведь колено штыка – оно не пускает, и чем глубже ты загнал, по неуменью, – и ты с заколотым, он ещё глаз не закрыл, – как что-то одно, не отделаться от него. И в окопе ж не развернуться. А штык нужен скорей! – вот ещё другой наскочит.

Саня со страхом смотрел на ожесточевшее лицо друга. (Не мне бы так убить!..) К крови привыкли, но – это… Ведь ты – первый раз?.. (А он отвлекал его пустяками…)

– Да, друг, – медленно кивал Котя новым куполом стриженой головы. – Кто раз вернулся из рукопашной…

А вылезали из окопа – на карачках, по раненым и мёртвым. Вот это последнее и заполнило котину память: как через трупы и раненых – на карачках по окопу. А некоторые, кажется, и не раненые ложатся: пусть приходит, кто хочет, только бы в атаку больше не идти. А на повороте окопа, на дне, не проходит пулемёт, и там его разбирают на части, а кто сзади ползут – ждут. А потом в один ход сообщения с двух сторон окопа лезут и друг друга отталкивают. А кто живой остался в окопе – не выиграл: залили их из огнемётов, и под чёрным дымом сгорали они там, и удушливый газ тянуло по всей местности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю