Текст книги "Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Так и устроился Лыва – не пошёл на войну. И ещё дважды его призывали – и каждый раз ворочался вскорости. Так-то можно примоститься блаженненько, войну пересидеть, это б каждый мог!.. «Тогда ведь и поросёнка заколоть нельзя? и барана? Тоже-ть живое, от Отца нашей жизни», – ему дед Баюня. Признал Васька, перестал скотину колоть и мясо есть. Ну да зять егонный колет, семья не без мяса.
А теперь во как: и вовсе даже Лыву не призывали. На покой покинули.
Помрачился Плужников над списком, отняться не мог. Кого он тут называл давеча – Парамона ли Крыжникова, Кузьму Ополовникова да Мокея Лихванцева – силу деревни заметали вот. Недалёк уж был и он сам до метёлки, лишь несколько годов оставалось, ещё один такой набор. И кому же было – волюкрестьянскую брать? через кого деревне на ноги становиться? Уносили в зубах как волки ягнят, и сколько ещё придут, через полгода или через месяц, и кого ни выхватят – отдай, Каменка!
И – некому крикнуть, что неразумно до такого края деревню испивать. Сходы собирать? депутатов слать к становому? Чем могла деревня противиться? где себя выявить?..
А Елисей с сыном – про родственников домахиных и дальних, и из соседних деревень, смекали – кого захватывают. Не чаи было распивать – идти домой, оборвался праздник.
А писарь Семён ещё подбавил, писарь ведь больше бумаг, наперёд знает: на днях, мол, будет указ о призыве 98-го года рождения. Брать будут к весне, а распубликуют ноне.
Это что ж, и до девятнадцати годков не допустят, ране того?
Этак что ж – и Зиновея Скоропаса?
И Тевондина Лёксу?
Эких каких!
Ну, и Мишку Руля, стало быть. Пусть повоюет.
Уходить пора.
Агаша:
– Елисей Никифорыч! Сеня! Чайку же! Чайку!
Отец ей:
– Благодарим, Агаша, славно угощала. Но знаешь, гостей ко времени проводить – как с поля убраться.
Оборвался праздник.
За то время, что сидели они у Плужникова, – и схолодало, и притемнело, и ветер покрепчал. Посерёд улицы развороченную грязь густило, подмораживало, а утолоченные тропы вдоль домов и вовсе схватило. И пыль, и мелкие камушки ветер подхватывал, нёс, швырял, заметал вдоль села.
И сказал Елисей о хозяине:
– Нужный мужик. Однако, Сенька, вот замечай: в которой посудине дёготь бывал – уже и огнём не выжжешь.
Там и сям калитки, двери хлопали от ветра сильней. Или – люди бегали из дому в дом, новость несли – и оттого крепче стукали.
Дурная весть на месте не лежит и не сочится помалу – так и несёт её по деревне, как этим ветром. Хоть двум, хоть одному шепнул же что Семён ещё до Плужникова – вот и понесло, и избы знают уже, и где-то воют уже. А где ещё только угадывают – нашего как?
Завтра это всё прорвётся, и задвижется, и потянется по почтовому тракту в Сампур, под бабье голошенье, под песни достопротяжные, да под скрип колёс.
Нету жизни. Не дают устояться.
Такая погода – тучно, заморозно, да с ветром заметающим – ко снегу бывает.
– Ежели ляжет снег на мёрзлую землю – в луга поедем, Сенька.
* * *
47
Собирай-ко-тесь, ребята,
Кто к военной службе гож!
Зададим мы немцу перцу.
Пропадёт он ни за грош!
(«Биржевые Ведомости»)
Цепочки связи Ленина. – Письмо от Парвуса. – Союзник-соперник. – Его предсказания и взгляды. – Опыт 1905 года у Ленина и у Парвуса. – Встреча в Берне в 1915. – Парвус зарвался. – Сколько?..
С кем угодно можно установить прочную тайную связь, никогда не встречаясь прямо, если составить цепочку из постоянных посредников – двух, а лучше трёх. Твой посредник встречается кроме тебя ещё с двадцатью человеками, и только один из них – следующий в цепи; тот встречается ещё с двадцатью – уже четыреста возможностей, это проследить не может никакая полиция и никакой Бурцев.
У сверхосторожного Ленина существовало таких несколько линий.
Прошлым летом, после встречи с Парвусом в Берне, Ленин отпустил к нему Ганецкого в Скандинавию – директором его торгово-революционной конторы. Так развернул своё коммерческое призвание неутомимый, изыскливый Ганецкий, и так установилась прямая неостывающая связь с Парвусом. Однако провисла линия между Копенгагеном и Цюрихом – и посредником определили Скларца, берлинского коммерсанта, тоже пайщика парвусовской конторы, который свободно мог ездить и в Данию, и в Швейцарию. Но условлено было, что, когда приедет в Цюрих, всё по тому же правилу промежуточных звеньев, он не должен встречаться с Лениным сам, а здесь подошлёт Дору Долину, подружку Бронского. И то, что вот пришёл прямо на квартиру сам, значило или нарушение конспиративной дисциплины, или чрезвычайные обстоятельства.
Как же некстати! Не только – сил, но даже не было ясного соображения в голове, но даже перебои в груди. И отказывать поздно: уже всё равно пришёл, видели его на улице, на лестнице, в квартире.
Навстречу Скларцу подняться надо было не с кровати, надо было ослабевшими ногами подать вверх одуплевшее тело, как будто через целый колодец – туда, наверх. И лишь там высунутой головой увидеть этого маленького энергичного еврея из югозападных.
Однако с большим самозначением, всё богаче одетого, и пальто такое, и шляпа (на единственный обеденно-письменный стол положил, нахал, а впрочем куда её деть тут?), и в руке – коммивояжерский лёгкий баул из кожи крокодиловой или бегемотовой, как её.
Спасибо хоть без этих церемонийных немецких «Wie geht’s?», без натянутой улыбки радости от встречи. Деловито поклонился, протянул маленькую ручку с важностью. Огляделся насчёт безопасности, свидетелей. А уже – и Надя вышла, никого.
Почему же всё-таки – прямо, сам?
А – вот. Из глубокого внутреннего кармана – конверт.
Богатой, бледно-зелёной бумаги, с гербом продавленным. И толстый, пузатый.
Как не стесняется Парвус и в мелочах показывать богатство! Вот – конверт. А приезжал в Цюрих – останавливался в самом дорогом «Бор-о-ляке». В Берне по дешёвой студенческой столовой (обед – 65 раппенов) шёл, ища Ленина, – и пыхал самой дорогой сигарой.
И с этим человеком начинали когда-то в Мюнхене «Искру»!..
Ну так чтó, что письмо? Нельзя было через Дору? Эти визиты-мелькания приходится объяснять товарищам.
Скларц даже удивляется, как это плохо воспитан господин Ульянов. Дела –так не делаются. Сказано: уничтожить, не уходя.
И показывает пальцем: мол, чирк – и к конверту.
Удивил! Мы иначе и не делаем. Уж мы-то в жизни сожгли!..
Значит, читать. Ситуация для подпольщика привычная. Ленин и сам должен обезпечить, чтобы его ответное письмо не сохранилось после прочтения. Такой один клочок бумажки может быть смертелен для целой жизни политического деятеля.
Ни ножа, ни ножниц под рукой, стол голый. А Надя на кухне. Оторвав уголок, Ленин всунул толстый указательный и повёл как разрезным ножом. Рвалось с лохматыми закраинами в одну и в другую сторону, как собака зубами, – и чёрт с вами, вот так вашему богатству! Насколько приятней держать в руках самый дешёвый конверт, писать – на самой дешёвой бумаге.
Вынул. Оттого и толстый, что бумага – ещё богаче и толще. И написано – с размашистыми прописными буквами, разведенными строчками, да с одной стороны. Вот так-то дела и не делаются. Уже забыл, как «Искру» посылали в Россию – на сверхтонкой бумаге.
Внимание. Стянуть нервы, прояснеть головой (так и не ел ничего после утреннего чая). Вникнуть.
Скларц – не хочет мешать, нет, он не развязен. Не болтая, пальто не снимая, идёт к тому стулу у окна. И только шляпу мягкую серую, с фигурно продавленной тульей, оставил на столе.
Да свой баул не донёс до окна, опустил посередине комнаты на пол.
Вежливо-то вежливо, но в пасмурный день как раз и читать бы там, у окна. А Скларц уже занял тот стул, достал из кармана мятый иллюстрированный журнал, развернул важно.
А тут, что ж, лампу зажечь? Спичек не видно. И Надя на кухне.
Ба, лампа уже горит! Сбоку шляпы – стоит и горит малым прикрученным фитилём. Надя? Как будто не зажигала. Разве когда чиркнул Скларц? Так он же…? Странно.
Толстая веленевая бумага с гербами. А всего – три страницы. И – строчка на четвёртой, пустая четвёртая.
И ничего не было особенного – враждебного, властного или наглого – в почерке Парвуса, и вполне безлична подпись – «д-р Гельфанд».
Но из письма как током била в горячеющие руки, вливалась в жилы, сплескивалась с ленинской кровью и боролась с ней бегемотская кровь Парвуса. Дальше локтей не пуская её, Ленин обронил письмо на стол, как тяжёлое. И сам опустился на кровать, еле держась.
За двадцать лет своей жизни-борьбы переиспытал Ленин все виды противников – высокомерно-ироничных, язвительных, хитрых, подлых, упорных, стойких, уж там не считая риторично-захлёбчивых, донкихотствующих, вялых, ненаходчивых, слезливых и всякого дерьма. И с некоторыми возился по многу лет, и не всех сбил с ног, не всех уложил наповал, но всегда ощущал неизмеримое превосходство своего ясного видения обстановки, своей хватки и способности в конце концов перевалить любого.
И только перед этим одним не ощущал уверенности. Не знал, устоял ли бы против него как против врага.
А Парвус и не был противником почти ни дня, он был естественным союзником, он много раз за жизнь предлагал, навязывал, настаивал себя в союзники, и год назад особенно, и вот, конечно, сейчас.
Но и союза этого почти никогда Ленин принять не мог.
Читал. Ходили глаза по строчкам, но почему-то смысл никак не вкладывался в голову. Плохое состояние.
Всех социал-демократов мира знал Ленин или каким ключом отомкнуть, или на какую полку поставить, – только Парвус не отмыкался, не ставился, а дорогу загораживал. Парвус не укладывался ни в какую классификацию. Он никогда не был ни в большевиках, ни в меньшевиках (и даже наивно пытался мирить их). Он был русский революционер, но в девятнадцать лет приехал в Европу из Одессы – и сразу избрал западный путь, стать чисто западным социалистом, в Россию уже не возвращаясь, и шутил: «Ищу родину там, где можно приобрести её за небольшие деньги». Однако за небольшие он её не приобрёл, и 25 лет проболтался по Европе Агасфером, нигде не получив гражданства. И только в этом году получил германское – но слишком большой ценой.
Случайно скосились глаза на скларцев баул – тяжёлый, набитый, как он его таскает? Сам маленький, зачем?
А вот что, света мало, потому и не читается. Подвинул лампу к самому письму.
Тут в конце два отдельных пункта ясны. Две жалобы. Одна – на Бухарина-Пятакова за их чересчур усердное следствие о немецкой сети в Швеции, нельзя же распускать дураков-мальчишек, надо сдерживать. И вторая – на Шляпникова: очень своеволен, сотрудничать не хочет, отбивается, а в Петербурге нашим силам нужно единство. Пусть не отвергает наших представителей, напишите ему.
Он назвался Parvus– малый, но был неоспоримо крупен, стал – из первых публицистов германской социал-демократии (был работоспособен не меньше Ленина). Он писал блестящие марксистские статьи, вызывая восторг Бебеля, Каутского, Либкнехта, Розы и Ленина (как он громил Бернштейна!), и подчинил себе молодого Троцкого. Вдруг – покидал свои газеты, завоёванные публицистические посты, уезжал, бежал, то начинал торговать пьесами Горького (и обокрал его), то опускался в ничтожество. У него был острый дальний взгляд, он первый, ещё в XIX веке, начал борьбу за 8-часовой рабочий день, провозгласил всеобщую стачку как главный метод борьбы пролетариата, – но едва предложения его превращались в движения, находили сторонников – он не организовывал их, а отлипал, отпадал: он умел быть только первым и единственным на своём пути.
Всё письмо прочёл до конца, а не воспринял даже, на каком оно языке – на немецком или на русском? На обоих, фразы – так, фразы – так. Где на русском – с орфографическими ошибками.
И многое в Парвусе противоречило. Отчаянный революционер, не дрожала рука разваливать Империи, – и страстный торговец, дрожала рука отсчитывать деньги. Ходил в обуви рваной, протёртых брюках, но ещё в Мюнхене в 901-м, когда Ленин скрывался у него на квартире безпаспортным, твердил: надо разбогатеть! деньги – это величайшая сила! Ещё в Одессе при Александре III сформулировал задачу, что освобождение евреев в России возможно только свержением царской власти, – и уехал на Запад, лишь раз возвращался нелегально, спутником немецкого врача, напечатал: «Голодающая Россия, путевые впечатления». А сам между тем разбросал по России всю будущую сеть им же придуманной «Искры». И как будто же ушёл в германскую социал-демократию. Но едва началась Японская война, почти не замеченная в женевской эмиграции, – Парвус первый объявил: «Кровавая заря великих событий!»
Света мало. Фитиль выкручивал – а он только калился и коптил. А-а, пустая, керосина нет, не налила.
И в том же 904-м предсказал: промышленные государства дойдут до мировойвойны! Парвус всегда выскакивал, – нет, по грузности тела его, выступал, – предсказать раньше всех и дальше всех. Иногда очень верно, как то, что промышленность взорвёт национальные границы. Или: что в будущем неразлучны станут война – и революция, а война мировая – и революция мировая. И об империализме он, по сути, успел сказать всё раньше Ленина. А иногда – чушь какую-нибудь: что вся Европа ослабнет и зажмётся в тисках между сверхдержавами Америкой и Россией: что Россия – новая Америка, ей только не хватает школ и свободы. То, пренебрегая самой сутью марксизма, предлагал не национализировать частную промышленность, будто окажется это невыгодно. Или неосмотрительно ляпал, что социалистическая партия свою выигранную власть может обратить против большинства народа и подавить профсоюзы. Но, и в удачах и в неудачах, всегда необычностью своей позиции и массивностью своей слоноподобной фигуры он загораживал половину социал-демократического горизонта и, как-то оказывалось, всегда загораживал Ленину – не всю дорогу, не весь истинный путь, но половину его, так что нельзя было обойти Парвуса не столкнувшись. Он был – не противник, он всегда был союзник, но такой, что, смотри, не обомнёт ли тебе бока. Он был единственный на Земле несравненный соперник – и чаще всего успешливый, всегда впереди. Никак не враг, всегда с протянутой рукой союзника – а руку принять не бывало возможно.
Что за баул? Величиной как будто со свинью.
Да между ними многое пошло бы иначе, если бы не Девятьсот Пятый. Во всей революции Пятого года не участвовал Ленин и не сделал ничего – исключительно из-за Парвуса: тот топал всю дорогу впереди и топал верно, не сбиваясь, – и отнял всякую волю идти и всякую инициативу. Едва прогремело Кровавое Воскресенье, Парвус тут же объявил: создавать рабочее правительство! Эта быстрота взгляда, эта стремительность предложения перехватила дыхание даже у Ленина: не могло решаться уж так быстро и просто! И он возражал Парвусу во «Вперёде», что лозунг – опасный, несвоевременный, нужно – в союзе с мелкой буржуазией, революционной демократией, у пролетариата мало сил. А Парвус и Троцкий скропали брошюрку и кинули её женевской эмиграции, большевикам и меньшевикам вместе, как вызов: в России нет парламентского опыта, буржуазия слаба, бюрократическая иерархия ничтожна, крестьянство невежественно, неорганизованно, и пролетариату даже не остаётся ничего другого, как принять руководство революцией. А те социал-демократы, кто удалятся от инициативы пролетариата, превратятся в ничтожную секту.
Но вся женевская эмиграция осталась на месте, коснея, как будто чтобы сбылось над ней это пророчество, и только Троцкий кинулся в Киев, потом в Финляндию, всё ближе для прыжка, а Парвус ринулся по первому сигналу всеобщей октябрьской стачки, какую опять-таки он и предсказывал ещё в прошлом веке. Не большевики и не меньшевики, они оба были свободны от всякой дисциплины и дерзко действовали вдвоём.
С большую свинью. Напрягся, перегородил комнату. А Скларц у окна как будто уменьшился?
Ну что ж, чего не выразишь печатно и не скажешь на самой узкой конференции: да, я тогда ошибся. И вера в себя, и политическая зрелость, и оценка обстановки приходят не сразу, лишь с возрастом, с опытом. (Хотя и Парвус только на год старше.) Да, я тогда ошибся, не всё видел, и дерзости не хватило. (Но даже близким сторонникам так нельзя говорить, чтоб не лишить их веры в вождя.) Да как было не ошибиться? Тянулись месяцы, месяцы того смутного года, всё бродило, погромыхивало вокруг, а настоящая революция не разражалась. И ехать было всё ещё нельзя, и отсюда, из Женевы, разбирало негодование: чтó они там, олухи, не поворачиваются, чтó они революции как следует не начинают? И – писал, писал, посылал в Россию: нужна бешеная энергия и ещё раз энергия! о бомбах полгода болтаете – ни одной не сделали! пусть немедленно вооружается каждый, кто как может – кто револьвером, кто ножом, кто тряпкой с керосином для поджога! И пусть отряды не ждут, никакого отдельного военного обучения не будет. Пусть каждый отряд начинает учиться сам – хотя бы на избиении городовых! А другой пусть убьёт шпика! А третий взорвёт полицейский участок! Четвёртый – нападёт на банк! Эти нападения, конечно, могут выродиться в крайность, но ничего! – десятки жертв окупятся с лихвой, зато мы получим сотни опытных бойцов!..
Нет, не бралось усталым умом несвоевременное письмо, не понималось. Читал – и не понимал.
…Казалось, так ясно: кастет! палка! тряпка с керосином! лопата! пироксилиновая шашка! колючая проволока! гвозди (против кавалерии)! – это всё оружие, и какое! А отбился случайно отдельный казак – напасть на него и отнять шашку! Забираться на верхние этажи – и осыпать войско камнями! и обливать кипятком! Держать на верхних этажах кислоты для обливания полицейских!
А Парвус и Троцкий ничего этого не делали, но просто приехали в Петербург, просто объявили и собрали новую форму управления: Совет Рабочих Депутатов. И никого не спрашивали, и никто не помешал. Чисто рабочее правительство! – и вот уже заседало! И всего-то приехали на каких-нибудь две недели раньше остальных – а всё захватили. Председателем Совета был подставной Носарь, главным оратором и любимцем – Троцкий, а изобретатель Совета Парвус управлял из тени. Захватили слабенькую «Русскую газету» – однокопеечную, вседоступную, народную по тону, и на какие-то деньги стал тираж её полмиллиона, и идеи двух друзей полились в народ. Учись!
Скларц у окна в своём стуле сидел всё дальше, всё мельче, как птица с опущенным носом, в иллюстрированный журнал.
Тогда, в свои последние женевские дни, Ленин писал, писал пером торопливым – всю теорию и практику революции, как он находил её в библиотеках по лучшим французским источникам. И гнал, и гнал в Россию письма: по сколько человек надо создавать боевые группы (от трёх до тридцати); как связываться с боевыми партийными комитетами; как избирать лучшие места для уличных боёв; где складывать бомбы и камни. Надо узнавать оружейные магазины и распорядок работы в казённых учреждениях, банках, заводить знакомства, которые могут помочь проникнуть и захватить… Начинать нападения при благоприятных условиях – не только право, но прямая обязанность всякого революционера! Прекрасное боевое крещение – борьба с черносотенцами: избивать их, убивать, взрывать их штаб-квартиры!..
И, нагоняя последнее своё письмо, сам поехал в Россию. А там – ничего похожего. Никаких боевых групп не создают, не запасают ни кислот, ни бомб, ни камней. Но даже буржуазная публика приезжает послушать заседания Совета Депутатов. И Троцкий на трибуне взвивается, изгибается и самосжигается. И, будто для этой открытой жизни и родясь, они с Парвусом блещут по всему Петербургу – в редакциях, в политических салонах, всюду приглашены и везде приняты под аплодисменты. И даже создавалась какая-то фракция «парвусистов». И не то чтобы тряпку обмачивать в керосин и красться за углом здания – но Парвус готовил собрание своих сочинений или закупал билеты на сатирическое театральное представление и рассылал своим друзьям. Хороша тебе революция, если вечерами не чеканка патрулей по пустынным тротуарам, но распахиваются театральные подъезды…
Пробежаться бы до окна и назад – так пятнистый раздутый баул стоял как сундук, не пройдёшь. Да и сил нет в ногах.
В ту революцию Ленин был придавлен Парвусом как боком слона. Он сидел на заседаниях Совета, слушал героев дня – и висла его голова. И лозунги Парвуса повторялись и читались, правильные вполне: после победы революции пролетариат не должен выпустить оружия из рук – но готовиться к гражданской войне! своих союзников-либералов рассматривать как врагов!Отличные лозунги, и уже не с чем выступить с трибуны Совета самому. Всё шло почти как надо, и даже настолько хорошо, что вождю большевиков не оставалось места. Вся жизнь его была спланирована к подполью, и уже трудно было пересилиться, подняться на открытый свет. Он не поехал и на московское восстание, уж там восставали по его ли женевским инструкциям, или не по его. Упала уверенность в себе – и Ленин как продремал и пропрятался всю революцию: просидел в Куоккале – 60 вёрст от Петербурга, а Финляндия, не схватят, Крупская же ездила каждый день в Петербург собирать новости. Даже сам понять не мог: всю жизнь только и готовился к революции, а пришла – изменили силы, отлили.
А тут ещё Парвус выдвинул из тени (он всегда старался действовать из тени, не попадать на фотографии, не давать пищи биографам) и подсунул Совету безымянно, как бы его, Совета, резолюцию – Финансовый Манифест. Под видом заскорузло-стихийных требований неграмотных масс – программу опытного умного финансиста: единый удар по всем экономическим устоям российского государства, чтоб рухнуло проклятое разом! Не откажешь – величайший, поучительный революционный документ! (Но и правительство поняло и через день арестовало весь петербургский Совет. Случайно Парвус не был на заседании, уцелел, и тут же создал второй Совет, другого состава. Пришли арестовывать второй – а Парвус снова не попал.)
Керосина в лампе не было – а горела уже час, не уменьшая света.
Надо было годам пройти, чтобы рёбра, подмятые Парвусом, выправились, вернулась уверенность, что тоже на что-то годишься и ты. А главное, надо было увидеть ошибки и провалы Парвуса, как этот слонобегемот опрометчиво ломил по чаще, и обломки прокалывали ему кожу, как он оступался в ямы на бегу, исключался из партии за присвоение денег, занимался спекуляцией, открыто кутил с пухлыми блондинками – и наконец открыто поддержал немецкий империализм: откровенно высказывался в печати, в докладах, и явно поехал в Берлин.
Шляпа позади лампы – качнулась, показав атласную подкладку.
Да нет, лежала спокойно, как оставил её Скларц.
Через Христю Раковского из Румынии, через Давида Рязанова из Вены уже доходили до Ленина слухи, что Парвус везёт ему интересные предложения,так развязно не скрывался он. Но слава открытого союзника кайзера опередила Парвуса, пока он вёз эти предложения, пока кутил по пути в Цюрихе. Все привыкли бедствовать годами, а тут прежний товарищ явился восточным пашой, поражая эмигрантское воображение, раздавая, впрочем, и пожертвования. И когда нашёл он Ленина в бернской столовой, втиснулся непомерным животом к столу и при десятке товарищей открыто заявил, что им надо беседовать, – Ленин, без обдумывания, без колебания, в секунду ответил резкими отталкивающими словами. Парвус хотел разговаривать как вояжёр мирного времени, приехав из воюющей Германии?? (и Ленин хотел! и Ленин хотел!) – так Ленин просил его убраться вон! (Верно! Только так!)
На бауле ручка перекинулась с одной стороны на другую – хляп!
Но увидеться – надо было! Не бумагами же всё переписываться, какая-нибудь да попадёт к врагам. И Ленин шепнул Зифельду, а тот нагнал толстяка, по какому адресу ему идти. (А Зифельду Ленин потом сказал: нет, отправил акулу ни с чем.) И в спартанско-нищей комнатке Ульяновых толстозадый Парвус с бриллиантовыми запонками на высунутых ослепительных манжетах, сидел тогда на кровати рядом и не помещался, и наваливался, толкал Ленина к подушке и к спинке железной.
Тр-ресь!! – распёрло наконец баул – и, освобождая локти и выпрямляя спину, разогнулся, поднялся в рост во всю свою тушу, в синей тройке, с бриллиантовыми запонками, – и, разминая ноги, ступнул, ступнул сюда ближе.
Стоял – натуральный, во плоти – с непотягаемым пузом, удлинённо-купольная голова, мясисто-бульдожья физиономия с эспаньолкой – и блеклым внимательным взглядом рассматривал Ленина. Дружелюбно.
Да ведь и правда! – давно же надо поговорить. Всё мельком, всё некогда, или в отрыве, или в противоположности, и так трудно встретиться, следят враги, следят друзья, нужна тайна глубочайшая! Но уж если пробрался, какие тут письма, пришёл момент критический, поговорить накоротке:
– Израиль Лазаревич! Я удивляюсь, куда вы растратили свой необыкновенный ум? Зачем всё так публично? Зачем вы поставили себя в такое уязвимое положение? Ведь вы же сами закрываете все пути сотрудничества.
Ни – «здравствуйте», ни – руки не протянул (и хорошо, потому что и у Ленина не было сейчас сил подняться и поздороваться, рука как в параличе, и «здравствуйте» тоже горло не брало), – а просто плюхнулся, да не на стул, а на кровать же, впритиску, неуклюжей тяжестью навалившись, боком вытесняя Ленина по кровати.
И, наставляя прямо к лицу бледно-выпуклые глаза, речью неясной, не оратора, но собеседника ироничного:
– Удивляюсь и я, Владимир Ильич: вы всё агитацией да протестами заняты? Что за побрянчушки? – конференции какие-то, то тридцать дам в Народном доме, то дюжина дезертиров?
И толкал безцеремонно по кровати, нависал болезненно раздутой головой:
– С каких пор вы вместе с теми, кто хочет мир изменить пером рондо? Ну что за дети все эти социалисты с их негодованием. Но вы-то! Если серьёзно делать– неужели же прятаться по закоулкам, скрывать, на какой ты воюющей стороне?
Хоть горлом речь не выходила, но прояснела голова, как от крепкого чая. И без языка было всё взаимопонятно.
Ну конечно же, это был не жалкий Каутский – демонстрировать «за мир», а в войну не вмешиваться.
– Мы же оба не рассматриваем войну с точки зрения сестры милосердия. Жертвы, кровь и страдания неизбежны. Но был бы нужный результат.
Ну, конечно же, Парвус был основательно прав: надо, чтобы Россия была разбита, а для этого надо, чтобы Германия победила, и надо искать поддержки у неё, – всё так! Но – только до этого пункта. А дальше – Парвус зарвался. Увлекшись своими успехами, он оступается, это не первый раз.
– Израиль Лазаревич, если у социалиста что-нибудь реально имеется, то это – революционная честь. Чести – мы не можем терять, мы тогда всё теряем. Говоря между нами, по расположению наших с вами позиций – ну, конечно, союз. И конечно, мы ещё очень понадобимся и поможем друг другу. Но по вашей теперь политической одиозности… Один какой-нибудь Бурцев найдётся – и всё погибло. Так что придётся допустить между нами публичные разногласия, газетную полемику. Ну, не настойчивую… спорадически так, иногда… Так что если… – Ленин никогда не смягчал и в глаза, жёстче сказать, крепче будет, – …если там, например… морально опустившийся подхалим Гинденбурга… ренегат, грязный лакей… Поймите сами, вы же не оставляете другого выхода…
– Да смешно, да пожалуйста, – горькая усмешка перерезала одутловатое лицо Парвуса. – Вот я весной в Берлине получил миллион марок, из того миллиона сразу перевёл Раковскому, Троцкому с Мартовым, да и вам в Швейцарию, не получали? Ах, не вникали? Проверьте, проверьте у своего кассира, если не растратил… И Троцкий деньги принял – а от меня уже и отрёкся публично: «политический фальстаф»… Написал мне живому – некролог. Я ничего не говорю, это можно, конечно, я понимаю.
И застыло-стеклянно смотрел из-под поднятых редковолосых бровей.
Разошлись они с Троцким раньше, на перманентной революции. А любил он его как младшего брата.
Но на Ленина – он очень надеялся, и толкал, толкал его по кровати своею массивной рыхлостью, заставляя двигаться к подушке, уже локтем ощущать спинку сзади.
– А ваши лозунги голые не лопнут без денег, а? Нужно деньги в руках иметь – и будет власть! А чем вы будете власть захватывать? – вот неприятный вопрос. Да хотя позвольте, в 904-м на III съезд и на «Вперёд» вы же, кажется, приняли деньги, очень похожие на японские, – ничего, пошли? А я теперь – лакей Гинденбурга? – пытался смеяться.
Всё было – точно как прошлый раз, или это и было – прошлый раз?.. – в комнате бернской мещанки? или в комнате цюрихского сапожника? или – ни в какой комнате? Как будто всё это говорилось уже раз, и вот по второму. Ни стола, ни Скларца – а только кровать железная швейцарская массивная с ними могучими двумя – плыла над миром, беременным революцией, ожидавшим разрешенья от них двоих, с ногами свешенными, – неслась по тёмному кругу, опять. И ровно столько было невидимого света, чтобы видеть собеседника, и ровно столько звука, чтобы слышать его:
– Ничего, это можно… Я понимаю…
Он – презирал мир. Тамошний, далеко внизу, под кроватью.
– А по-моему, если войну превращать в гражданскую –так любой союзник хорош. Ну, у вас сейчас сколько ? – издевался. – Не спрашиваю, не принято. А у меня, – не у меня, а для дела, – вот, миллион весной получил, этим летом ещё пять миллионов получаю. И будет ещё не раз. Как?
Вместе с Парвусом они всегда презирали эмиграцию за призрачность, за недельность, за интеллигентскую слюнтявость, всё слова, слова. А деньги – это не слова. Да.
Душила Ленина его самоуверенность. И восхищала реальность силы.
Вытаращивал бледные глаза, похлопывал губой с неровными усами:
– План ! Я составил единый великий план. Я представил его германскому правительству. И на этот план, если хотите, я получу и двадцать миллионов! Но главное место в этом плане я отвёл – для вас . А вы…
Дышал болотным дыханием, близко в лицо:
– А вы?.. ждать?.. А я…
Этот купол – не меньше ленинского, пол-лица – голый лоб, полголовы – темя со слабыми волосами. И – безпощадный, нечеловеческий ум во взгляде:
– А я – назначаю русскую революцию на 9 января будущего года!!!