355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мирер » Евангелие Михаила Булгакова » Текст книги (страница 6)
Евангелие Михаила Булгакова
  • Текст добавлен: 15 ноября 2017, 12:30

Текст книги "Евангелие Михаила Булгакова"


Автор книги: Александр Мирер


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

17. Отступление: о Талмуде

Отступление это нужно сделать, чтобы читатель мог ощутить разительное противостояние Талмуда и Нового Завета – и получить представление об эмоциональном пороге, через который пришлось перешагнуть писателю, выросшему в православной среде.

Талмуд – священная книга иудаистов, дополняющая Пятикнижие Моисеево – первую часть Ветхого Завета. Формально Талмуд соотносится с Библией так же, как и Евангелие. Но – только формально. В отличие от Нового Завета, Талмуд ограничился толкованием Пятикнижия, при котором последовательно отверг и предал анафеме любую возможность новации. Основная часть Талмуда, Мишна («Повторение закона»), создавалась на протяжении шести веков, пока в 210 году н.э. не была сформулирована окончательная редакция, содержащая 63 трактата, которые фактически регламентируют все поведение верующих евреев. Не только этически значимые поступки, как в Евангелиях, а все поведение целиком. Мишна дает нормативы богослужения – в том числе и мысли, необходимые для исполнения культа! – устанавливает кары за вероисповедные нарушения, приводит список грехов, караемых смертью. И тут же содержатся правила приготовления пищи, личной гигиены; имущественное, семейное и прочее законодательство. Это нормативный кодекс с поистине необъятной широтой охвата, но главное его качество – не сама широта, а возведение бесконечного числа поведенческих нормативов непосредственно к Богу.

(Мы будем цитировать в основном «Тосефту» – книгу, параллельную Мишне, комментирующую ее и расширяющую.)

Мишна, подобно зеркалу, отображает религиозно-светский характер иудейской религии. На этом уникальном единстве зиждится характерное для иудаистов отторжение всех инаковерующих людей (я уже упоминал о связи между особенностями иудейского культа и политической непримиримостью населения Палестины I века н.э.). Религия распространяла иудейскую непримиримость на любое отклонение от стереотипа – ибо все детали этической матрицы считались священными. Разумеется, отвергалась каждая попытка модернизации религиозных норм. Так, мессия должен происходить из колена Давидова и из города Давидова – иначе он еретик, ибо нет пророка из Галилеи. Эта мелочность кажется нелепой, но она характерна. Понятно, что новоявленная христианская ересь с ее капитальными отклонениями от ветхозаветных норм расценивалась иудаизмом как ужаснейшая сверхъересь, как самое тяжкое предательство {21}.

И эта сверхъересь оформлялась организационно как раз в то столетие, когда доделывалась каноническая редакция Талмуда.

Последствия ясны. Талмуд законсервировал в своих текстах непосредственную реакцию раввината на появление и отделение христианской секты. На рождение иудео-христианства. Реакция ненавистническая, непримиримая – да иначе и быть не могло. Новый культ тоже был агрессивен, ибо унаследовал от старого Ветхий Завет, его традиции нормативной этики и нетерпимости – это обязательное качество жесткой, заданной этической системы.

Две однотипные идеологии столкнулись на тесном плацдарме Ближнего Востока, и обоюдная нетерпимость обернулась взаимной ненавистью. Справедливости ради надо заметить, что первоначально ненависть родительской церкви была сильней. Талмуд проклял и самих христиан, и их жертвы Богу, и хлеб их, и вино, и книги (как «чародейские»), а их детей объявил незаконнорожденными. «Им не продают, у них не покупают, их детей не учат ремеслу, их не приглашают лечить ни имущество (т.е. рабов и скот. – А.З.), ни людей»[13][13]
  Талмуд. Мишна и Тосефта. СПб., изд-во Сойкина (в дальнейшем – Талмуд). Тос. Хулл., II, 21.


[Закрыть]
.

Фрагменты этой книги Булгаков перетасовал с евангельским материалом, сплавил их причудливо и еретически, не пощадив чувств обеих сторон. И тиглем он избрал Иисуса, центральное лицо новой религии, на которое обрушила свой гнев старая религия.

Христос фигурирует в Талмуде исключительно как презираемый персонаж, под характерными прозвищами. Например, кличка «Иешуа бен Пандир» (сын Пантеры), как считают некоторые библеисты, построена на звучании греческого слова «богородица». Другое прозвище, которое заимствовал Булгаков, не оскорбительно – скорее в нем констатируется действительный факт. Как уже говорилось, рядом с прозвищем «Из Назарета» принято употреблять созвучное: «Назорей». Назорейство (на иврите – «назир») – особый вид ветхозаветного религиозного подвижничества, почитаемого иудаистами. Поскольку Иисус ни в коем случае не считался подвижником, прозвище «Назир» изменено на созвучное «Ноцри», что означает отверженного, отрубленного как ветвь (еще созвучие: «нохри» – язычник)[14][14]
  Эта трактовка принадлежит советскому христологу И. А. Крывелеву, стоящему практически на берлиозовских позициях. Другие советские исследователи, И. Д. Амусин и С. С. Аверинцев, полагают, что Га-Ноцри переводится как «Из Назарета». Мне импонирует мысль, что Булгаков применил первую трактовку – «изгой»… Впрочем, здесь более интересно характерное смещение трактовок под нажимом идеологии. Об этом см. главу 34.


[Закрыть]
.

Разумеется, Талмуд не ограничивается непочтительными прозвищами. Он приписывает Иисусу многообразную скверну и объявляет его сыном блудницы и сирийца – худшего оскорбления для палестинского еврея просто нельзя было придумать. (Булгаков применил несколько смягченный вариант этой версии.)

Таким образом, уничижая своего Иешуа Га-Ноцри формально, но изображая его праведником по существу христианской веры, автор «Мастера и Маргариты» показал себя двусторонним еретиком. Его позиция неприемлема для обоих конфессиональных верований, она решительно шокирует ортодоксов и с той и с другой стороны – а в особенности христиан. Попытаемся разобраться, зачем он это сделал – не только же для решения сюжетной задачи…

По-моему, он считал, что суть Христовой проповеди независима, во-первых, от идеологических распрей, во-вторых – от мистических одежд, в которые принято облекать Иисуса, в том числе от его мистического происхождения.

{¶94} Вместе с проповедью он как бы отделил от христианской церкви личность Иисуса Христа, превратив его в Га-Ноцри, отрубленную ветвь.

Есть менее значимый аспект. Строя биографию своего героя на базе взаимоисключающих и к тому же религиозных источников, Булгаков показал, что не пытается воссоздать историческую фигуру Иисуса.

Эти три положения, вместе взятые, придали новелле публицистическое звучание (мы рассмотрим публицистические аспекты рассказа в конце работы).

Фраза: «Я не помню своих родителей», кроме прочего, выполняет еще одно назначение. Она отмечает сам факт обращения к Талмуду как важному источнику рассказа – заставляет читателя насторожиться и быть готовым к последующим реминисценциям.

18. Пилат у Булгакова (продолжение)

Итак, Иешуа объявил себя человеком самого низкого происхождения – иными словами, лицом, по иудейским условиям, политически не опасным.

Следующие его ответы окончательно отбрасывают и евангельскую, и Флавиеву информацию о биографии Иисуса:

«– Где ты живешь постоянно?

– У меня нет постоянного жилища, – застенчиво ответил арестант, – я путешествую из города в город.

– …Родные есть?

– Нет никого, я один в мире» (с. 438).

Нет родни, упоминаемой в Евангелиях, и нет брата Иакова, о котором писал Флавий. «Один в мире» – следовательно, не опасен. Но прокуратор так не считает. Идет следующий вопрос: «Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?» (с. 438) – повторяется вопрос по смыслу обвинения, и теперь Иешуа на него отвечает: «Я, игемон, никогда в жизни не собирался разрушить здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие» (с. 439); {13}. Аккуратно отвечает, исчерпывающе. Но по удивлению, которое «выразилось на лице секретаря», мы понимаем, что отговориться будет трудно – обвинение, по-видимому, хорошо обосновано.

В этой части допроса все время обыгрываются евангельские фрагменты – но судья и обвиняемый совсем не похожи на прототипы. Для первого, пожалуй, все решено. А второй отчаянно защищается – благо больной судья не мешает ему говорить. «Эти добрые люди… ничему не учились и все перепутали, что я говорил», – отбивается Иешуа, а Пилат мягко и зловеще предупреждает: «Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник… за тобою записано немного, но записано достаточно, чтобы тебя повесить» (с. 439). Тогда Иешуа, не представляя себе, какой серьезный документ в руках прокуратора (поразительная наивность!), начинает говорить о записках своего ученика:

«– Нет, нет игемон, – весь напрягаясь в желании убедить, говорил арестованный, – ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил…

– Кто такой? – брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.

– Левий Матвей, – охотно объяснил арестант, – он был сборщиком податей… Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой…» (с. 439).

Это – характеры. Они зеркальны по отношению к Евангелию. Иешуа мягок, наивен, словоохотлив, искателен – это ли Иисус, бунтарь и дерзец? А Пилат ничему не верит «О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу!» (с. 440).

То, что христианину показалось бы правдивым, язычнику Пилату кажется доказательством лжи. И счастье еще, что Иешуа умеет обходиться с людьми и нашел верный тон – кротостью и обходительностью добился серьезного допроса и успел ввернуть насчет собаки: «…Не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться…» Но пока ничего не помогает. Адская боль торопит прокуратора «изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его» (с. 440). Все против обвиняемого, даже болезнь! Только привычка к дисциплине и, возможно, крошечная искорка интереса – воистину удивительного при несчастном состоянии Пилата – побуждает его задавать «никому не нужные вопросы». С болезненным упорством, путаясь в мыслях, этот образцовый судья (что необходимо признать) спрашивает в третий раз о сути дела – что все-таки говорилось «про храм толпе на базаре?».

(Троекратное обращение к одному вопросу – аналогия с повторением вопроса: «Ты – Царь?» {57}, {59}, {69}. Попутно отметим, что Иешуа проповедовал не в храме {16}, а на базаре – где, по мнению некоторых историков, шла торговля жертвенными животными.)

Пилат получает наконец ответ по сути дела: «Рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины» (с. 441). Ответ составлен из трех высказываний Иисуса у Иоанна {13}, {58}, {59}. Там Иисус объявляет себя провозвестником истины. Здесь Иешуа возвещает ее приход безотносительно к себе. Там истина разыскивается внутри старой, иудейской веры. Здесь – в отрицании ее.

Ответ Иешуа исторически парадоксален, ибо он продолжает линию развития идеи от Марка и Матфея к Иоанну и уходит дальше Иоанна, опережая историю событий минимум на столетие. Но психологически такой ответ исключить нельзя, а для булгаковской задачи он был наилучшим. Как удар меча, он разрубил последние связи проповедника с мятежным иудаизмом, одновременно провозгласив ultima ratio христианской церкви.

Казалось бы, теперь Иешуа оправдался. Других вин, сверх покушения на храм, ему не инкриминируют, а эта вина оказалась мнимой.

Э, нет! Прокуратору не важно, что подразумевал Иешуа, ведя крамольные речи. Важно, как они толковались слушателями, ибо в Иудее любая проповедь могла поднять народ – больно горюч был человеческий материал. «Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления?» (с. 441) – спрашивает Пилат.

Выделенные мною слова, видимо, формулируют суть обвинения. «Смущал народ» – следовательно, опасен. Этими словами игемон как бы утвердил приговор Синедриона[15][15]
  Слово «синедрион» пишется мною с прописной буквы, когда речь идет о булгаковском тексте, и со строчной во всех иных случаях.


[Закрыть]
{55}. Но воспаленный его мозг вдруг рождает лишний, «ненужный на суде» вопрос: «…Что такое истина?» {60}. И, зацепившись за эту оплошность судьи, арестант творит свое единственное чудо – излечивает приступ гемикрании.

Пожалуй, и не чудо. С невероятной проницательностью Иешуа рассказывает Пилату о его состоянии, о его мыслях и переходит к уверенному внушению: «Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет». Он сначала поражает больного всепониманием и добивается авторитета, необходимого врачу, затем дает гипнотическую команду. А убедившись, что внушение подействовало, закрепляет успех: «Ты производишь впечатление очень умного человека… Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, – и тут говорящий позволил себе улыбнуться» (с. 442) {45}. Жены у булгаковского Пилата, очевидно, нет. Молниеносный, безжалостный анализ – подсудимый судит судью! «Секретарь… постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной дерзости арестованного…»

Секретарь ошибся. Прокуратор говорит: «Развяжите ему руки».

«С этого времени Пилат искал отпустить Его» – по Иоанну {66}.

Итак, предварительная задача выполнена. Иешуа пробил броню «свирепого чудовища», уверенного в своем праве быть свирепым. Поставим еще одну пометку на память. Можно спорить: чудо – не чудо, гипнотизер, великий врач, но здесь как бы уступка, отход от булгаковского правила: соблюдать достоверность в психологических деталях.

Уравновешивая это отступление, Булгаков концентрирует жесткие, достоверные подробности. Начинается третий круг допроса, ритмически соответствующий тому месту у Иоанна, где Пилат спрашивает «Откуда Ты?» {64}. Допрос как бы начинается заново.

Получив из рук Иешуа исцеление, уже «ища отпустить его», правитель остается добросовестным чиновником. Правда, он подсказывает Иешуа оправдательную формулу: «Так ты утверждаешь, что не призывал разрушать… или поджечь, или каким-нибудь иным способом уничтожить храм?» (с. 443) и предлагает арестанту в том поклясться. «Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? – спросил, очень оживившись, развязанный». Несомненно, читателю знакомо это оживление – так радуется искусный логик, когда партнер сам лезет в логическую ловушку. Но много ли вы найдете людей, способных радоваться логической игре, когда на шее – петля?.. Игемон угрюмо предлагает поклясться жизнью, «так как она висит на волоске, знай это!» {65}. Естественно, он прибегает к эллинско-римской метафоре – волоски, нити, перерезаемые Парками… Иешуа сейчас же напоминает оппоненту, что «перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил». Он намекает на участие Бога в собственном деле, и намек, как это ни странно, улавливается судьей-язычником (к этому мы в свое время вернемся). Кроме того, Иешуа за софистическим спором ускользнул от клятвы – в соответствии с евангельским правилом: клятв не давать – и по Иоанну {65}. И яд его обаяния вливается в Пилата, прокуратор уже улыбается, но допрос продолжает. «Верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку?» {9}, {10}. Ответ: «У меня и осла-то никакого нет, игемон… Пришел я в Ершалаим точно через Сузкие ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия Матвея, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Ершалаиме не знал» (с. 443) {23}.

Иешуа пришел в столицу без свиты апостолов, без «осанны»; он не только по рождению, но и по деятельности своей никогда не претендовал на роль мессии… Он не был, следовательно, лицом опасным политически. Из контекста рассказа это вытекает однозначно – дальше мы увидим дополнительные подтверждения.

То есть о въезде на осле и пергаменте записан слух, а вероятнее – навет; здесь рука лжесвидетеля {14}.

Теперь Пилат может отказаться от утверждения приговора Малого Синедриона. Верховный судья отрицает связь «между действиями Иешуа и беспорядками, происшедшими в Ершалаиме недавно. Бродячий философ оказался душевнобольным» (с. 445). Прокуратор намерен приговорить его к ссылке – в собственной резиденции прокуратора в Кесарии {89??}, {86}.

И все-таки – приговорить к ссылке. Как и в Евангелиях, оправдание неполное – см. абзац при {47}. У Булгакова эта двойственность объясняется просто. Иешуа не виновен конкретно, в принципе же он – опасный пропагандист, то есть способен «смущать народ»… Но судья – человек с волчьими глазами и волчьим, командным хрипом в голосе, привязанный только к собаке, такой же свирепой, как он сам, полюбил этого человека.

Булгаковская задача решена. Но теперь предстоит сверхзадача – заставить такого сильного человека, как игемон, расстаться с любовью, может быть, первой в его волчьей жизни.

19. Ловушка

В некотором роде Булгаков попал в ловушку. Пилат, минуту назад готовый казнить «разбойника» практически без вины, теперь готов его покрывать – всей властью императорского наместника… Чтобы заставить его отступить, обвинение должно быть убийственным и неотразимым. Но где взять такое обвинение? Материалы следствия, очевидно, исчерпаны.

И вот римский правитель, прежде чем продиктовать приговор, для порядка спрашивает: «Все о нем?» Секретарь говорит: «Нет, к сожалению», – и подает второй пергамент – с убийственным политическим обвинением.

Возникает несколько вопросов. Почему в деле содержатся два документа? Почему приговор Синедриона основан на сравнительно легких религиозных обвинениях? Почему секретарь, отчетливый служака и внимательный подчиненный, заставил страдающего принципала возиться с этими легкими обвинениями, а серьезное приберег напоследок? Ведь постоянное, хотя и молчаливое внимание судейского чиновника все время подчеркивается при описании допроса. Это серьезные сюжетные и психологические разрывы.

Появление второго, самостоятельного документа кажется вынужденным. Иначе нельзя было сделать так, чтобы Пилат сначала полюбил, а потом все-таки казнил. Сюжет конструировался ради первой части задачи: чтобы полюбил. Для чего и пришлось придержать второй пергамент. Имея всю информацию, человек в плаще с кровавым подбоем решил бы дело за считанные секунды.

Но вопросы, поставленные нами, требуют ответа. Иначе придется считать построение Мастера искусственным; объявить весь его сюжет психологически противоречивым.

Запомним эти вопросы и продолжим анализ.

20. Второй пергамент

Этот документ – ритмический аналог обвинения, предъявленного у Иоанна Христу и косвенно – Пилату {67}. Смысл обоих обвинений также совпадает.

Дело происходит так. Секретарь подает пергамент, и Пилат смертно пугается. Ему мерещится кесарь Тиверий, слышатся грозные слова: «Закон об оскорблении величества». Прокуратор спрашивает: «Слушай, Га-Ноцри… ты когда-либо говорил что-нибудь о великом кесаре? Отвечай! Говорил?.. Или… не… говорил? – Пилат протянул слово «не» несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Иешуа в своем взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту» (с. 446).

Иешуа, который минуту назад продемонстрировал величайшую наблюдательность, не принимает сигнала «солги». Он простодушно замечает, что «правду говорить легко и приятно…» {37}. Тогда Пилат еще и еще раз пытается направить его на запирательство. (Обратите внимание, только так реализуется в новелле идея Троицы – как троекратное повторение ключевых высказываний.) Но Иешуа упорно не желает лгать («не солги») – хотя ему прямо было сказано о «мучительной и неизбежной смерти», его ожидающей… И он вываливает все подряд: «…Позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Иудой из города Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом… и угостил…

– Добрый человек? – спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.

– Очень добрый и любознательный человек, – подтвердил арестант, – он выказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно…

– Светильники зажег… – сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали» (с. 446).

Итак, состоялась тайная вечеря, на которой было не тринадцать человек, а всего двое – без статистов… Что там произошло?

«…Попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть», – рассказывает Иешуа. «В числе прочего я говорил… что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.

– Далее!

– Далее ничего не было, – сказал арестант, – тут вбежали люди, стали вязать меня и повели в тюрьму» (с. 447).

Вечеря была полицейской ловушкой. Этот сюжетный перевертень раскрывает технику ареста, по Евангелиям непонятную. (См. абзац перед {34}.) И дополняется идеологическим перевертнем: речи арестанта соответствуют ложным обвинениям, возводимым на Христа по Иоанну {69}. И – необходимо подчеркнуть – речи соответствуют справедливым обвинениям, предъявляемым иудеями Пилату {67}. То есть вскрывается, доделывается намек Иоанна: проповеднику любви и добра приписывают призыв к бунту. (Лживо – только по Иоанну, а по синоптикам Иисус действительно бунтовщик.)

Крамольный смысл проповеди интуитивно ясен – позже мы к этому вернемся. Проповедь перекликается с евангельской идеологией {4}, {81}, с высказыванием Иоанна: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными» (Ин. VIII, 32). (См. также {58} и {62}.)

Такова многослойная семантика этой сценки. Психологически она нисколько не проще: проницательный философ не замечает руки, протянутой ему Пилатом. Не замечает с таким упорством, что невольно приходит на память: «Впрочем, Сын Человеческий идет по предназначению; но горе тому человеку, которым Он предается» (Лк. XXII, 22; см. также {15}, {33}, {65} и {73}). Иешуа, как и евангельский его прототип, вроде бы сам, целенаправленно, идет к гибели, увлекая за собой Пилата и Иуду.

Но это – очередная мистификация, создающая ощущение предопределенности только у невнимательного человека. Очень скоро – в конце допроса – характер Иешуа окончательно проясняется: «А ты бы меня отпустил, игемон, – неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен, – я вижу, что меня хотят убить» (с. 448).

И по смыслу, и по тону этой просьбы ясно, что Иешуа вплоть до последней секунды не замечал гибели, ибо он и вправду наивен до невменяемости. Что никакого – на мой взгляд, отвратительного и бесчеловечного – стремления к смерти у Иешуа не было. Наивное прямодушие арестанта было не только христианским «не лжесвидетельствуй», но и безумной слепотой.

Тем не менее – «горе тому человеку, которым Он предается». Горе Иуде и горе Пилату, но прежде всего – Иуде. И – без предопределения, о котором беспрерывно толкует Новый Завет. Если смерть Иешуа и предопределена, то он об этом не знает. До последней минуты Иешуа надеется, во время исполнения казни он растерянно улыбается и старается заглянуть в глаза палачам…

Булгаков отбросил не только предопределенность первого уровня – библейскую. Он отверг и последующую, новозаветную – в сущности, освобождающую и Иуду, и Пилата от ответственности перед совестью.

Несомненно, идея божественного предопределения противоречит идее личной ответственности. Бог, этот кукольных дел мастер, поставил к ширме дьявола и на руку ему надел Иуду {70}.

Булгаков это отверг. И ввел иное предопределение – социальное.

Эго замаскировано, так сказать, вторично мистифицировано. Пилат думает: «Погиб!», потом: «Погибли!..» Почему-то думает о бессмертии, настолько страшном, что он холодеет на солнцепеке (с. 446, 452). Это предвидение и создает ощущение предопределенности-неотвратимости. Но предопределенность здесь, как только что было сказано, иная. Суть ее открывается опять в парадоксальной связи с Евангелиями. Просьба Иешуа: «Ты бы отпустил меня, игемон» – гениально неожиданная и нелепая, – почти калька с такой же внезапной просьбы Христа {¶96}: «Авва Отче!.. пронеси чашу сию мимо меня» {34}. Трогательная попытка избежать конца, к которому оба героя, и евангельский, и булгаковский, до той секунды шли бестрепетно. Иешуа обращается к земному правителю, как его прототип – к Богу. Случайное совпадение? Никоим образом. Булгаков поставил отметку, мимо которой нельзя пройти.

Последнее слово Иешуа перед смертью – «игемон…».

Последнее слово Иисуса – «Отче! в руки Твои предаю дух Мой» {77}.

Вместо небесного Отца – земной правитель. Гибель Иешуа Га-Ноцри предопределена земной высшей силой, именно той, что была старательно затушевана в Евангелиях – римской властью. Игемон – бессильное воплощение этой абстракции, он так же не всемогущ, как и Бог {84}, {93}.

Бессилие прокуратора, его чернота проявляются сейчас же после слов Иешуа о кесаре. Ни секунды не медля, прокуратор кричит: «На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия!» (с. 447). Он кричит изо всех сил – с предопределенностью механизма. Во время последнего, сочувственного разговора с арестантом он трижды выкликает «на публику»: «Преступник! Преступник! Преступник!» – троекратно отрекается, как апостол Петр, который тоже отрекался предопределенно… {36} И тоже – для спасения жизни.

Решены и задача, и сверхзадача: полюбил, затем предал смерти. А дальше раскручивается спираль черной действительности, предательского мира. Отважный воин – охвачен постыдным страхом, воистину, он «больше убоялся» {63}. Но сверх того, он в ярости. Еще до самообвинения подследственного, во время рассказа об Иуде, в глазах прокуратора сверкает дьявольский огонь. Пилат злобно подсказывает: «Светильники зажег», и – Иешуа удивляется его осведомленности. Пилат явно провидел обстановку этого предопределенного предательства. С ненавистью, несколько неожиданной для официального лица, он называет Иуду «грязным предателем». Следующие его слова и действия: «Ненавистный город… – и передернул плечами, как будто озяб, а руки потер, как бы обмывая их {50}, – если бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Иудою из Кириафа, право, это было бы лучше» (с. 448), – только кажутся ясными. На самом деле они двусмысленны.

Может быть, и «лучше» – смерть от ножа быстрая. Но почему такая однозначность: не зарезали, так повесят? Да потому, что «намечен распорядок действий»… Пилата бьет озноб, ибо он явственно представил себе механизм предательства – который он сам привел в действие, наподобие евангельского Бога. Он потер руки, не снимая с себя вину, а напротив – признаваясь самому себе: моя вина…

Этот жест – псевдоевангельская параллель, это снова маска, и она сработана Булгаковым воистину с адским коварством. Очень нелегко добраться до подводной части айсберга – Пилатовых отчаянных мыслей. О них нигде не говорится прямо, они спрятаны под евангельскими параллелями – но в них же и проявляются. Как тени теней.

Есть только одно прямое высказывание – позже первосвященник Каифа обращается к Пилату как «затейщику низостей»: «Ты хотел его пустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался {¶97} и подвел народ под римские мечи!» (с. 454). Прямая аналогия с Филоном Александрийским {91}, но не менее прямая – с Евангелием {27}. Очень коротко, бегло это сказано – не всякий заметит. На передний план выходит слово «вера», и потому затушевывается главный смысл этого периода: обвинение Пилата и Иешуа в сообщничестве.

А есть еще начальник тайной службы Афраний. Идеальный полицейский, которому нет равных в римских колониях, появился в рассказе как будто для того лишь, чтобы проиграть по-новому историю Иуды, сложить вторую половину рассказа – полицейский сюжет с тайным убийством. Но на деле его роль куда важнее, ибо главные движители всего рассказа – не боги и правители, а доносчики и полицейские. Совсем как в те времена, когда Булгаков писал свой роман.

От появления второго пергамента начинается новый сюжет, в котором все не похоже на патриархальный мирок четырехкнижия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю