Текст книги "Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 69 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]
22
Да, да, да, да! это – порок, эта жила азарта, этот напор, когда увлечённый одной линией, вдруг слепнешь и глохнешь к окружающему и простейшей детской опасности не видишь рядом! Как с Юлей Мартовым когда-то (да когда! – едва отмучивши трёхлетнюю ссылку, едва соберясь за границу!) с корзинкой нелегальщины, с химическим письмом о плане “Искры” – перемудрили, переконспирировали: полагается в пути менять поезда, не подумали, что тот пойдёт через Царское, – и в нём заподозрены, взяты жандармами, и только по спасительной российской неповоротливости полиция дала им время сбыть корзину, а письмо прочла по наружному тексту, не удосужилась подержать над огнём – и тем была спасена “Искра”!
Или как потом: в напряжённой годовой внутрипартийной войне большинства из двадцати одного против меньшинства из двадцати двух – пропустили, почти не заметили всю японскую войну.
Так – и эту (и не думал о ней, и не писал, и на убийство Жореса не откликнулся). Да потому что: расползлась всеобщая зараза объединительства, за последние годы охватила всю русскую социал-демократию, – огульное объединительство, самое опасное и вредное для пролетариата! примиренчество и объединенчество – идиотизм, гибель партии! И перехватили инициативу вожди слюнтявого Интернационала – они нас будут мирить! они нас будут объединять! зовут на пошлейшее объединительное совещание в Брюссель, – как вырваться?? как избежать?? Всё вниманье, всё напряженье ушло туда – и почти не слышал выстрела в эрцгерцога!… А тут подкатывал в августе конгресс Интернационала в Вене – и никогда ещё так не схватывало напряженье борьбы против меньшевиков! и архи-архи-важно было в эти немногие недели успеть сколотить делегацию изнутри России, как бы от большой действующей реальной партии, – собственно, вот тут, в деревушке Поронино и оформить такую партию! – и мощно явиться на конгресс! А пока изобретал, пока стягивал делегатов (прямым ходом через границу) – объявила войну Австрия Сербии, – как не заметил. И даже Германия объявила России! – как нипочём… Да, да, вот так затягивает, когда хорошо разгонишься в борьбе, трудно остановиться. Пустили известие, будто немецкие с-д проголосовали за военные кредиты, – так они себя погубили? так Интернационал лопнул? – нет, как машинально разогнанный продолжал собирать свой съезд.
Вообще – конечно, должна была разразиться империалистическая война! – теоретически предсказана, неуклонно предвидена. Но – не именно конкретно же сейчас, в этом году. И – пропустил. И – вляпался…
Да, да, да, было десять дней – сообразить своё двусмысленное положение возле самой русской границы и повернуть делегатов обратно, и убираться поскорей из этого чёртова Поронина, уже теперь никому не нужного, и изо всей этой захлопнутой Австро-Венгрии: в воюющей стране какая работа? Сразу нужно было мотнуться в благословенную Швейцарию – нейтральную, надёжную, беспрепятственную страну, умная полиция, ответственный порядок! – так нет, даже не пошевельнулся, в угаре съездовской подготовки, – а тут грянула и австро-русская война – и сразу интернировали всех приехавших делегатов: русские, призывного возраста, как попали, зачем тут?…
Ах, какой просчёт!… Ах, какие нервные три недели с тех пор!…
Сейчас-то – уже позади. По перрону Нового Тарга – до паровоза и назад. До паровоза – и назад. С Ганецким.
Гладко-выбритое, приятное, даже нежное лицо Ганецкого – сейчас такое спокойное, а как исступлённо кричал на новотаргских чиновников! – не бросил в беде. (Ну да он в Новом Тарге – свой, папа тут богач).
Новый Тарг – не Поронино, здесь уже не так опасно, но могут ещё какие-нибудь поронинские фанатики появиться, ещё всё может случиться. Хотя тут, на станции, надёжно расхаживает жандарм, никто не кинется.
Диалектика: жандарм – вообще плохо, а в данный момент – хорошо.
Большое красное колесо у паровоза, почти в рост.
Как бы ты ни был насторожен, предусмотрителен, недоверчив – убаюкивает проклятая безмятежность быта, мещанская в сути своей, семь лет подряд. И в тени чего-то большого, не рассмотрев, ты, как к стенке, прислоняешься к массивной чугунной опоре – а она вдруг сдвигается, а она оказывается большим красным колесом паровоза, его проворачивает открытый длинный шток, – и уже тебе закручивает спину – туда! под колесо!! И, барахтаясь головой у рельсов, ты поздно успеваешь сообразить, как по-новому подкралась глупая опасность.
Самому-то Ленину от властей не грозило: законный паспорт, законное положение политического эмигранта, врага царизма, и возраст 44 года, интернированию не подлежит, – перед австрийской полицией он непорочен. Но – провалить такое мероприятие? Но – дать схватить свои скудные кадры? Кольцо глупости! Стена глупости! Глупейший, простейший, слепейший просчёт! – как с Царским Селом тогда. (Да как и в 95-м году – газету готовили, ни одного номера не выпустили, сразу и провалились…) Да, да, да, да! – сесть в тюрьму революционер всегда должен быть готов (впрочем, умнее избежать) – но не так же глупо! но не так же позорно! но не так же не вовремя дать себе спутать руки!! Только-только собрал начатки партии – и дал её посадить? И даже хуже: делегатов арестовали, а организатор на воле? Как же это будет истолковано??
И слали с Ганецким телеграммы – в политический отдел краковской полиции, социалистическим друзьям в Вене, – телеграммы, потому что так просто не вырвешься из Поронина и сам, на каждый билет от дня войны нужно разрешение тупого старосты, а он не даёт, и даже дружественный полицейский вахмистр не может его склонить легко. А и добравшись до Нового Тарга – нужно новое разрешение, нужно новое доверие, а его не шлют, – и одиннадцать дней ты бегаешь по плитчатому полу комнатёнки в старостве от стенки до стенки, не отлежишься на их визгливой кроватной сетке, а жжёт и палит: могло не быть! – могло не быть!! – сам наделал! – сам влопался!
Никакая внешняя неудача, поражение, подлость и низость врагов – никогда ничто так не травит сердце, как собственный даже малый просчёт, днём и ночью сжигает. Своего просчёта нельзя объяснить объективно, потому нельзя загладить, забыть, а только: его могло не быть! могло не быть!! могло не быть!!! – а он был, по собственной оплошности.
А каков был Куба (партийная кличка Ганецкого) в эти дни! Не смяк, не сдался. Фонтаном взвил имена – социал-демократов! депутатов парламента! общественных деятелей! – кому сейчас же писать, объяснять, теребить! добиваться вмешательства! И – десяток писем во все концы! Не было поезда вечером – гнал в Новый Тарг на арбе. И бросился в Краков, и встречался там с сочувствующими влиятельными людьми (да он и любому чиновнику сплетёт историю в одну минуту!), и снова телеграфировал в Вену. Любой бы славянин на его месте устал, отстал, бросил, но Ганецкий с неиссякаемой настойчивостью – не отставал. И – уже дальше поручал ему Ленин: добиваться сразу выезда в Швейцарию.
От телеграфных толчков Ганецкого с-д депутаты Виктор Адлер и Диаманд обратились к канцлеру и в министерство внутренних дел, дали письменные ручательства за русского социал-демократа Ульянова, что он не только лоялен к Австро-Венгерской империи, но враг русского правительства злейший, чем сам канцлер. И в краковскую полицию пришло указание: “Ульянов смог бы оказать Австро-Венгрии большие услуги при настоящих условиях”. И так – открылся путь для дальнейших переговоров, действий и выручки интернированных товарищей.
Товарищей освободят – а как же Ленин? А почему же он не сидел?… И с Кубой – чудесное понимание: вот эта комнатёнка староства, во все изводящие дни, – вот это и была его камера! Он – тоже сидел, конечно!
А между тем – опять промах: упустили другую опасность. Что можно было втолковать австрийскому канцлеру и слабоумным австрийским чиновникам – того не могли понять галицийские мужики, тупые, как все мужики в мире, – в Европе ли, в Азии, в Алакаевке. Живёшь – сам себя со стороны не наблюдаешь, не понимаешь. А в глазах поронинских дремучих жителей: странные люди, не похожи на остальных дачников, – каждый день почта мешками, пакеты, и пишут, и пишут, и немалые денежные переводы из России, и прихожие люди через кордон без паспортов, а тут война, – так вот и есть шпион!? То-то всё ходили по горам – так значит планы снимали? Тут всех и власти предупреждают: задерживайте подозрительных, делают снимки дорог, отравляют колодцы. Шпион?!.
Поразительно. Непостижимо! Шли из костёла крестьянки и, сами ли по себе или увидя Надю и для неё, расшумелись на всю улицу, что они сами выколют ему глаза! сами вырежут ему язык!… Надя пришла домой бледная, вся тряслась. И испуг её – передавался, захватывал: а что? – и выколют, ничего удивительного. А что? – и вырежут, ничего невозможного! Очень просто: придут с вилами и ножами… – и к чертям вся партия! И – к чертям всемирная социалистическая революция!… Такой колоссальной опасности не подвергался Ленин никогда за всю жизнь. Никогда ещё ни от кого ему такое не… Да мало ли знает история вспышек простонародной безобразной ярости! От неё нет гарантии даже в цивилизованном государстве, даже в тюрьме безопаснее, чем от тёмной толпы…
Тревожно настраиваться при угрозах – это не паника, это мобилизация.
Так были затемнены и задёрганы последние надины дни и часы в Поронине – а Ленин туда уже и не возвращался. Два года такой безопасный, мирный, посёлок как насторожился к прыжку. Уже и из дому не выходили, плохо спали, плохо ели, нервно укладывались, и, конечно, Надежда наделала массу новых ошибок, не взяла, бросила секретнейшие бумаги, да не владела собой, вникнуть не могла, да и набралось там за два дачных сезона бумажного пудов шестьдесят.
Да как вообще можно медлить, оставаться рядом с русской границей?! Тут и казаки налетят – захватят в один момент.
Только сейчас, перед зелёненьким аккуратным поездом, на платформе, где при жандарме и станционных чиновниках уже никак не могло быть бесконтрольной расправы, – сваливалась тяжесть, наконец. Уже дали первый звонок, до отхода поезда оставалось 23 минуты. И все веселели. Стояло и утро весёлое, солнечное, без облаков. Не грузили военных грузов, не ехали мобилизованные, перрон и поезд выглядели как в обычное дачное летнее время. Но ехать поездом – требовалось разрешение полиции, оттого вагоны были полупустые. Надя и тёща сидели уже там, выглядывали из окна. А Владимир Ильич, взявши Якова-Кубу под руку, снова и снова шли вдоль платформы, оба точно равного невысокого роста, оба широкие, только Ильич от кости, а Куба от жирка.
Яков держался очень самоуверенно, коммерсантская манера, изобретательно-шнуровая полоска усов, и глаза настойчивые, спокойно выкаченные, не могут не восхитить.
Когда видишь способность человека на такие дела, следует внимательней прислушиваться и к его словам, какими бы мечтательными они ни казались. Знал Якова давно, со II съезда, но по польским делам, а только этим летом он развернулся с новой стороны и стал самым важным человеком. Он вообще был золото: исключительно исполнителен – и обо всём серьёзном замкнут, слова не вытянет никто чужой. В июне и в июле в окрестностях Поронина они всё ходили с ним на прогулки по нагорью и обсуждали его увлекательные финансовые проекты, целый фейерверк. Может быть из-за своего буржуазного происхождения, Ганецкий имел к денежным делам поразительный нюх и хватку – редкое и выгоднейшее качество революционера. Он правильно ставил вопрос: деньги – это ноги и руки партии, без денег любая партия беспомощна, одно болтунство. Даже парламентская партия нуждается в больших деньгах – для избирательных кампаний, что же сказать тогда о партии революционной, подпольной, которой надо организовать укрытия, явки, транспорт, литературу, оружие и готовить бойцов, и содержать кадры, и в нужный момент совершить переворот?
Да что убеждать! Всем большевикам это было понятно от самого II съезда, от первых шагов самостоятельности: без денег – ни на шаг, деньги решают всё. Первый путь был – выжимать пожертвования из русских толстосумов, из Мамонтова, из “пряника” Коновалова, да Савва Морозов гнал по тысяче в месяц, как раз на содержание петербургского комитета, но другие отваливали нерегулярно, от купеческого расположения, от интеллигентского сочувствия (Гарин-Михайловекий дал десять тысяч один раз), – а там снова ходи проси. Верней был путь – брать самим. Где – наследство вымотать, как у фабриканта Шмидта, членам партии жениться на наследницах, то в уральских горах обмануть банду Лбова – деньги взять у них, а оружия не привезти. То более систематически – развивать военно-технические средства: в Финляндии готовились печатать фальшивые деньги, уже Красин водяную бумагу доставал, и для эксов готовил бомбы. Эксы пошли исключительно удачно: но на V-м съезде чистоплюйством Плеханова и Мартова запретили их, да остановиться не было сил, и в Тифлисе Камо и Коба триумфально захватили ещё 340 тысяч из казны. Но – забылись, голова закружилась, стали хрустящие царские пятисотки менять в Берлине, в Париже, в Стокгольме, надо бы поумеренней, а царское министерство разослало номера, и Литвинов попался, и Равич попалась в Мюнхене, да неудачно записку послала из тюрьмы, перехватили. Стали искать среди женевских большевиков, взяли тринадцать, а Карпинского и Семашко упекли бы на срок, если б либералы из парламента не помогли. Но хуже всех, но гаже всех с фальшивой лицемерной подлой своей принципиальностью раскудахтался Каутский, какая низменная затея: устраивать “социалистический суд” над русскими большевиками и скудоумно велеть сжигать полутысячные всесильные банкноты! (Только при одном виде его портрета, святенького седенького старичка в вылупленных очках, – челюсть поводит брезгливостью, как взял лягушку в рот). Вам хорошо, немецкие рабочие богатые, взносы большие, партия легальная, а – нам?? (Да не всё сожгли, конечно, не такие дураки). И ещё потом сглупили, сделали злобного старика денежным арбитром между большевиками и меньшевиками (не избежать было манёвра объединения, значит и деньги, вроде, объединять, а меньшевики-то голенькие; всего шмидтовского наследства скрыть было нельзя, часть дали Каутскому на арбитраж – так потом, при новом расколе, не хотел большевикам возвращать).
И вот этим летом Ганецкий захватил Ленина проектом: создать в Европе своё коммерческое предприятие или войти партнёром в уже действующий трест – и пакет прибыли ежемесячно гарантированно передавать партии. И это не было русской маниловщиной, каждый предлагаемый шаг поражал точным расчётом. Не Куба сам придумал, это шло из бегемотской гениальной головы Парвуса, от него письма были Кубе из Константинополя. Когда-то нищий, как все социал-демократы, и поехавши в Турцию стачки устраивать, он откровенно теперь писал, что богат, сколько ему надо (по доходившим слухам – сказочно), пришло время обогатиться и партии. Он хорошо писал: для того чтобы верней всего свергнуть капитализм, надо самим стать капиталистами. Социалисты должны прежде стать капиталистами! Социалисты смеялись, Роза, Клара и Либкнехт выразили Парвусу своё презрение. Но может быть поторопились, Против реальной денежной силы Парвуса насмешки вяли.
Отчасти за этими проектами Ганецкого и прохлопали начало войны.
Их же обсуждали и сейчас, в последние минуты. И как связь держать. Да увидятся скоро: вот Зиновьев поедет за Лениным вслед, а там и Ганецкий, как только отпишется от австрийской воинской повинности.
Тут дали второй звонок. Ильич вскочил на подножку шустро – без шляпы, почти совсем лысый, в поношенном костюме, с заострелым лицом, с неотпустившей его беспокойной оглядкой, отросшая бородка, неаккуратная, – и правда чем-то похож на шпиона, хотел пошутить Ганецкий, но знал, что Ленин обижается на шутки, и удержался.
Он и сам, с печальными осмотрительными глазами, с лицом коммерсанта, а в затёртом костюме, на кого ж и был похож, если не на шпиона?…
Строго стоял дежурный по станции в высокой красно-чёрной фуражке. Ударили в колокол три раза. Начальник поезда затрубил в рожок и побежал.
И помахивали отъезжающим. И помахивали те в открытое окно.
А всё-таки тут жили неплохо. Покойно, размеренно, не то что Париж суматошный. Сколько по Европе ни мытарился Ленин – а европейцем не стал. Условия жизни должны быть узкими, это лучшее состояние для действия.
И сколько прошло здесь волнений. Радостей.
Разочарований.
Малиновский…
Вместе с платформой, со станцией – оторвало оставшихся. И даже Ганецкий, какой он ни был достойный надёжный партийный товарищ, сейчас пока он отлично своё дело сделал, – а из следующего этапа жизни мог бы и выпасть. Но очень может быть, что на каком-то из следующих он снова окажется самым главным нужным человеком и к нему архисрочно понесутся бессонные письма с двойным и тройным подчёркиванием.
Никогда никем не сформулированный, существовал непреложный закон революционной борьбы или, может быть, всякого человеческого развития, много раз наблюдал его Ленин: в каждый период выступают, приближаются один-два человека, наиболее единомыслящих именно в данную минуту, наиболее интересных, важных, полезных именно сейчас, вызывающих именно сегодня к наибольшей откровенности, беседам и совместным действиям. Но почти никто из них не способен удержаться в этой позиции, потому что ситуации меняются всякий день, и мы должны диалектически меняться вместе с ними – и даже мгновенно, и даже опережая их, и в этом политический гений! Естественно, что тот, и другой, и третий, попадая в вихрь Ленина, тотчас вовлекаются в его действия, выполняют их в указанный момент с указанной скоростью, всеми средствами, и жертвуя своим личным, – естественно, ибо это делается не для Владимира Ильича, но для властной силы, проявляемой через него, а он – только безошибочный её указатель, всегда точно знающий, что верно лишь сегодня, и даже к вечеру не всегда то, что утром. Но как только эти промежуточные люди упрямились, переставали понимать нужность и срочность своего долга, начинали указывать на противоречивость своих чувств или на особенности своей личной судьбы – так же естественно было отвести их с главной дороги, устранить, забыть, а то изругать и проклясть, если требовалось, – но и в этом устранении или проклятии Ленин действовал волей влекущей его силы.
В такой позиции близости-единомыслия затяжно держались енисейские ссыльные, но лишь потому, что территориально не было никого ближе. В такой позиции рисовался издали Плеханов, но каким холодным жестоким уроком отрубил он это в несколько встреч. В такой позиции, и даже в опасной недопустимой близости находился годами Мартов. Но сдал и он. (От Мартова горько, вошло в опыт навсегда: в человечестве вообще не может быть такого типа отношений – “дружба”, вне отношений политических, классовых и материальных). Был близок Богданов, пока добывал для партии финансы, но это отпало, а он, не поняв крутизны, ещё претендовал направлять – и сорвался. Некоторые удерживались довольно постоянно, как Красин, всегда незаменимый в добывании денег. А тем временем в вихрь втягивались новые верные – Каменев, Зиновьев… Малиновский…
Держался и двигался рядом лишь тот, кто понимал партийное дело правильно, и лишь – пока понимал. А миновалась частная срочная задача, и обычно миновалось понимание, и все эти недавние сотрудники оставались безнадёжно врощенными в тупую неподвижную землю, как придорожные столбики, и отставали, и отрывались, и забывались, а иногда на новом повороте неслись навстречу остро, как уже враги. А были единомышленники, близкие на неделю, на день, на час, на один разговор, одно сообщение, одно поручение, – и Ленин искренне отдавал им всю горячность, натиск необходимого дела, – каждому из них как самому важному человеку в мире, – а через час они уже и отваливались, и забывалось начисто, кто они и зачем. Так показался близким Валентинов, когда приехал первый раз из России, хотя сразу смутил своей тупостью, что какая-то им сделанная слесарная деталь ему, рабочему, даже важней политической борьбы. И это быстро сказалось: не хватило у него стойкости против Мартова, а значит стал всё равно как и меньшевик.
Поезд катил под уклон, сильно огибая горки, – а по ним тропинки и дороги колёсные бежали по склонам и вверх, мимо хуторов, стогов и неубранного, и, пока ещё видна горная дорожка, по ней успеваешь глазами взбежать, как ногами. Много было похожено вокруг Поронина, а здесь не был.
И – сел на скамью. Думать ли, заниматься – но не размазывать сантиментов.
И семейные, по взгляду, по движению всё поняв, не лезли с мелким бытовым, и не возились лишнего, смирно сидели на своей скамье.
Все эти изнурительные годы, с Девятьсот Восьмого, после поражения революции, все и были: отход и отброс людей. Ушли впередисты, отзовисты, ультиматисты, махисты, богостроители… Луначарский, Базаров, Алексинский, Бриллиант, Рожков, Лядов, Лозовский, Мануильский, Горький… Вся старая гвардия, сколоченная в расколе с меньшевиками. И так уже казалось минутами, что никого не останется, что вся партия большевиков – он один с двумя женщинами да десяток третьестепенных стёртых, кто ещё приходил на большевистские собрания в Париже, а вылезешь на собрании общем – своих нет и с трибуны столкнут. Уходили – все подряд, и какая сила уверенности нужна была – не усумниться, не закачаться, не побежать за ними мириться, но, провидя будущее, стоять и знать: сами возвратятся, сами очнутся, а кто не вернётся – и пропади.
Шестой и Седьмой годы – ещё было совсем не поражение, ещё всё общество кипело, вертелось, втягивалось в воронку, Ленин сидел в Куоккале и ждал, и ждал второй волны. Но вот с Восьмого, когда всю страну захватила реакционная свора, а подполье как будто отсыхало, рабочая жизнь уходила в открытое копошенье, в профсоюзы, в страховые кассы, а вслед за подпольем как будто отживала, становилась тепличной и эмиграция… Там – Дума, легальная печать, – и каждый эмигрант старался печататься там…
Вот почему – замечательно, что началась война! Это радость, что началась!! Там их сейчас всех зажмут, ликвидаторов, значение легальности резко упадёт, а значение и сила эмиграции, напротив, увеличатся! Центр тяжести русской общественной жизни снова переносится в эмиграцию!!
Это всё Ленин оценил в первые нервные дни сиденья в Новом Тарге, не давая личной неудаче заслонить великую всеобщую удачу. Он принял в себя и втянул в проработку – всеевропейскую войну. А из всякой проработки в ленинском мозгу рождались готовые лозунги – в создании лозунга для момента и был конечный смысл всякого обдумывания. И ещё – в переводе своих доводов на общеупотребительный марксистский язык: на другом не могли его понять сторонники и последователи.
И что отсюда выносилось – первому открыл Ганецкому: надо понять, что раз война началась, то не отмахиваться от неё, но – использовать! Надо переступить через поповское представление, иногда зароненное и в пролетарские головы, что война – несчастье или грех. Лозунг “мир во что бы то ни стало” – поповский лозунг! Какую линию в создавшейся обстановке должны повести революционные демократы всего мира? Прежде всего: необходимо опровергнуть басню, что в поджоге войны виноваты Центральные державы! Антанта будет сейчас прикрываться, что “на нас, невинных, напали”. Они даже придумывают, что “для дела демократии” нужно защищать республику рантье. Смять, раздавить это оправдание! Какая разница – кто на кого первый напал? Следует пропагандировать, что виноваты все правительства в равной мере. (И даже: немецкие – меньше других). Важно – не “кто виноват?”, а – как нам выгоднее использовать эту войну. “Все виноваты” – без этого невозможно вести работу на подрыв царского правительства.
Да это счастливая война! – она принесёт великую пользу международному социализму: одним толчком очистит рабочее движение от навоза мирной эпохи! Вместо прежнего разделения социалистов на оппортунистов и революционеров, деления неясного, оставляющего лазейки врагам, она переводит международный раскол в полную ясность: на патриотов и антипатриотов. Мы – антипатриоты!
И – кончилась эта лавочка Интернационала с “объединением” большевиков и меньшевиков! и уже никакого венского конгресса не будет. Уж: теперь не заикнутся. Теперь зазияла трещина так трещина, уже не помиришь! А в июле как прихватили, прямо клещами за горло: не видим разногласий, достаточных для раскола! присылайте делегацию – мириться! С меньшевистской сволочью мириться! А теперь за военные кредиты проголосовали – так уже вам не подняться, мёртвое тело! Ещё долго будете корчить из себя живых, но надо вслух объявить: мертвы! На этой инессиной поездке к вам в Брюссель – последняя наша с вами встреча, хватит!
Тут спохватилась тёща, что один чемодан забыли! Бросились переглядывать, пересчитывать, под лавками и на верхних сетчатых полках, – нет! Что за позор! Как с пожара. А ещё – какие бумаги забыли, какие бумаги, даже списки адресов! Владимир Ильич расстроился. Без порядка в семье и в доме – невозможно работать. Смешно выразиться, но и домашний порядок есть часть общепартийного дела. Не смея выговаривать Елизавете Васильевне – она ответить умела, и они друг друга уважали, даже мелкими подарками задабривал её, – строго высказал Наде. Какой уж от неё порядок, если она пуговицы пришить хорошо не может, пятна вывести, он сам – лучше. Носового платка ему, не скажешь – не сменит.
Ошибок он вообще не прощал. Ничьей ошибки он не мог забыть никогда, до смерти.
Отвернулся в окно.
Изгибался поезд и скатывался постепенно с гор. То серым, то белым паровозным дымом проносило иногда мимо окошек. Надоели уже и горы эти за эмиграцию.
А в Надю всё уходило, как в подушку: ну, забыли, ну, не возвращаться в такой обстановке. Из Кракова напишем, перешлют чемодан почтой.
Надя прочно знала, много раз уже применяла: если брать на себя, не упрекать, что и он виноват, – Володя успокоится и отойдёт. Больней всего ему, если окажется, что он – тоже виноват.
Постаревший, насупленный, с наросшей неподстриженной усобородой, с обострёнными рыжими бровями, темнолобый, он смотрел в окно, но косо, ничего там не различая. Все выраженья на его лице Надя хорошо знала. Сейчас не только нельзя было перечить, но и вообще: ни обратиться к нему ни с чем, ни отвлечь его ни словом, даже сказанным с матерью. Надо было дать ему вот так посидеть, углубиться в себя, от всех страданий очиститься молчанием – и от новотаргского бешенства, и от поронинских угроз, и от чемодана. В такие часы уходил ли он один гулять или молча сидел и думал – от, думотни, в полчаса, и в полчаса, лоб его – перевёрнутый котёл, и окруженье глаз переглаживались от мелких сердитых складок – к большим и крупным.
Международный раскол социалистов давно назрел, но только война проявила его и сделала необратимым. И – архивеликолепно! Хотя от массовой измены социалистов как будто ослабляется пролетарский фронт, а нет: и хорошо, что они изменили! Тем легче теперь настаивать на своей отдельной линии.
А что было говорить месяц назад? как выкручиваться? Догадка: послать в Брюссель – Инессу вместо себя! Вы ждали меня самого, так просто? – утритесь, господа Каутский, Плеханов и Вандервельде! Главой делегации – Инессу! С её прекрасным французским языком! С её несравненной манерой держаться! – холодно, спокойно, немного презрительно. (Французы в президиуме будут сразу покорены. А немцы будут плохо тебя понимать – и очень хорошо! А ты от немцев требуй после каждой речи – перевод!) Вот это ход! Вот растеряются, ультрасоциалистические ослы!… И – захват: скорей! писать! узнать: поедет ли? может ли? На Адриатике отдыхает с детьми? – чепуха, для детей кого-то найти, расходы оплатим из партийной кассы. Занята статьёй о свободной любви? – не говоря обидного (стопроцентной партийкой женщина никогда не может быть, обязательно какие-нибудь штучки): эта рукопись подождёт. Я уверен, что ты – из тех людей, которые сильней, смелей, когда одни на ответственном… Вздор, вздор, пессимистам не верю!… Превосходно ты сладишь!… Я уверен, ты сможешь быть достаточно нахальна!… Все будут злиться (я очень рад!), что я отсутствую, и, вероятно, захотят отомстить тебе, но я уверен: ты покажешь свои ноготки наилучшим образом!… А назовём тебя… Петрова. Зачем открывать твоё имя ликвидаторам? (“Петров” – и я, никто не помнит, но ты-то помнишь. И так, через псевдонимы, мы выйдем на люди слитно – открыто и не открыто. Ты действительно будешь – я). Дорогой друг! Я бы просил тебя согласиться! Ты едешь?… Ты едешь!… Ты едешь!! Да, конечно, надо спеться детальнее. И архиспешить. Ликвидаторам надо просто врать: обещай, что может быть мы потом примем общую резолюцию. (А на деле мы конечно никогда ничего не примем! ни одного их предложения!) И: о болезни детей, ври о болезни детей, что из-за них не можешь задерживаться. Европейских социалистов, эту сволочь обывательскую, надо убедить, что большевики – наиболее реальная партия из русских. Подпусти им там профсоюзов, страховых касс – на них это архивлияет. Задающих вопросы – сразу отсекай, отклоняй, отбивай! Всё время – наступательная позиция! Розу – тяни за язык, докажи, что у неё в Польше нет реальной партии, а реальна – оппозиция Ганецкого. Ты всё поняла! Ты едешь!… Крепко жму руку! Very truly… Твой…
Тут подпортил Ганецкий – поставил ультиматум (вообще-то справедливый): 250 крон на поездку в Брюссель, иначе не едет. А партийную кассу надо беречь. (Да один ли Ганецкий! – есть много людей, кого можно бы утилизировать, но нельзя разбрасывать денег…) А без Ганецкого паршивая польская оппозиция изменила, пошла на гнилое идиотское примиренчество с Розой и Плехановым.
… Всё равно, ты провела дело лучше, чем мог бы я. Помимо того, что языка не знаю, я ещё непременно бы взорвался! не стерпел бы комедиантства! обозвал бы их подлецами! А у тебя вышло спокойно, твёрдо, ты отпарировала все выходки. Ты оказала большую услугу партии! Посылаю тебе 150 франков. (Вероятно, слишком мало? Дай знать, насколько больше израсходовала. Вышлю). Пиши: очень ли устала? очень ли зла? Почему тебе “крайне неприятно” писать об этой конференции?… Или ты заболела? Что у тебя за болезнь? Отвечай, иначе я не могу быть спокойным.
Инесса – единственный человек, чьё настроение передаётся, потягивает, даже издали. Даже – издали больше.
А вот что: с военной цензурой теперь покинуть надо это “ты”. Можно дать повод для шантажа. Социалист должен быть предусмотрителен.
Нарушилась переписка с начала войны, придут теперь письма в Поронино. Но, по всему, отправив детей в Россию, должна Инесса вернуться в Швейцарию. Может быть – там уже.