Текст книги "Евангелие Михаила Булгакова"
Автор книги: Александр Мирер
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
{¶98} Пометка для будущего анализа. Каждый, кто знаком с научной критикой Евангелия, встречался с таким соображением: коллегия синедриона не могла собраться среди ночи, сейчас же после ареста Иисуса. Но вот – статья о «совратителях» говорит: «Начинают разбор дела и кончают его даже ночью».
Необходимо отметить еще одну евангельскую деталь, выводящую на первый план Каиафу-Каифу. Мастер персонифицировал его не только по должности первосвященника и председателя Синедриона, но и потому, что Каиафа у Иоанна сделан «затейщиком ответных низостей». Ему приписывается идея облыжного суда, сформулированная в следующих примечательных словах, обращенных к Синедриону: «…Вы ничего не знаете и не подумаете, что лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб» (Ин. XI, 49, 50).
Это сверхнасыщенный текст, примерно такой же, какой мы часто видим у Мастера. Напомню, что приведенные слова Каиафы завершают короткую сюжетную линию, начатую воскрешением Лазаря и внезапно вспыхнувшей славой Иисуса-чудотворца {23}. Слава вызвала острейшую, обусловленную нетерпимостью и страхом, реакцию иудейского руководства: «Если оставим Его так, то все уверуют в Него – и придут Римляне». Каиафа, председатель совета, добавляет еще жару: «Вы ничего не знаете», – говорит он, намекая на некую подоплеку Иисусовой деятельности, неизвестную собравшимся. А какая тут подоплека – кроме Рима? И тут же, через запятую, Каиафа намечает план действий: судебное преследование Иисуса (вместо прежних попыток убить).
Синедрион этот план принимает (см. Ин. XI, 53,57). Замечательно то, что слова первосвященника «лучше нам, чтобы один человек умер за людей» дают план действий в форме оправдания этих действий. Слова Каиафы есть наиболее широкое – как говорится сейчас, теоретическое – обоснование законности судебного преследования как инструмента защиты общества. Но в контексте Евангелия это демагогия. Оправдываясь защитой народа, Каиафа призывает к фактическому нарушению закона, к осуждению невинного человека. (В тексте Иоанна этот план замаскирован последующей ссылкой на божественное предопределение, орудием которого был Каиафа (см. Ин. XI, 51, 52). Намек «вы ничего не знаете» так обычно и толкуется.) По-видимому, Булгаков был не первым интерпретатором, разглядевшим в речи первосвященника призыв к нарушению закона. Но думается, что он впервые заменил божественное предопределение земным, социальным – разнузданной властью страха – и восстановил его механизм.
Итак, подоплека судебного дела, по Иоанну, приоткрывается в речи председателя Синедриона. Убедимся теперь, что Мастер прибег к аналогичному приему: поручил «президенту Синедриона» Каифе дать демагогическое обоснование судебной расправы с Иешуа Га-Ноцри. Я имею в виду речь Каифы к Пилату – при попытке последнего добиться помилования для Иешуа:
«– Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Ершалаим, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи! Но я, первосвященник иудейский, покуда жив, не дам на поругание веру и защищу народ!» – кричит Каифа, а затем указывает на стену дворца, откуда доносится «как бы шум моря», и грозно вопрошает. «Ты слышишь, прокуратор?.. Неужели ты скажешь мне, что все это… вызвал жалкий разбойник Вар-равван?» (с. 454).
Первая фраза была бы уместна в контексте синоптического сюжета {25}, но здесь она облыжна, и в ней звучит характерная демагогическая интонация – утверждение, что слушатель сам это знает. «Обольститель народа» – то самое сквозное евангельское обвинение…
Вторую фразу мы разбирали – она указывает на подоплеку дела, на мнимый умысел пустить в дело римские мечи. (Обратите внимание, как искусно Мастер расщепил евангельское: «Не мир Я принес, но меч»!) Здесь настойчиво повторяется обвинение: «смутил народ».
Третья фраза чрезвычайно типична для демагога. Тут и очередная ссылка на народ – подобная ссылке у Иоанна, – и отзвук мании величия, верной и постоянной спутницы мании преследования – вот как страх-то оборачивается… Упор на звание первосвященника заимствован у Иоанна, из его ссылки на божественное предопределение (первосвященник устраивает гибель Иисуса, исполняя по должности волю Бога).
Последняя, четвертая фраза – откровенно клеветническая. Но заметить это можно лишь при сопоставительном чтении, по тексту следующих «ершалаимских глав». В главе «Казнь» сказано, что за осужденными пошли только любопытные, ради «интересного зрелища» (с. 589). В главе «Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа» Пилат говорит всеведущему Афранию, что римской власти не удалось обнаружить «поклонников или последователей» Иешуа (с. 721). Так что Каифа лжет – хотя, возможно, и ошибается со страху. Интересно, что мы, читатели, склонны ему верить – ведь так трудно себе представить, что Га-Ноцри, за которым мы постоянно видим Иисуса, не имел последователей! (См. {74}. Это действительно очень интересно: отсылки к Евангелию проясняют сюжет Иоанна, но маскируют полускрытый сюжет Мастера…) Наконец, последнее наблюдение: жалкий разбойник, жалкий убийца… Вар-равван был убийцей – и все же Каифа считает его менее опасным, чем проповедника. Это – терминология мира искаженной законности, в котором страх перед словом выворачивает наизнанку все понятия.
Напомню, это было написано в начале 30-х годов двадцатого века, когда культивировался тот же страх перед словом, а воров и убийц власть считала менее опасными врагами общества, чем писателей.
* * *
Итак, перспективу, которая открывается вслед за обращением к источникам, не так просто окинуть взглядом. В ней по-новому интерпретируются важнейшие для Булгакова этические темы закона и его исполнения и проделывается незаметный при поверхностном чтении поворот к евангельскому сюжету. Поворот этот достаточно неожидан – в предыдущих главах мы рассматривали целые серии отброшенных Мастером евангельских деталей, да что деталей – почти все содержание Четырехкнижия казалось опротестованным. Но в скрытом, почти незаметном для читателя действии Мастер реабилитирует исходный сюжет. Правда, не весь целиком – только судебную часть. Но ведь и это не мало, ибо прямое действие рассказа охватывает лишь часть этой части, основное остается за кулисами действия. Иными словами, Мастер не щадил все евангельские линии, кроме одной, кроме основы своего рассказа. И здесь он вернул долг со сложными процентами: не просто пересказал сюжет с его подоплекой, а очень точно и бережно развил его и прояснил. Как бы вынес ему оправдательный приговор {¶99}, пользуясь к тому же недоброжелательными свидетельствами «Анналов» и Талмуда. О бережности говорит, в частности, художественная деталь: недомолвки и неясности Иоанна оставлены недомолвками и неясностями и в тексте Мастера. Эти недомолвки были ключом нашего анализа «подводной» части действия; и ведь в ходе анализа, по его следу, так сказать, мы по-иному прочли судебный сюжет Иоанна! (По крайней мере, так было со мной.)
Дело отдает совершенно явственной чертовщиной, как заметил бы Булгаков. Впрочем, шутки в сторону: здесь вопрос, который постоянно беспокоил меня и наверняка интересует читателей. К чему эта сложная система масок? С какой целью, например, такая интереснейшая находка, как статья о совратителях талмудического трактата «Санхедрин», не выведена на поверхность, а спрятана в какой-то Марианской впадине, под крошечным поплавком вопроса: «Светильники зажег?» Да еще вторично замаскирована светильниками, с которым и Иуда Симонов Искариот явился на Елеонскую гору – опознавать Иисуса. Как ни толкуй насчет айсбергов, необходима все же некоторая размерность – столько-то над поверхностью, столько-то под водой…
По этому поводу есть соображение, которое кажется несомненным: полный разворот сюжета был смертельно опасен для автора. Вспомним, что «Мастер» писался в страшные тридцатые годы, когда свирепое беззаконие прикрывалось фикцией закона – точь-в-точь с тем же бесстыдным коварством, какое описывается у Булгакова. Даже эти замаскированные аналогии могли привлечь внимание осведомителей НКВД – и счастье, что среди людей, которым Булгаков отважно читал свой роман, не нашлось иуд искариотских. Но есть и другое соображение, более интересное именно в силу своей неявности. Система меток, выделяющих скрытые линии сюжета, служит единым знаком, привлекающим внимание к художественному родству романа с Четырехкнижием. Слово «художественный» выделено потому, что имеется в виду не родство информации, примененной Мастером и евангелистами, не формальное сходство сюжетных элементов, имен – вроде Каифы-Каиафы, – и реквизита, а общность поэтических приемов. Недомолвки, неясности, скороговорки – существенное качество евангельской поэтики, «металингвистическое», пользуясь выражением М. Бахтина, средство полифонии – в данном случае евангельской.
Мы проанализировали только сюжет вставного рассказа, притом не до конца, но успели заметить ту же неясность, недоговоренность – и многозначность. Каждый сюжетный поворот, почти любая фраза имеют по крайней мере два значения, иные – до пяти (это было названо «феноменом Булгакова»). Мы убедились, что рассказ требует сопоставительного чтения – как и Евангелие; своеобразной библеистики, в которой порядочно продвинулись, хотя далеко не дошли до конца.
Система умолчаний и связанная с ней поэтика Булгакова будет и в дальнейшем рассматриваться как средство для достижения литературного многоголосия. Иные возможные трактовки придется опускать, ибо методика этого исследования не позволяет обращаться к трактовкам, связанным с биографией писателя, уходящим в дневники, письма и т.д. Здесь ставится узкая цель: прочесть рассказ так, как это может сделать в принципе любой читатель. Или: прочесть только то, что Булгаков счел необходимым и достаточным сообщить своим читателям.
24. Машина власти
Продолжим анализ сюжета. Мы остановились на том, что рассказ сливается с Евангелием лишь в части, изображающей судебную процедуру. Речь Каифы к Пилату – как бы резюме этой части, перенесенное в последующее действие. Но в целом сюжет сейчас же после вынесения приговора поворачивает от Евангелия; остается только факт казни, сценически противопоставленный исходному. Появляется линия абсолютно новая, своеобразный «полицейский рассказ» о расправе над Иудой. Выходит на авансцену Левий Матвей, почти неузнаваемый послеобраз двенадцати апостолов. Эта отдаленность, почти-неузнаваемость евангельских параллелей становится постоянной. Рассказ об убийстве Иуды отдаленно ассоциирован с единственным детективным фрагментом из Евангелия: при подготовке тайной вечери апостолы должны были встретить человека с кувшином {29}. Булгаковский Иуда едва не сбил с ног человека с кувшином, когда его возлюбленнаая, Низа, агент тайной службы, заманивала Иуду в ловушку (см. с. 729). Есть еще странная ассоциация – Иуду зарезали в Гефсимании, в саду, где арестовали Иисуса {34}. Единственный точно примененный евангельский элемент – кошелек с тридцатью тетрадрахмами, брошенный во двор Каифы. Но бросают его не в храм, а в частный дом, и не сам Иуда, а римские сыщики. Иуда, естественно, не раскаивается и не кончает с собой, но Пилат советует Афранию распустить слух о самоубийстве {72}.
Поворот в действии после суда может быть объяснен просто. Прежде показывались две личности, хотя и зажатые в тиски имперской власти, но все-таки в процессе решения. Оба выбирали судьбу.
После приговора запустилась машина, целиком детерминированное действие, над которым никто уже не властен, даже сам автор. В действиях машины ничего невозможно переменить; любой сход с рельсов – кажущийся. «Прокуратор старался внушить себе, что действия эти, теперешние, вечерние, не менее важны, чем утренний приговор. Но это очень плохо удавалось прокуратору» (с. 725).
Даже последняя утренняя попытка спасти Иешуа, сделанная после утверждения приговора, была уже, как мы видели, мнимым действием, ибо Пилат заранее знал ответ Каифы. Да, Пилат еще пробует уломать «президента Синедриона», но как он это делает! До разговора с Каифой отдает распоряжения о казни, о повозках для палачей и инвентаря, о контингенте войск для оцепления и конвоя, и о порядке действий. Деловито, подробно… Затем приказывает подготовить встречу с членами Синедриона и, наконец, приглашает Каифу для приватного разговора. Он как бы суетится вокруг работающего механизма, и сам он – деталь этой машины.
Частная встреча с Каифой – сама по себе важный негатив Евангелия. (Сравните с публичными выступлениями Пилата: {46}, {61}, {68}). Правитель не смеет гласно просить о помиловании осужденного. Немногочисленные позитивные параллели сообщают сцене лишь внешний евангельский антураж: Каифа отказывается войти в галерею {41}, трехкратно подтверждает требование – освободить Вар-раввана (Варавву) {48}, {49}. Каифа предвидит «все муки, которые еще предстоят. «О, какой страшный месяц нисан в этом году!» – думает первосвященник (провидя будущее – как и у Иоанна) (с. 452). Все остальное – негативы, кроме речи Каифы, которую мы уже разобрали и которая опровергает-подтверждает Евангелие – охарактеризовать ее однозначно не удается.
Итак, Пилат просит о помиловании – Каифа ему отказывает. Игемон не предлагает равнодушно: «возьмите и распните сами» {55}, но выпускает на волю ярость, кипящую в нем еще с разговора о светильниках. Он угрожает: «Побереги себя, первосвященник», как бы компенсируя свой страх, но Каифа не пугается, а угрожает сам: «Не услышал бы нас кто-нибудь, игемон?» Это – линия тайного действия и тайного слова, линия Афрания, которая вышла из подполья и овладела сюжетом. «Мальчик ли я, Каифа?.. Оцеплен сад, оцеплен дворец», – отвечает прокуратор, но внезапно, за этими сверхреалистическими словами идет заявление: «…Не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему…» (с. 453) – пророчество, которое Евангелие приписывает самому Христу. Каифа и тут не отступает и тоже отвечает пророчеством: «Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь!.. Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Пилата! (с. 453) {91}, {92}.
Эти слова – конспект не только Филона Александрийского, но и Флавия. Правитель-ненавистник, правитель-провокатор, глумящийся над народными обычаями, очевидно, может считаться антисемитом. Слова о жалобе кесарю (основная тема сочинения Филона – жалоба евреев Гаю Калигуле) придают теме страха новый акцент. Ставленник Рима Каифа считает Пилата как бы личным врагом иудеян, и бедствия Израиля относит не ко всей машине римской власти, а к личности жестокого правителя. (Это мнение очень заметно в сочинениях Флавия – великого историка не зря считают римским приспешником.) От Пилата он ждет каких-то особенных злодеяний, направленных против Иудеи. По тексту рассказа игемон действительно ненавидит иудейский народ и в особенности Ершалаим – но почему? Ненависти своей он даст развернутое объяснение позже – в разговоре с Афранием (см. с. 719), причем все его построения можно свести к одному восклицанию: «Фанатики, фанатики!» Иудейская нетерпимость, чувство религиозной исключительности действительно были причиной явления, которое я бы назвал дохристианским антисемитизмом и которое приводило к многим неприятностям. В частности, Филон ездил в Рим к Калигуле после антиеврейских выступлений в Александрии.
Так что Пилат не признает себя виновным (еще бы!) и в ответной речи ссылается на свое единственное благое деяние (зафиксированное Флавием) – «водопровод Пилата».
«О нет!.. Слишком много ты жаловался кесарю на меня, и настал теперь мой час, Каифа! Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в Антиохию и не в Рим, а прямо на Капрею, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме прячете от смерти. И не водой из Соломонова пруда, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Ершалаим!.. Вспомни, как мне пришлось из-за вас снимать со стен щиты с вензелями императора… Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания!» (с. 453, 454) {87}, {88}, {89??}.
О это блистательное булгаковское мастерство! Обвинительная речь Пилата оказывается еще более насыщенной, чем речь Каифы. На одном дыхании, буквально десятком слов Булгаков очерчивает отношения между антиохийским наместником Сирии, римским сенатом и императором Тиберием (об этом мы уже говорили: наместник подчинялся сенату, а Пилат – императору).
А затем – очередной дьявольский трюк: игемон пророчествует гибель Иерусалиму, и гвоздь здесь не только в точности прорицания. В конце-то концов не сложно было образованному историку, каким был Булгаков, заглянуть в источники и установить, что ближайшую ко времени действия осаду города начнет XII Молниеносный (по-латыни «Фульмината») легион, подкрепленный сирийской конницей. Но вот в конце речи, после жестких, логичных угроз, вдруг говорится: «…Тогда услышишь ты горький плач и стенания!» – абсолютно иная, библейская, воистину пророческая интонация… Да конечно же это знак отчаяния – в безвыходных ситуациях каждый из нас склонен обратиться к высшим силам, хотя бы припугнуть ими противника. И в то же время это еще одна метка: гибель Иерусалима пророчествовал Христос, притом в речи, похожей и по интонации, и по смыслу. Этот диковинный поворот мы рассмотрим в свое время, пока же вернемся к сюжету.
Сцена в саду заканчивается филиппикой Каифы, которая была разобрана в предыдущей главе. Вернее сказать, сцену прерывают «тревожные трубные сигналы, тяжкий хруст сотен ног, железное бряцание» (с. 454). Металлический, машинный отзвук – тот самый, что был слышен в речах Пилата и – как бы отраженно – в речах Каифы, материализовался, обернулся медным ревом военных горнов, хрустом кованых сапог, бряцанием мечей и копий. Вот где истинная власть и сила, вот что наполняет страхом сердца обоих врагов, Пилата и Каифы, – неодолимая машина Империи… Солдатские сапоги, калиги, затем неотступно аккомпанируют действию. Легионеры стоят вокруг каменного помоста, на который выходит прокуратор {68}. Выходит не затем, чтобы творить публичный суд, не затем, чтобы увещевать: «Се Человек!» или насмехаться: «Вот Царь ваш», но чтобы объявить о казни. Он говорит от имени кесаря императора, и солдаты кричат «слава!». Он в отчаянии, но деловит он искренне, он – колесико машины.
На обратном пути с помоста во дворец путь его пересекает кавалерийский полк, но теперь прокуратор не радуется запаху сбруи. И солдаты конвоя следуют за ним, словно за арестованным.
«Было около десяти часов утра», – так кончается первая глава рассказа.
Вторая глава «Казнь» начинается словами: «Солнце уже снижалось над Лысой Горой, и была эта гора оцеплена двойным оцеплением». Всего половина дня отпущена Иешуа после приговора – машина не медлит, машина работает без сбоев, и Булгаков это подчеркивает, подробно описывая маневры войск, устройство оцепления – и последовательно опровергая Евангелия, педантически поясняя: вот как это должно было быть на самом деле. Осужденных везут в одной повозке; на других – столбы, перекладины, лопаты, веревки, ведра, топоры. На груди осужденных уже висят доски со стандартной надписью: «разбойник и мятежник» по-гречески и по-арамейски – на официальном языке восточных провинций и на местном языке. Палачей шестеро. Процессия кругом оцеплена легионерами, в нее допущен единственный еврей – начальник храмовой стражи. Сопровождают процессию не сочувствующие и плачущие, не проклинающие и глумящиеся – «около двух тысяч любопытных… пожелавших присутствовать при интересном зрелище». Скорбный путь протянулся примерно на два с половиной километра, то есть казнь состоялась «недалеко от города» (Ин. XIX, 20). Толпа, добравшаяся по жаре до места, «могла видеть казнь сквозь неплотную цепь пехотинцев», причем толпу окружали кавалеристы – на всякий случай. Всем казнимым был предложен «по закону» напиток, притупляющий страдания. Иешуа от него отказался, и этот отказ – первое совпадение с евангельским описанием.
Казнимые привязаны к столбам (не пригвождены). Никто из близких при казни не присутствует, только Левий Матвей прячется в расселине, далеко в стороне. И – солдаты, солдаты, солдаты… Одиночество казнимых доведено до крайнего предела. Некого описать, только солдат, томящихся от жары и безделья. Зато над Иешуа никто не глумится, в том числе и его товарищи по мукам.
«В пятом часу страданий» поступает приказ правителя прикончить казнимых. Палач поит их из губки, подаваемой на конце копья (второе совпадение), и убивает уколом того же копья в сердце (перифраз евангельского контрольного укола). Последними словами Иешуа просит напоить Дисмаса, затем произносит: «Игемон…» – и умирает.
Гуманная процедура проделывается с привычной, механической упорядоченностью. Палачи вежливы друг с другом, в действиях аккуратны и бездушны. За секунду до смерти Дисмаса кентурион кричит ему: «Молчать на втором столбе!» (так мы узнаем, что в середине был повешен не Иешуа, а Дисмас).
И наступает тьма от огромной тучи, наползающей с запада, от моря. Обрушивается ливень – под его укрытием Левий Матвей снимает тела со столбов.
Тьма, губка да напиток, предложенный перед казнью, – вот и все прямые аналогии с Новым Заветом. Остальные детали, все, как на подбор, противоречат Евангелиям.
Направление изменений очевидно. Евангельские подробности складывались в картины беспорядочной, беспечной южной жизни. Валят толпы, кричащие каждая свое. Снуют какие-то прохожие и тоже кричат, измываются, плачут. Римские солдаты устраивают из казни потеху, их жертвы препираются на крестах.
А здесь – бесстрастная машина и столбы под номерами.
Машина зла, видимая Булгаковым.
Против нее – один Левий Матвей.