355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ирвин » Философия истории » Текст книги (страница 41)
Философия истории
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:54

Текст книги "Философия истории"


Автор книги: Александр Ирвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 44 страниц)

Любовь к дальнему

Коллективизм не только отрицает и устраняет из жизни определенные виды любви, вполне допустимые в индивидуалистическом обществе, но и существенно трансформирует все иные ее виды.

Прежде всего иным является отношение к эротической любви, столь важной для индивидуалистического общества. Она отходит на второй план и никак не сказывается на господствующем представлении о предназначении человека. Общество не прилагает никаких усилий, чтобы эта любовь сделалась фактором, оказывающим позитивное воздействие на формирование индивида, на придание ему такой полноты, насыщенности и остроты бытия, каких не способно дать ничто иное.

Кардинально переосмысливает коллективистическое общество и старую идею любви к ближнему. «Ближним» считается в первую очередь не тот, с кем человека сводят обстоятельства жизни, и даже не тот, с кем он связан узами кровного родства, а тот, с кем его соединяет общая идея, общее дело и общая великая цель.

Средневековое общество настаивает на любви к братьям во Христе и одновременно требует не только неприязни, но даже ненависти к инаковерующим. Коммунизм проповедует любовь лишь к братьям по общему делу создания нового, совершенного общества и ненависть ко всем, кто остается на стороне старого, капиталистического общества. Известный лозунг, записанный в «Моральном кодексе строителя коммунизма: „Человек человеку – друг, товарищ и брат“, распространяется только на тех, кто борется за утверждение коммунистического строя, но никак не на тех, кто является противником в этой борьбе. Знаменитый Павлик Морозов, кумир советской детворы, больше отца родного любил колхозный строй и тех, кто боролся за его установление.

Нацизм исключает из сферы любви к ближнему всех, кто не относится к избранной расе.

Коллективизм провозглашает не просто любовь к ближнему, независимо от того, какими идеалами руководствуется ближний, но требует «братской любви», однако только к «братьям по вере». Такая любовь включает ответственность за ближнего, но не чувство единства с ним. Наиболее близким в итоге оказывается наиболее твердый в вере.

Результатом переосмысления новозаветного изречения «Возлюби ближнего, как самого себя» оказывается то, что Ницше называл «любовь к дальнему». Под «дальним» он подразумевал человека будущего – сильного, независимого, с необычайной волей[934]934
  «Разве я советую вам любовь к ближнему? – вопрошает Ницше. – Скорее еще я советую вам бежать от ближнего и любить дальнего! Выше любви к ближнему стоит любовь к дальнему и будущему…» (Ницше Ф. Так говорил Заратустра. СПб., 1907. С. 64). См.: Франк С.Л. Ницше и этика любви к дальнему» // Сочинения. М., 1990. С. 11–64. Ср. слова Ивана Карамазова: «Я тебе должен сделать одно признание, сказал Иван: я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве дальних» (Достоевский Ф.М. Соч.: В 30 т. М., 1959. Т. 14. С. 215).


[Закрыть]
.

В коммунистическом обществе любовь к дальнему культивируется прежде всего как любовь к будущим поколениям, тем счастливым потомкам, которые будут жить при коммунизме. Они не внуки и правнуки того, кто их любит, это вообще не родственная линия. Это абстрактные люди, которые будут жить через столетия в прекрасных городах, в домах с мраморными полами и колоннами из алюминия. Их надо очень любить, ради них надо жертвовать многим, если не всем. Ради собственных детей и внуков легко потерять имущество или даже расстаться с жизнью. Но это корыстная любовь, настоящая коммунистическая любовь к ближнему – это прежде всего чистая и бескорыстная любовь к отдаленным и совершенно неопределенным поколениям. Любовь к дальнему включает также любовь ко всем тем современникам, где бы они ни находились, которые тоже сделали коммунистический выбор или близки к нему.

Советские люди очень любили тех, кто двигался по сходному с ними пути. И чем дальше географически и этнографически эти люди были от советского человека, тем более теплые чувства он к ним испытывал. Идет строительство справедливого общества во Вьетнаме, Анголе и даже на противоположной стороне земного шара, на Кубе, в Чили. Советского человека страшно волнует: все ли идет в этих местах гладко, не строят ли козни империалисты, а то он готов поделиться всем, что у него осталось. Очень важен был элемент отдаленности и экзотики: соседи, те же чехи и поляки, – тоже хорошие люди, но разные команданте, сомбреро, тамбурины просто завораживали[935]935
  До Фиделя Кастро и кубинской революции, сделавшей Кубу «островом свободы», никакой Кубы для русского человека не было. Известно о ней было ничтожно мало, и только потом выяснилось, что у нее с Россией давние связи. Оказалось, в частности, что еще в середине XVIII в. там побывал просветитель Федор Каржавин. Ничего лестного про кубинцев он не написал, но зато отметил, что облик их «показывает задумчивость и уныние. Они по чрезвычайной своей лености почти ничем убеждены быть не могут к оказанию услуги европейцу… Паче всего надобно остерегаться, чтобы их чем-либо не оскорбить, потому что мщению не знают пределов» (Цит. по: Рабинович В. С гишпанцами в Новый Йорк и Гавану. М., 1967. С. 31). В 60-е гг. этого века кубинская революция сделалась метафорой революции Октябрьской. Мешая все на свете, Е. Евтушенко писал:
Но чтоб не путал я векаИ мне потом не каяться,Здесь, на стене у рыбака,Хрущев, Христос и Кастро!  (Евтушенко Е. Нежность. М., 1962. С. 141). П. Вайль и А. Генис с иронией замечают по поводу этого сближения социалистических революционеров с Христом: «Расположившиеся, как два разбойника по сторонам Иисуса, бородатый кубинский партизан и лысый советский премьер слились воедино в порыве преобразования общества» (Вайль П., Генис А. 60-е. С. 55).


[Закрыть]
. «У них первый был вопрос – свобода Африке, а потом уже про меня, в части „разное“ (А. Галич).

В годы брежневского застоя постепенное разложение коммунистических идеалов приводит к тому, что любовь к дальним «братьям но классу», «по борьбе» и т. п. начинает вырождаться в банальную любовь ко всему иностранному, в которой сквозит уже и откровенная насмешка. Эту ситуацию хорошо передает А.А. Зиновьев: «Как говорится в популярной песне, „Настоящие ибанцы уважают иностранцев“. Но это не совсем точно. Ибанцы обожают иностранцев и готовы отдать им последнюю рубаху. Если иностранец рубаху не берет, его называют сволочью. И правильно делают. Дают – бери, бьют – беги. Раз дают, бери, пока по морде не дали. Не выпендривайся. От чистого сердца дают. От всей души. Бери, пока дают, а не то… Если иностранец рубаху берет, а делает по-своему, его опять называют сволочью. И поделом. Зачем было брать. Если уж взял, так будь добр.

Мы ему от всей души. Бескорыстно. А он, сволочь, на тебе. Жди от них благодарности. Сволочь, да и только. Ну, а уж если иностранец и рубаху взял, и сделал по-ибански, то тогда он тем более сволочь, поскольку тогда он свой, а со своими церемониться нечего. А, говорят ибанцы в таком случае, этот наш, сволочь… Заветная мечта ибанца – чтобы его приняли за иностранца. И тогда, кто знает, может, без очереди пропустят, может не заберут, может, номер в гостинице дадут без брони высших органов власти и без протекции уборщицы. А еще более для того хочется ибанцу быть как иностранцу, чтобы прочие ибанцы подумали про него: глядите-ка, вон иностранец идет, сволочь!»[936]936
  Зиновеьв А.А. Зияющие высоты. Кн. вторая. С. 35–36.


[Закрыть]

К любви к дальнему относится и любовь к вождям и героям. У советского человека такая любовь была заложена в душе и в крови. Он рождался, можно сказать, от папы, мамы и… вождя. Высших руководителей страны и народных героев он любил больше ближнего, живущего с ним в одном подъезде или на одной улице[937]937
  Л. А. Седов называет в качестве важного компонента тоталитарной системы «энту-зиазмический фактор», «фактор действительно подлинной веры и любви, если угодно „любви к тирану“, любви совершенно неподдельной. И этот „энтузиазмический фактор“, конечно же, подпитывается подсистемой репрессий, чисток, которая создает в стране атмосферу страшной, но волшебной сказки» (Тоталитаризм как исторический феномен. С. 31).


[Закрыть]
. Это было обоготворение, настоящий экстаз. Известны случаи, когда у женщин во время демонстрации на Красной площади наступал оргазм. Речь шла не о симпатии или уважительном отношении, которое может вызвать толковый лидер или совершивший героический поступок человек. Это была всепоглощающая страсть. Отсюда и истинное горе от смерти вождя.

Советское общество жаждало героев, и его руководство не обделяло его ими. Создавались они довольно просто. Брался абсолютно неприспособленный к плаванию во льдах корабль и направлялся в Ледовитый океан. Там его сразу же зажимало льдами. Он тонул, экипаж высаживался на льдину, и начиналась героическая эпопея. На поиск вылетали не готовые к таким расстояниям и метеоусловиям самолеты и, естественно, разбивались. В конце концов героев спасали, их ждали торжественная встреча, цветы, праздничные газетные полосы. Простые люди увешивали стены своих квартир портретами героев и по сути проводили жизнь в любви к Чкалову, Папанину, Отто Шмидту и др.

К любви к дальнему надо отнести и любовь к прошлым поколениям. Коллективизм настойчиво культивирует любовь к тем их представителям, которые внесли особый вклад в реализацию соединяющей поколения общей цели, в утверждение нынешнего коллективистического общества и его основных ценностей. Центральная улица едва ли не каждого советского города была улицей Ленина; в городе обязательно имелись улицы Маркса и Энгельса, Розы Люксембург и Карла Либкнехта, Баумана и Кирова, Чапаева и Лазо, нескольких коммунистов-революционеров местного значения. Только в конце 40-х гг., когда была предпринята попытка возродить национальное самосознание, героев революции несколько потеснили герои прошедшей войны и русские писатели.

В перестроечные времена советская любовь к дальнему дала неожиданный побег – страстный интерес к обитателям иных планет. Вдруг оказалось, что десятки людей уже встречались с инопланетянами, подвергались их обработке, знают их привычки и быт. Рассказы о внешнем облике инопланетян заметно расходились, трудно было также понять, хотят ли они помочь нам, или, напротив, мы должны прийти к ним на помощь. Эти рассказы заставляли вспомнить описанную А. Толстым в «Аэлите» эпопею: в голодные 20-е гг. из разрушенной России на Марс отправляется космическая экспедиция; на Марсе она подключается к незатихающей и там классовой борьбе и помогает освобождению угнетенных. Тема контактов с инопланетянами довольно быстро угасла; рецидив старой советской болезни любви к дальнему оказался неопасным[938]938
  «Кругом пришельцы» – так называлась популярная в начале 90-х гг. книга рассказов В. Губина. Пришельцы сделались привычными, как предметы одежды или мебели, без которых человеку трудно обойтись. «Мой пришелец так больше и не появился, но заронил в мою душу постоянное беспокойство. Я хожу теперь и все время приглядываюсь к людям, животным, деревьям, вещам, и мне многие из них кажутся удивительными, загадочными и волнующими. Я как будто прозрел и часто думаю – то ли действительно наш мир так таинственно прекрасен, если внимательно к нему приглядеться, то ли все-таки вокруг полно пришельцев… Началась осень, похолодало. Отправляясь на работу, я надел плащ и, сидя в автобусе, вдруг поймал себя на том, что думаю о плаще – какой он у меня удобный, теплый и какая у него приятная на ощупь ткань. А потом даже вздрогнул от мысли, что, может быть, мой пришелец из благодарности превратился в этот плащ и греет меня. Уже давно превратился. И мне стало грустно от того, что с плащом поговорить нельзя, что без моего пришельца я не смогу найти дорогу к тому утраченному состоянию, в котором – я все больше в это верю – когда-то находились люди» (Губин В. Кругом пришельцы. Сборник фантастических рассказов. М., 1992. С. 9).


[Закрыть]
.

Пренебрежение любовью к ближнему и постоянная подмена ее любовью к дальнему имела многие печальные последствия. Ю.Н. Давыдов оценивает такую подмену как преступный шаг. «Философский аморализм, открыто заявленный самим Ницше, был воспринят нашей интеллигенцией как „новая этика“ – этика „любви к дальнему“. И это стало роковым соблазном для отечественной литературно-философской мысли, двинувшейся по пути отказа от традиционно-христианской этики любви к ближнему. Ибо отныне в образованных кругах ее стали называть не иначе, как „мещанской“, противопоставляя ей „аристократизм“ (и конечно же, революционность) любви к Сверхчеловеку, „новому человеку“, „человеку будущего“ и т. п.»[939]939
  Литературная газета. 1989. 22 февр.


[Закрыть]
Откуда неумолимая жестокость, абсолютная бесчувственность людей, принимавших в недавнем прошлом решения о «ликвидации» сотен тысяч, а затем и миллионов соотечественников? «…От преступной подмены любви к ближнему – „любовью к дальнему“, которая обернулась не только равнодушием, но и ненавистью к тем, кто не склонен был уверовать в эту новую любовь»[940]940
  Там же.


[Закрыть]
. Суровая оценка любви к дальнему, но с этой оценкой трудно не согласиться.

Любовь к человеку и любовь к истине и добру

Коммунистическая любовь к человеку всегда является любовью к человеку только своей веры и своей формации и к тем, для кого советский образ жизни представляется образцом. На этой любви сказывается идея любви к дальнему, и прежде всего, любви к тому идеальному человеку, который будет жить при полном коммунизме. Реальный человек нынешнего мира мало подходит для любви: у него слишком много «родимых пятен» прошлого. Человека любят лишь постольку, поскольку он олицетворяет будущее и борется за его скорейшее воплощение в жизнь. Этот так называемый новый, или пролетарский, гуманизм противопоставляется старому, буржуазному гуманизму, проповедующему любовь к абстрактному человеку, независимо от его социальной позиции. «Социализм обозначает собой кризис гуманизма, – пишет Н.А. Бердяев, – кризис человеческого самоутверждения, сформулированного в демократии. Социализм переходит уже к какому-то нечеловеческому содержанию, к нечеловеческой коллективности, во имя которой все человеческое приносится в жертву. Маркс – антигуманист, в нем человеческое самоутверждение переходит в отрицание человека. Демократия еще гуманистична. Социализм уже по ту сторону гуманизма»[941]941
  Бердяев НА. Новое средневековье. М., 1990. С. 73.


[Закрыть]
. Бердяев справедливо подчеркивает принципиальное сходство коммунистической и средневековой любви к человеку: и в том и в другом случае это любовь не ко всякому человеку, а лишь к человеку своей веры и своего бога; коллектив выше человека, и только коллективу дано определять меру любви к входящему в него индивиду: «Социализм есть реакция против новой истории и возврат к средневековью, но во имя иного бога. Новое средневековье должно быть подобно старому, в нем будет своя обратная теократия. Но когда кончается царство секу-лярной гуманности, тогда раскрываются противоположные бездны. Социалистическое государство походит на теократию и имеет теократические притязания, потому что оно есть сатанократия. В нем общество, общественный коллектив становится неограниченным деспотом, более страшным, чем деспоты древней Ассирии и Персии»[942]942
  Там же.


[Закрыть]
.

Нацистский вариант любви к человеку тоже можно назвать «новым гуманизмом», поскольку это любовь не ко всякому человеку, а лишь к избранным, принадлежащим к арийской расе и являющимся создателями культуры: «Если мы разделим человечество на три категории: создателей культуры, носителей культуры и разрушителей культуры, – говорил Гитлер, – лишь арийцев можно считать представителями первой категории. Это они заложили фундамент и воздвигли стены всех великих сооружений человеческой культуры»[943]943
  Цит. по: Буллок А. Гитлер и Сталин. Жизнь и власть. Т. 1. С. 75.


[Закрыть]
. Другой стороной любви к избранным является открытая неприязнь ко всем остальным, ибо они способны приносить только упадок и разрушение. «Все великие цивилизации прошлого пришли в упадок из-за того, – считает Гитлер, – что подлинно созидательные расы вымерли вследствие смешения крови»[944]944
  Там же.


[Закрыть]
.

Коллективистическая любовь к родине – это любовь к родине, реализующей великую идею. В такой любви элемент привязанности к родной земле отходит на второй план, на первое место выходит любовь к живущему на ней народу, воодушевленному великой целью и руководствующемуся высокими коллективистическими ценностями. Можно любить родину, но не своих соотечественников, если они не отвечают выдвигаемому идеалу, и противопоставлять «высокие интересы» родины интересам якобы недостойного ее народа. Любовь к советской родине предполагает безусловное одобрение всего, что связано с нею: «Советское – значит отличное». Все доброе, искреннее, надежное, прогрессивное связано, конечно, с родиной. От чужеродного, «не-нашего» Запада можно ожидать только подвохов и каверз[945]945
  К. Чуковский приводит слова маленькой девочки, включившей Некрасова в число советских поэтов: «А разве он не советский? Ведь он же хороший» (Чуковский К. От двух до пяти. М., 1955. С. 112). Там же можно найти и такие высказывания: «Когда у нас день, в Америке ночь. – Так им и надо, буржуям!» (С. 111), «Что это за собака? – Немецкая овчарка. – Она сдалась в плен, да?» (С. 113). «Советскими были и Пушкин, и Пугачев, и Илья Муромец. „Советский“, „русский“, „хороший“, „наш“ – все это синонимы» (Вайлъ П., Генис А. 60-е. С. 114).


[Закрыть]
.

Любовь к жизни у членов коллективистического общества также своеобразна. Это не радостное, глубоко эмоциональное приятие жизни, взятой во всей ее полноте и разнообразии, а любовь к жизни, текущей во вполне определенном направлении, любовь, сопряженная с активным неприятием всех иных форм жизни. Такая избирательная любовь часто оказывается связанной с влечением к смерти, с разрушением всякой жизни, не укладывающейся в предназначенное ей русло. Кроме того, любви к жизни постоянно противопоставляются более высокие ценности и, прежде всего, требования героизма и готовности к самопожертвованию, делающие эту любовь во многом декларативной.

У человека средневековья осуждение в качестве греховного и мирского, пишет Й. Хейзинга, «распространялось на всю сферу красивого в жизни в тех случаях, когда оно не принимало явно выраженных религиозных форм и не освещалось прямым отношением к вере. Лишь по мере того, как хирело пуританское мировоззрение, ренессансное приятие всей радостной стороны жизни вновь завоевывало позиции и даже расширило свою территорию, опираясь на возникшую, начиная с XVIII столетия, склонность видеть в природном, взятом как оно есть, даже элемент добра в этическом смысле»[946]946
  Хейзинга Й. Осень Средневековья. С. 43.


[Закрыть]
. Сходным образом тоталитарное восприятие жизни сковано навязываемыми ей высокими устремлениями и идеалами. Приятие жизни утрачивает свою непосредственность и эмоциональность, становится рассудочным и избирательным. Слабой и однобокой является в коллективистическом обществе и любовь к природе. О средневековом восприятии природы Й. Хейзинга пишет, что «почитание природы было еще слишком слабым, чтобы можно было с полной убежденностью служить обнаженной земной красе в ее чистом виде, как то было свойственно грекам; сознание греха было для этого слишком уж сильно; лишь набросив на себе одеяние добродетели, красота могла стать культурой»[947]947
  Хейзинга Й. Указ. соч. С. 43.


[Закрыть]
. Тоталитарное общество являлось индустриальным, и его отношение к природе оказывалось по преимуществу утилитарным: для построения прекрасного будущего мира необходимо решительно преобразовать не только человека (не оставляя в стороне и его природную, биологическую сторону), но и окружающую его природу. В коммунистической России сотни тысяч гектаров плодородной земли заливались рукотворными морями. Создавались чудовищные промышленные города-гиганты, пожиравшие населявших их людей. Строители нового мира руководствовались лозунгом: «Не ждать милостей от природы, взять их – наша задача!» Любовь к природе не распространялась на природную сторону самого человека. Пренебрежительно истолковывались культивирование своего тела, использование красивой одежды и косметики, всего того, что могло продолжить и подчеркнуть заложенное в человеке природой. Основная цель состояла не в том, чтобы следовать природе, гармонизируя ее, а в том, чтобы радикально преобразовать ее, создать искусственный мир, в котором будет жить новый человек. И этот человек тоже будет искусственным, он не будет естественным развитием тех потенций, которые вложены в человека природой. Это будет совершенно новое существо, даже биологически не очень похожее на прежнего человека.

Коллективистическая любовь к истине предполагает полное согласие истины с господствующей в обществе идеологией и конкретными, принятыми в данный период ее истолкованиями. «Истина всегда конкретна, абстрактной истины нет», – настаивает Ленин. По-видимому, это должно означать, что доверия заслуживают только те конкретные социальные истины, которые подтверждают общие идеи марксизма; абстрактные же умствования способны только запутать и затемнить конкретно-исторический марксистский анализ общества. Коммунистическое сознание чрезвычайно уважительно относится к истине, но истолковывает ее преимущественно не как соответствие высказываемых идей реальному положению дел, а как их согласие между собой и в конечном счете как их согласие с основополагающей доктриной[948]948
  «Когда наука поставлена на службу не истине, но интересам класса, общества или государства, – пишет Ф.А. Хайек, – ее единственной задачей становится обоснование и распространение представлений, направляющих всю общественную жизнь. Как объяснил нацистский министр юстиции, всякая новая научная теория должна прежде всего поставить перед собой вопрос: „Служу ли я национал-социализму?“ Само слово „истина“ теряет при этом свое прежнее значение. Если раньше его использовали для описания того, что требовалось отыскать, а критерии находились в области индивидуального сознания, то теперь речь идет о чем-то, что устанавливают власти, во что нужно верить в интересах единства общего дела и что может изменяться, когда того требуют эти интересы» (Хайек Ф.А. Дорога к рабству // Вопросы философии. 1990. № 12. С. 108). Хайек отмечает, что интеллектуальной атмосфере тоталитарного строя свойственны цинизм и безразличие к истине, исчезновение духа независимого исследования и веры в разум, повсеместное превращение научных дискуссий в политические, где последнее слово принадлежит властям, и т. д. «…Осуждение интеллектуальной свободы, характерное для уже существующих тоталитарных режимов, проповедуется и в свободном обществе теми интеллектуальными лидерами, которые стоят на позициях коллективизма» (Там же).


[Закрыть]
. Истине отводится особая роль прежде всего потому, что коммунистическая доктрина представляется несомненно истинной: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» (Ленин). Высокая оценка истины не мешала коммунистическому мышлению долгое время не признавать теорию относительности и третировать генетику и кибернетику как «продажных девок империализма». Любопытно, что теория относительности не признавалась и в нацистской Германии, но уже по другим, расовым основаниям.

Ф.А. Хайек отмечает, что в тоталитарном обществе систематический контроль информации, направленный на полную унификацию взглядов, осуществляется и в областях, казалось бы, далеких от политики, например, в науках, даже самых отвлеченных. «То, что в условиях тоталитаризма в гуманитарных дисциплинах таких, как история, юриспруденция или экономика, не может быть разрешено объективное исследование и единственной задачей становится обоснование официальных взглядов, – факт очевидный и уже подтвержденный практически. Во всех тоталитарных странах эти науки стали самыми продуктивными поставщиками официальной мифологии, используемой властями для воздействия на разум и волю граждан. Характерно, что в этих областях ученые даже не делают вид, что занимаются поиском истины, а какие концепции надо разрабатывать и публиковать – это решают власти»[949]949
  Там же. С. 107.


[Закрыть]
. Тоталитарный контроль, устанавливаемый за истиной, распространяется и на области, не имеющие, как может показаться, политического значения. Иногда нелегко объяснить, почему та или иная доктрина получает официальную поддержку или, наоборот, порицание, но характерно, что в различных тоталитарных странах симпатии и антипатии оказываются во многом схожими. «В частности, в них наблюдается устойчивая негативная реакция на абстрактные формы мышления… В конечном счете не так уж важно, отвергается ли теория относительности потому, что она принадлежит к числу „семитских происков, подрывающих основы христианской и нордической физики“, или потому, что „противоречит основам марксизма и диалектического материализма“. Также не имеет большого значения, продиктованы ли нападки на некоторые теоремы из области математической статистики тем, что они „являются частью классовой борьбы на переднем крае идеологического фронта и появление их обусловлено исторической ролью математики как служанки буржуазии“, или же вся эта область целиком отрицается на том основании, что „в ней отсутствуют гарантии, что она будет служить интересам народа“. Кажется, не только прикладная, но и чистая математика рассматривается с таких же позиций, во всяком случае некоторые взгляды на природу непрерывных функций могут быть квалифицированы как „буржуазные предрассудки“[950]950
  Хайек Ф.А. Указ. соч. С. 107—108.


[Закрыть]
. Хайек ссылается в качестве примера на то, что журнал «За марксистско-ленинское естествознание» пестрит заголовками типа «За партийность в математике» или «За чистоту марксистско-ленинского учения в хирургии». В Германии ситуация примерно такая же: журнал национал-социалистической ассоциации математиков до краев наполнен «партийностью»; один из самых известных немецких физиков Ленард подытожил труды своей жизни в издании «Немецкая физика в четырех томах». «Какими бы ни казались невероятными подобные извращения, – заключает Хайек, – мы должны твердо отдавать себе отчет, что это отнюдь не случайные отклонения, никак не связанные с сутью тоталитарной системы. К этому неизбежно приводят попытки подчинить все и вся „единой концепции целого“, стремление поддержать любой ценой представления, во имя которых людей обрекают на постоянные жертвы, и вообще идее, что человеческие мысли и убеждения являются инструментами достижения заранее избранной цели»[951]951
  Там же. С. 108.


[Закрыть]
.

Любовь к добру, как и любовь к истине, также ограничена в коллективистическом обществе определенными рамками. Они задаются той сверхцелью, которую ставит перед собой это общество, и предопределяют утилитарное, или инструментальное, определение добра: добром является все, что способствует продвижению к «прекрасному будущему». Этот критерий во многом опирается на порочное допущение, что хорошая цель оправдывает любые, в том числе и морально предосудительные средства. Он оставляет в стороне многовековой моральный опыт человечества и общечеловеческие ценности. Он противопоставляет совершенного во всех отношениях человека будущего обычному, не свободному от многих недостатков человеку, живущему «здесь и теперь». Последний оказывается средством и сырым материалом для конструирования по «известному плану» идеального человека будущего.

Коллективистическое истолкование добра отягощено, кроме того, фундаментальной предпосылкой об изначально предопределенном несовершенстве человека. Эта предпосылка утвердилась довольно поздно: Ветхий Завет исходил из того, что человек в своей основе не порочен и может быть спасен помимо особого акта божьей милости. Из этого не вытекает, что способность к добру обязательно побеждает; если человек творит зло, то он и сам становится более дурным. Примеров злодеяний в Ветхом Завете не меньше, чем примеров праведных дел, но в нем ни разу не делается исключения для таких возвышенных образов, как царь Давид. С точки зрения Ветхого Завета человек способен и к хорошему, и к дурному, он должен выбирать между добром и злом, между благословением и проклятием, между жизнью и смертью. Бог никогда не вмешивается в это решение, он только помогает людям через своих посланцев распознавать зло и осуществлять добро. Но после этого человек остается наедине со своими «двумя инстинктами» – стремлением к добру и стремлением ко злу, теперь он сам должен решать эту проблему. Античность тоже не предполагала изначальной испорченности или греховности человека, хотя Сократ с горечью и замечал, что человек знает, в чем состоит добро, но делает зло.

Позднее христианство остановилось на идее первородного греха, на точке зрения, что неповиновение Адама было настолько тяжким грехом, что он погубил природу и самого Адама, и всех его потомков. Человек не в состоянии, опираясь только на собственные силы, освободиться от этой порочности, спасти его может только акт божьей милости.

Тоталитарные режимы тоже исходят из идеи принципиального несовершенства того человека, который достается им от предшествующего общества. Коммунизм утверждает, что этот человек первоначально несет в себе все грехи капитализма и что необходимо не столько очистить его от «родимых пятен» капитализма, сколько создать условия для формирования новых поколений более совершенных людей. Нацизм также полагает, что доставшийся ему в наследство человеческий материал чрезвычайно испорчен расовым смешением, потворством дурным инстинктам и т. п. И коммунизм, и нацизм подчеркивают деструктивность человеческой природы, склонность человека ко злу. Из этого выводится необходимость жесткого управления обществом и тотального контроля всех сфер жизни индивида. Естественно, что в этих условиях главная роль в преобразовании человека отводится насилию, а не абстрактной и бессильной проповеди добра и любви к нему.

Коллективистическое общество, аскетическое по своей природе, довольно равнодушно к прекрасному в обычной жизни, а в искусстве ценит лишь то, что тем или иным образом способствует укреплению и приближению коллективистических идеалов. Любовь к прекрасному должна быть прежде всего любовью к идеалам, выраженным в форме прекрасного. Это делает любовь к прекрасному чрезвычайно зауженной, а само прекрасное излишне идеологизированным и однообразным.

Что касается видов любви, подобных любви к власти и славе, то они оцениваются коллективизмом как явно предосудительные. В тоталитарном обществе индивид добросовестно и без всяких притязаний служит обществу, оно дает ему такую известность и такую власть, которые отвечают общественным интересам. Заявлять, что ты добиваешься какой-то особой популярности и тем более славы, неприлично. Сама страна выбирает своих героев, когда она приказывает, героем становится любой. Постыдно также любить власть и предпринимать какие-то шаги для получения большей власти. Эта официальная идеология не устраняет, конечно, стремления к славе и борьбы за власть. Но претензии на славу и власть никогда не высказываются прямо и откровенно, борьба за них всегда идет скрытно, что называется «под ковром».

Что касается таких видов любви, находящихся на самых низких ее ступенях, как любовь к игре, коллекционированию, к развлечениям, к путешествиям и т. п., то они мало занимают тоталитарное общество и носят в нем примитивный характер. Эти виды любви не могут быть общими, охватывающими если не всех, то хотя бы многих, и потому они не объединяют, а разделяют людей, делают их в чем-то непохожими друг на друга. Кроме того, игру, коллекционирование, развлечения и путешествия трудно связать с основными, социально значимыми задачами. Скорее эти виды деятельности представляют собой уход из социально активной жизни в приватную сферу. И наконец, что особенно существенно, тоталитаризм склонен осуждать любую деятельность, не имеющую очевидной практической цели. «Наука для науки или искусство для искусства равно ненавистны нацистам, нашим интеллектуалам-социалистам и коммунистам, – пишет Хайек. – Основанием для всякой деятельности должна быть осознанная социальная цель. Любая спонтанность или непроясненность задач нежелательны, так как они могут привести к непредвиденным результатам, противоречащим плану, просто немыслимы в рамках философии, направляющей планирование.

Этот принцип распространяется даже на игры и развлечения. Пусть читатель сам гадает – в России или в Германии прозвучал официальный призыв, обращенный к шахматистам: «Мы должны раз и навсегда покончить с нейтральностью шахмат и бесповоротно осудить формулу „шахматы для шахмат“, как и „искусство для искусства“[952]952
  Хайек Ф.А. Указ. соч. С. 108.


[Закрыть]
. К этому можно добавить, что в советской России уже в первое революционное десятилетие был запрещен футбол и вообще всякие соревнования, где могли состязаться индивидуальности. Зато в праздничные мероприятия старательно внедрялись пирамиды из живых тел, а по Красной площади ползли танки, составленные из цветов и шагающих бритоголовых шестеренок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю