355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого » Текст книги (страница 17)
Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:48

Текст книги "Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 69 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]

24

И никакой прирождённый нам дар не приносит радостей сплошь, непременно и огорчения. Но мучительно быть из ряду талантливым – офицеру. Восторженно служит армия блещущему таланту, но когда уже схватит он маршальский жезл. А прежде, пока он к этому жезлу тянется, она бьёт и бьёт его по рукам. Дисциплина, основа армии, всегда против! восходящего таланта, и всё, что роится в нём и разрывает его, – должно быть сковано, согласовано, подчинено. Всем, кто пока поставлен выше него, невыносимо иметь такого своевольного подчинённого. И оттого продвигается он не быстрее посредственностей, а медленнее.

В 1903 году приезжал генерал фон-Франсуа в Восточную Пруссию начальником штаба корпуса. И через десять лет, сам уже под шестьдесят, назначен был сюда же – всего лишь командиром корпуса, правда – лучшего в германской армии.

В 1903 году граф фон-Шлиффен проводил здесь штабную поездку-игру, и Франсуа был назначен командующим одной из “русских” армий. Как раз на нём и показал Шлиффен свой двусторонний охват. В отчёте записали: “русская армия под угрозой окружения с фланга и тыла сложила оружие”. Франсуа возразил задиристо: „Exzellenz! До тех пор, пока армией командую я, – она оружия не сложит!!” Шлиффен усмехнулся и приписал: “Осознав безвыходность положения своей армии, её командующий искал смерти на передовой и нашёл её там”.

Как на подлинной войне, собственно, не бывает.

Как, впрочем, генерал Герман фон-Франсуа был готов бы, при позоре. Гугенотский род Франсуа в стране, приютившей его, не видел случайного крова. Род Франсуа привык знать одну родину и служить ей одной – и прадед Франсуа заслужил германское дворянство ещё когда во Франции на дворян не завели гильотины. Отец Франсуа, тоже генерал, смертельно раненный французами в 1870 году, воскликнул: “Я рад умереть в такую минуту – кажется, Германия побеждает!”

В 1913 году Франсуа застал войска Восточной Пруссии с задачею “уступающей обороны”: перед превосходящим противником отступать с боями. Но это был неправильно понятый план покойного Шлиффена! Оборона на Восточном фронте в общем, пока не освободятся немецкие войска с Запада, совсем не означала отступления как тактики на каждом участке. Сравнивая немецкий и русский характеры, Франсуа находил, что наступление и быстрота – в духе немецкого солдата и его военного воспитания, отличия же русского характера: отвращение к любой методичной работе; отсутствие чувства долга; боязнь ответственности; и полная неспособность ценить и плотно использовать время. Отсюда для русских генералов вытекали: вялость, склонность действовать по схеме, тяга к покою и удобству. Поэтому Франсуа избрал для себя в Пруссии – вести оборону наступательным образом: где бы ни появлялись русские, нападать на них первому.

Когда началась Великая война (великая – для Германии, и великая, долгожданная для Франсуа, ибо теперь-то и выпадала ему единственная возможность показать себя первым полководцем страны, а может быть и Европы), Франсуа рассчитывал использовать быстроту немецкой мобилизации и, как только его корпус будет боеспособным, – пересечь границу и атаковать скопление частей Ренненкампфа на их медлительной формировке. Но тут-то и сказалось, что даже германская армия не может принять и признать слишком динамичный талант. Притвиц запретил план Франсуа: “Надо примириться и пожертвовать частью этой провинции” (Пруссии). Франсуа согласиться не мог: самовольно дал бой под Сталупененом, ход которого считал успешным, но в разгаре подъехал автомобиль с приказом Притвица: прекратить бой и отступать к Гумбинену. У армии могли быть свои планы, но у корпусного командира были свои! – и Франсуа ответил курьеру громко, при офицерах: “Доложите генералу фон-Притвицу, что генерал фон-Франсуа прекратит бой тогда, когда русские будут разбиты!” Увы, разбиты не были они, и свой же начальник штаба донёс на него в штаб армии. Вечером Франсуа давал объяснения, Притвиц доложил непосредственно императору о непослушании Франсуа, а Франсуа – непосредственно же императору, что с этим начальником штаба корпуса он воевать не будет! То был риск, кайзеру был повод разгневаться и самого Франсуа снять с корпуса, по многим жалобам он и без того считал генерала “слишком самостоятельной натурой”, – однако и терпеть неприязненного начальника штаба не было бы чертой выдающегося полководца!

Как ни глуши и ни отрекайся, а сидел-таки в нем, наверно, неугомонный француз.

Но при сепаратности от высшего командования нельзя было отказать себе в равновесии справедливости: каждый шаг свой и каждый конфликт необходимо было тут же объяснять Истории и потомкам, вряд ли кто это выполнит за тебя, если не позаботишься. И вот, не по возрасту вёрткий и лёгкий, воюя подвижно, со вкусом, взлезая и на колокольни для наблюдения, распоряжаясь и разгрузкою снарядов под картечью (может и без него б разгрузили), успевая в каждое место боя на автомобиле, чтоб обстановка не расходилась с приказом, иногда проглотив за день лишь чашку какао (это – для мемуаров, бывал и бифштекс) и спя по два-три часа в ночь, – Франсуа не упускал следить, чтобы каждое его решение фиксировалось и объяснялось трижды: приказом! вниз; донесеньем наверх; и подробным изложением для военного архива (а если будет жив – то в собственную книгу), изложением не только действий, но и намерений, не всегда разрешённых, как генерал хотел. До боёв такое изложение он сам писал, а с начала боёв, в одном из двух своих автомобилей постоянно возил при себе специальным адъютантом своего сына, лейтенанта, и тот вёл дневник генерала, на месте мгновенно запечатлевая все его соображения.

И всю линию своего поведения генерал тоже должен был сформулировать сам, этого никто не сделает за него лучшим слогом: просто ли следовать приказам, как это легче всего? Или ощутить в себе долг ответственности выше долга прямого повиновения, не дать в себе подняться страху перед промахами, и против всех отговоров робких духом следовать инстинктивной угадке успеха?

В гумбиненском бою опять получился с Притвицем разрез. С первых же часов Франсуа считал этот бой крупной победой (так доносил Притвицу, и тот в Ставку), усиленно атаковал, обойдя фланг Ренненкампфа (критики утверждают, что атаковал в лоб, неправильно представляя группировку русских), захватил много пленных, вечером отдал приказ атаковать и на следующий день – и тут же получил приказ Притвица отступать в ночь беззвучно, всем корпусам, – и даже за Вислу.

Невыносимый случай: враз потерять всё сегодняшнее, достигнутое твоим талантом, из-за того, что рядом Макензен бился неудачно, покинуть и завтрашний успех, чуемый ноздрями, в распале правоты отменить свой правильный приказ и подчиниться неправильному!

Но в этом – армия. И ещё весь в музыкально-воинственном состоянии, с поля своей победы – он начал корпусом железнодорожную длинную рокировку через Кенигсберг.

В этом – армия, но немецкая ещё и в другом: на следующий день комендатура телефонных линий, составляя звенья, ища Франсуа, соединила его малую точку с Кобленцем, и Его Величество император осведомился у генерала, как он рассматривает положение и считает ли правильной переброску своего корпуса?

То была высокая честь корпусному командиру (и явная отставка командующего армией). Но подвижный ум Франсуа не настаивал на своей чести и вчерашней упущенной правоте: правильное вчера, уже не было правильно сегодня. Как сказал Наполеон, не может быть полководцем генерал, рисующий перед собой картины. Уже начав отход, надо было продолжать его до конца. Отдав поле неманской армии, свою исключительность теперь доказывать уже против наревской.

И где-то тут неухватимо, между телефонными разговорами, курьерскими поездами, встречею в новом штабе с новыми командующими (все старые знакомые, в корпусе Гинденбурга и был Франсуа когда-то начальником штаба, а Людендорф, моложе Франсуа на 9 лет, был когда-то в генеральном штабе его подчинённым, а вот уже вознёсся), – где-то тут назревала идея: “наревской армии – двойной охват!” – и каждый из троих чувствовал себя автором её (и ещё предстоит потом доказать Истории, что автор и исполнитель – ты).

Вечером 11 августа (как раз когда Воротынцев появился в дремлющем остроленском штабе) – генерал Франсуа уже близ места разгрузки первых приходящих своих поездов против левого фланга Самсонова, сидел в отеле “Кронпринц” и писал приказ по корпусу:

“…Блистательные победы, которые одержал наш корпус под Сталупененом и Гумбиненом, побудили Верховное командование перебросить вас, солдаты 1-го армейского корпуса, по железной дороге сюда, чтобы вы своей непобедимой храбростью сразили бы и этого нового врага, пришедшего из русской Польши. Когда мы уничтожим этого противника, мы вернёмся в прежнее наше расположение и рассчитаемся с русскими ордами, сжигающими там, вопреки законам международного права, наши родные города…”

Предвидя точно этот неумолимый возврат, Франсуа писал в западном нижнем углу Пруссии – а ещё грузились его части в восточном верхнем углу под Кенигсбергом, и черезо всю Пруссию с края до края гремели частые поезда. За полусуточною заминкой это было из немецких чудес: каждые полчаса, днём и ночью, шёл воинский поезд, и даже немецкие железнодорожные правила утратили свою обязательность: воинские поезда на открытых перегонах подходили вплотную друг ко другу; они занимали пути, пренебрегая красными семафорами, и разгружались на специальных военных платформах вместо двух часов за двадцать пять минут. По запросу Франсуа поезда подходили к самому полю предстоящего боя, и батальонам оставалось только размяться километров пять.

Но и этого чуда не могли оценить тяжелолицые – Гинденбург и Людендорф. Они приехали на командный пункт Франсуа, когда почти вся его артиллерия ещё была в пути, – и потребовали начать жадно ожидаемое наступление.

Глаза Франсуа (он сам этого не знал и не хотел) были постоянно уставлены насмешисто:

– Если будет приказ, я начну. Но солдатам придётся сражаться… неудобно сказать… штыком.

Это русским простительно твердить: штык молодец, пуля дура и, очевидно, тем более дурак снаряд. Ученикам же Шлиффена полагалось бы понимать, что наступила война орудийная, и успех будет за тем, у кого перевес артиллерийского огня. В приказах солдатам можно писать о непобедимой храбрости, самим же – подсчитывать батареи и снаряды.

О, почему подчинённость всегда идёт обратно степени таланта?! Франсуа изнывал, вынужденный созерцать в метре от себя и выше себя эти два волевых раздавшихся лица, поставленные посредством толстых негибких шей на плотные туловища. Людендорф ещё не так отвердел челюстью и не так омертвел взглядом, но уже сильно напоминал своего командующего. А лицо Гинденбурга было точно прямоугольно, тяжелы и грубы все черты, грузны подглазные мешки, нос без высоты, как под тяжестью прогнулись усы, уши срослись с защечьями. Этим двум пинцгауэрам – разве доступны или хотя бы ведомы были импульсы интуиции и риска?

(Упуская мысленно с ними перемениться, забывал Франсуа посмотреть от них на себя: что за курц-рост – не по генеральскому чину? что за быстроглазие не по возрасту? и главное – дурная привычка выскакивать, обскакивать, перепрыгивать?)

Вот и сейчас: где наступать? Франсуа не слушает, где ему указывают, он предлагает своё: в один котёл со всей самсоновской армией валить и русский 1-й корпус. И спорит! – проспорили час. Запрещено. Велят ему русский 1-й корпус – отталкивать, а охватывать ядро армии без него. А когда наступать? – еле выторговал Франсуа полдня отсрочки с рассвета до полудня 13 августа.

Не там и не тогда, как хотел, он начал в первый день вяло, больше для отчёта, потеснил передовые русские заставы – и стали русские полки на хорошо видимые позиции по возвышенностям: от мельничного холма – через Уздау – и вдоль железнодорожной насыпи. Через Уздау и предстояло 14 августа открыть дорогу на Найденбург.

С заходом солнца предварительный бой смолк. За ночь вся остальная артиллерия должна была подойти и стать на позиции – такие калибры и такая густота снарядов, какой русские ещё не испытывали никогда. Завтра в четыре утра он, генерал Франсуа, начнёт большое армейское сражение.

– А если русские начнут ночью первые, мой генерал? – спросил сын, ещё записывая при ночном фонарике.

Это – на сеннике было, генерал брезговал спать в доме, где похозяйничали русские. Спрятав заведенный будильник под изголовье, он до предела вытянул короткие ноги без сапог, хрустнул костями и с улыбкой зевоты ответил:

– Запомни, мальчик: русские никогда не могут сами двинуться раньше обеда.


********

Con moto
 
Запевала:    Немец белены объелся,
                   Драться в кулаки полез!
Хор:            Фу ты, ну ты, фу ты, ну ты,
                   Драться в кулаки полез.
Запевала:     А ведёт их войско важно
                   К нам усатый Васька-кот!
Хор:            Фу ты, ну ты, фу ты, ну ты,
                   К нам усатый Васька-кот!
 
(“Русская солдатская песня 1914 года”,
почтовая открытка с нотами, марш наших героев
с барабаном и жалкий кот Вильгельм).
25

Всё сгруживалось некстати и несчастно: и сама эта война, прерывавшая карьеру генерала Артамонова; и опасное западное расположение его корпуса, наиболее в сторону Германии; и вынужденность продвинуться всё-таки от Сольдау вперёд; и сведения о большой силе противника, и вот первое наступление его – да как раз в день приезда этого полковника, шпиона из Ставки; и телеграфные переговоры, чтобы накинуть на Артамонова удавку покрепче.

До сих пор военная карьера Артамонова расстилалась всё по верхам, по генеральским чинам и по орденам первой степени. Правда, и сам он не ленился, чины отрабатывал усердно: все кончают одно военное училище, а он – два, все – по одной академии, а он отсидел – две (а поступал даже и три раза, единожды провалился): служба так служба! А сидеть ему было труднее, чем другим, потому что резвые сильные у него были ноги, и жилами он изводился без беготни. Но счастливо выпало лет десяток служить то “для поручений”, то старшим адъютантом при штабе округа, то “в распоряжении Главного штаба”, – и он гонял по Приамурью, и гонял к бурам, и гонял в Абиссинию, и ещё на верблюдах по восточным провинциям гонял, – он нисколько не ленился! он честно служил, как мог, чем мог! Его стихия была – уезжать, находиться в пути, приезжать, переезжать, – но не воевать, потому что война включала не только движение, но и возможный ущерб чиноповышению при неудачных обстоятельствах. Впрочем, война против бунтовавших китайцев прошла для него приятно и наградно. Также и на японской он хорошо выскочил из мукденского мешка, без сожаления бросив желтоскулым полсотни этих глиняных деревушек сахобетаев да шоуалинзов. А вот эта начиналась как-то недобро. Докладывали авиаторы, что против Артамонова стоят две дивизии – нет, уже и два корпуса! Что-то страшное замышляли немцы. Но как проникнуть в эту загадку? как предохраниться? Всю жизнь Артамонов проносил военный мундир, но лишь сегодня ощутил перед собой эту грозную тайну войны, невозможность догадаться, что хочет завтра сделать с тобою противник, невозможность придумать, что делать в ответ, – и мотало, и мотало его не то что по комнатам штаба, но по всему расположению корпуса: дважды за день он испылил на автомобиле всю местность, как бы для проверки и ободрения частей, а на самом деле от растерянности, обрывающей всё внутри. Что же предпринять кроме ободрения, не мог он сообразить, честно – не мог! Среди дня немцы начали наступать – и от отчаяния Артамонов сам решился, к чему не мог понудить его штаб армии, на маленькое наступление: два полка на левом фланге прошли пять вёрст ещё дальше на запад и взяли большое село. Но – хорошо ли это было? но – так ли надо? Командиру корпуса негоже спрашивать совета у кого-нибудь, а тем более – у полковника, подосланного Ставкой. Тут, напротив, надо было голову трудить, догадываться и выведывать: насколько этот полковник в силе, насколько он в доверии у Верховного, и чья это интрига, что его прислали сюда. И не о страхах своих, не о заботах говорил с ним Артамонов, а, молодечествуя, – так, о чём-нибудь общем: мол, говорят, Германия сильна порядком и системой, но ведь в этом её и слабость! вот начнём воевать не по системе, не по порядку, – глядь, они и растеряются.

Этот полковник как прилип, и когда, уже к ночи, по стихшему бою, решил командир корпуса ещё раз объехать все позиции и ещё раз ободрить войска – полковник вызвался непременно ехать с ним, дурная примета. И верно: всё, что тот спрашивал и говорил по дороге, всё было от недобра, всё – подковырка. Из Сольдау ехали, светя фарами, обгоняя кой-какие войска, – притворился: что это не видно укреплений, окопного пояса вокруг города за те четыре дня, что корпус тут стоит, может он пропустил? О дневном бое говорили – стал головой крутить, что вот сняли полк с правого фланга – и там, мол, теперь щель. Только осадил его Артамонов, что туда пошла конная бригада Штемпеля, – как въехали в деревню, а бригада Штемпеля на ночлеге, и лишь собирается завтра утром выступать. Артамонов учинил Штемпелю разнос. Но у кого не найдёшь недостатков, если так нот ездить по расположению и присматриваться?… И наконец с открытым уже непочтением ставочный полковник приступил с расспросом, какой у командира корпуса на завтра план.

План! – слово-то какое неправославное. Какой мог быть “план”, и о том ли вслух рассказывать, нашёл простака! План был – как выскочить отсюда всем корпусом благополучно, и не лёг бы порок на имя корпусного, а получить награду. Но такой простой план нельзя было высказывать. А полковник, определённо имея за собой большие связи, развязно лез почти уже с указаниями: что войск у генерала вдвое больше, чем корпус, и нескованный левый фланг с кавалерийскими дивизиями на нём, – и завтра можно было бы захлестнуть немецкий фланг своим подвижным и длинным, есть ещё время развезти приказы и перестроить части. И будто это в интересах самого же Артамонова.

Ну уж, свою пользу мы и сами знаем! Но, правда, легла такая беда, что войск у Артамонова с сегодняшнего дня стало вдвое больше, оттого и головоломание вдвое больше: имел он неосторожность поднять тревогу, пожаловаться в штаб армии, что против него накопляется неприятель, – и Самсонов по телеграфу отдал в его распоряжение обе кавалерийские дивизии и все войска, опоздавшие в несобранный 23-й корпус, – варшавскую гвардейскую дивизию да отдельную стрелковую бригаду. Теперь “командующий убеждён, что даже превосходящий противник не будет в состоянии сломить упорство славных войск 1-го корпуса”. И так же гордо благодарил по телеграфу Артамонов “своего доблестного командующего за доверие”. А сам оледенел от такого доверия – что же с этой крестной ношей делать?


____________________________

Эти петушье-кукушкинские перехвалы Воротынцев ненавидел до затмения глаз. В том, что трезво-отжатый язык военных заменялся языком придворного раскланивания перед взаимной доблестью, был роковой признак слабости, невозможный у германцев. Собралась такая сила на левом фланге самсоновской армии – и надо было не промедлять получасу в действиях, они же выстукивали комплименты. Лейб-гвардии Кексгольмский полк разгрузился раньше и пешим порядком ушёл направо, в Найденбург, догонять свой 23-й корпус. Но сегодня во Млаве выгрузился лейб-гвардии Литовский, и он-то теперь попадал в подчинение Артамонову. (А два других полка варшавской “жёлтой” гвардии были даже и не в Варшаве, и неизвестно где болтался её начальник генерал Сирелиус). 1-я же стрелковая бригада была из новейших и наилучше подготовленных боевых частей всей русской армии; её батальоны, идущие на передовые позиции, и обгонял сейчас их автомобиль.

Если бы армейский левый фланг стоял рогом, выдаваясь вперёд от линии армии, – не страшен был бы отход минувшего дня и не страх был бы ещё потесниться. Но левый фланг уже был продавленным плечом.

Однако с Артамоновым всё говорилось вразнобой и без отклика. Намёки, советы, идеи Воротынцева отскакивали от этого кругло-выкаченного каменного лба. Бесполезно было и обсуждать с ним, что узналось сегодня к вечеру: что стоит против них германский 1-й корпус Франсуа, тот самый, который Ренненкампф разбил под Гумбиненом, – и вот он стремительно оказался здесь. Это мог быть только замысел – и грозный.

Весь день Воротынцев провёл при штабе корпуса и насмотрелся на этого хлопотного бегучего генерала. Седина на темени и в моржовых усах, погоны и аксельбанты благообразно возвышают и дурака, мешают увидеть человека, каким он был и есть, – первичного Адама. Но если сделать усилие, можно увидеть: это переодет в генерала солдат-бегунок, при строгом унтере отличный бы солдат: ретивый, ногастый, минутки зря не посидит, везде ему надо, да пожалуй и бесстрашный к пуле. Или это дьякон изрядный: высок, статен, голосом не обижен, во все уголки с кадилом сунуться не ленив, и актёрство в нём есть, а может и преданность Божьей службе.

Но почему он был генерал-от-инфантерии? Почему в его неосмотрительной власти оказалось шестьдесят тысяч русских воинов?

Вот мчался он объехать ночью все части – а что оставил в штабе? кем ведётся разведка? как связана артиллерия с пехотой? сколько снарядов завезено на орудие и хватит ли колёс и ящиков перевозить их вперёд и назад по ходу боя? – этого наверняка он не знал, и даже не знал, что это надо знать. Отчего за минувший день, в бою умеренной силы, его корпус местами сильно потеснён? – Артамонов нисколько не заботился доведаться до причин, и было бы неприятно ему услышать их от Воротынцева. Вот и в автомобиле по полю боя – для генерала умного это верный приём, мгновенно охватить расползшиеся войска, везде вовремя побывать и самому всё исправить, – но беда, когда к прытким, бестолково-усердным ногам да прибавляются автомобильные колёса!

Решительности не отнять было у Артамонова! Перед своими задачами он не унывал, советов не принимал, и тонкое надо было ухо – услышать в его голосе ошеломлённость.

Они ехали ночной дорогой, светя фарами, неестественным белым светом омертвляя и очуждая стволы древесной придорожной обсадки, кусты, дома, сараи, шлагбаумы, перильца мостиков, обгоняемые колонны, повозки, а встречных слепя. Там и сям к дороге с любопытством обращались из тёмной глубины солдаты, а застигнутые одиночки уковыливали побыстрей или простёгивали лошадей поспешно.

Если был вообще смысл у поездки Воротынцева на левый фланг армии – то вот он и исчерпался. Самое большее в его полномочиях была “штабная разведка”: личное знакомство с обстановкой и тем поправка разведывательных данных. Это с лихвой уже было выполнено, а данные его грозили для Ставки запоздниться, и точный служебный долг его был: гнать в штаб армии и в Ставку назад. Нависать же над штабными офицерами и строевыми командирами у Воротынцева не было полномочий. Да, ходу дел очень можно бы пособить, если бы теперь к Артамонову присосаться, присутствовать при каждом его решении и спасать от ошибочного. Но такую опеку Артамонов с подозрительностью отвергал. Да и самого себя Воротынцев почти не мог принудить оставаться при Артамонове дольше. Все призы: одерживает терпеливый. Однако терпение не было добродетелью Воротынцева. Он и сам уже не мог довершать с генералом его ночную объездку. Её начали с Уздау, откуда по шоссе до штаба армии оставалось двадцать вёрст, – и тут решил он отделиться.

Село Уздау располагалось на обширной высоте, ощущаемой и ходом автомобиля. В некоторых домах светились керосиновые лампы, другие были темны, но по лошадям, по солдатам чувствовалось, что и дома, и сараи, и дворы – всё забито. За большой стеной, укрыто от неприятеля, умеренным огнём дышали несколько походных кухонь.

Позади готической краснокирпичной церкви остановились, потушили фары. Уже дали знать, и к ним спешил с докладом генерал-майор Савицкий, начальник боевого участка, как он назывался для прикрытия неряшества, а проще – командир бригады над командиром единственного здесь 85-го Выборгского полка, другой же полк этой бригады застрял в Варшаве. (И неряшество на том не кончалось: с Выборгским граничила слева другая дивизия, и тоже без полка, тоже в Варшаве, а ещё левей той дивизии – ходившие сегодня в наступление два полка этой дивизии, там и начальник её генерал Душкевич. Всё впереслойку и запутано как нарочно).

Артамонов захотел увидеть позиции, Савицкий повёл их в обход домов, под рассеянным светом окон. Он уже сед был, но держался твёрдым молодцом, в звёздной темноте это было слышно и по голосу и по рассудительности объяснений.

Потеснясь за минувший день, Выборгский полк занял теперь эту сильную ключевую позицию. Тут, перед селом в ста саженях, где высота начинала уклоняться к противнику, была проведена линия оплошных окопов, и солдаты всё ещё углублялись.

Полк был свежий, довезен по железной дороге, перебоев в кормёжке не знал, за минувший бой потерь почти не имел, работал дружно. Глухо и сильно стучали лопаты, кирки, и слышались шутки.

Савицкий ясно понимал все слабости и опасности: что сразу справа у нас дыра, нет никого; что для важного этого крыла слишком мало дано артиллерии: дивизион лёгкой полевой да как бы в насмешку – две средних гаубицы. А остальные десять корпусных гаубиц и весь армейский тяжёлый дивизион – на левом. Но Артамонову невыносимо было вникать, тогда б он за ночь не объехал всех позиций. И оборвав Савицкого с Воротынцевым, он велел построить ему взвод – вот тут же, из ближнего окопа, в рабочем виде, как они есть. (Да, бишь, ведь он бывал начальником оборонных работ самого Кронштадта!) Взвод покидал инструмент, вылез, построился без оружия. Артамонов ступил вдоль шеренги:

– Ну как, ребята? Отобьём?

Не ладно в один голос, но зароготали ему, что отобьём.

– Значит, дела ничего?

Отвечали, что – ничего.

– Ваш полк – Берлин брал! Серебряные трубы за это имеете! Вот тебя, – спросил он широплечего солдата, – как зовут?

– Агафоном, – ваше высоко-дительство, – расторопно отвечал тот.

– Агафон – какой? Когда день ангела?

– Огуменник, ваше… дительство! – не растеривался солдат.

– Дурак ты! Огуменник! Почему – Огуменник?

– Дык, значит – осенины, ваше всходительство! Копны с поля, а на гумне работа.

– Дурень ты, святого своего надо знать! И ему молиться перед боем. Жития святых читал?

– Чи… читали, ваше дительство…

– Святой – это ж как ангел твой, он тебя защитит и охранит. А ты не знаешь! А в селе вашем престольный праздник когда? Тоже не знаешь?

– Как не знать, ваше дительство! В тех же днях, на малую пречистую.

– Что ещё за малая пречистая?

Агафон замялся. Но сзади крикнули грамотейным голосом:

– Рождество пречистой Богородицы, ваше высокопревосходительство!

– Так вот молись Божьей Матери, пока жив! – заключил Артамонов и спросил через трёх четвёртого.

Но и тот оказался Мефодий-Перепелятник и тоже не знал жития своего святого.

– Да кресты-то на всех? – осердился генерал.

– Как можно!… На всех!… – в дюжину голосов, даже обиженно ответила ему Россия.

– Ну так и молитесь! Утром начнёт немец бить – а вы молитесь!

Мог бы подумать Воротынцев, что это всё показно для него строится, – нет, и всегда Артамонов так. Шло ль от корней генеральской души или от того, что он долго служил в Петербургском округе и знал, как приятны великому князю лампады в каждой солдатской палатке? Лицо б его при этом увидеть – ничего б не добавило: лицо его – гладкая стенка с глухою ручкою носа, не открывающей ничего. И глаза такие же стеночные.

Вот и он перекрестился, видно против неба: как сам мотался по правому, левому флангу, так отмотал крупно и торопливо по лбу, по груди, будто овода смахивая с последнего плеча. И Савицкого окрестил, обнял:

– Храни вас Бог! Храни Бог ваш Выборгский полк!

Он бы и полней его, может, назвал, да некстати: Его Императорского и Королевского Величества Императора Германского Короля Прусского Вильгельма Второго полк. Теперь перестали то название повторять, а нового им ещё не придумали. Знал Воротынцев этот полк давно: он был под Ляояном, и на Шахэ, и под Мукденом, всё где-то рядом. С тех пор солдаты, наверно, уже все сменились, а полк, живое существо, остался как бы тот же. Да наверно офицеры с того времени есть, если поискать.

И командир корпуса уехал. А Савицкий шёл направо, где фронт обрывался, – расположить там пулемётную полуроту. Воротынцев пошёл с ним. Грудь без тревоги не живёт. Теперь, когда миновало беспокойство, что армию обойдут слева, глодало другое: что справа от корпуса сквозняк, пустота.

Савицкий говорил по делу и кратко, всё он понимал. Но почему понимание всегда слоится ниже власти?…

Идя между селом и главной линией окопов, они вышли к мельнице. Особняком, ещё выше села, на обвеваемом месте, на юру, стояло гигантское чёрное тело мельницы, и по звёздному небу были видны её неподвижные крылья – как руки, перекрещенные в мольбе “не идите!”, или в запрете “не пустим!”.

Есть на мельнице наблюдательный? Был, да снят: уж слишком напоказ, под вечер сюда били.

А дальше шоссейная и железная дороги, выйдя из-за села, рядом, двумя насыпями круто поворачивали на север, поперёк фронта, – и по ту сторону полотна шёл Савицкий располагать пулемёты. Воротынцеву он предложил ночлег в доме, где и сам. Надо было, наконец, и отстать. Воротынцев пошёл пустынным тёмным полотном – и там, где Найденбургское шоссе выныривало из-под железной дороги, сел на откосе, на сухой редкой травке.

Теперь во всём тёмном пространстве, сколько видел он его на восток, от севера и до юга, не моргало ни огонька, лишь раскинулись Андромеда с Пегасом, за изогнутым Персеем уже выползла яркая Капелла и скученные туманные Плеяды. Не слышно было ни артиллерии, ни ружейной стрельбы, ни копыт, ни колёс, – земля, какой она создана, но уже без зверей и вот без людей. Рядом зрел бой корпуса на корпус, от него зависела судьба армий, может быть и целой кампании, и тут же рядом – кати шаром, на рассвете выступит бригада Штемпеля. А немцы? – догадались или нет? сочатся или нет?

Верней бы всего Воротынцеву – с откоса сбежать, да по шоссе в Найденбург! найти командующего, объяснить ему, что рядом с его штабом – свищ, тело армии уже разрывается на две части, и беззащитен сам штаб. Получить приказ наступать левым флангом – и с приказом снова сюда!

Да не к утру. Даже двуколку найти и гнать в опор 20 вёрст – ничего уже не исправишь к рассвету. Патруль какой-нибудь подстрелит. Медлительного командующего среди ночи поднять, раскачать, склонить к экстренным мерам? – недоступно…

Так оставаться в Уздау. Здесь, в Уздау, будет ключ ко всему. Только полковник Ставки терял смысл своего пребывания здесь. Десятки тысяч офицеров и солдат за его спиной были каждый в круге своих обязанностей, он же один ничего не был прямо должен, а – что-то по совести, неопределённое. Из артамоновского автомобиля как вылез он – цель его поездки в 1-й корпус и вовсе миновала. И не заменилась другой. Вот он не слал донесений и не мог вмешаться в события. И уже казалось: останься в Ставке – успел бы больше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю