
Текст книги "Философия истории"
Автор книги: Александр Ирвин
Жанры:
Философия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 44 страниц)
Еще одна бросающаяся в глаза черта коллективистического теоретизирования – его комментаторство, стремление ограничиться детализацией доктрины и уточнением частностей, не подвергая обсуждению ее центральные положения. Задача коллективистического теоретика – продемонстрировать, что хорошо известные схемы приложимы и к рассматриваемому им конкретному материалу. Не удивительно, что произведение, возникающее в результате так поставленной задачи, всегда имеет отчетливый привкус схематизации и иллюстративности. Воплощая готовые схемы в несколько новую конкретику, оно лишь слегка оживляет эти схемы, оно – как было принято говорить в советском обществоведении – только «лишний раз подтверждает» их правильность. Коллективистическое исследование носит во многом экзегетический характер. Оно почти всегда начинается с классического текста и ставит своей непосредственной задачей не сопоставление его с действительностью, а только правильное его истолкование. «Текст, написанный много веков назад и освященный традицией, текст, в котором нельзя изменить ни слова, деспотически правит мыслью философа, устанавливает ей предел и меру», – говорит Майоров о средневековой манере философствования[625]625
Майоров Г.Г. Указ. соч. С. 10. «В литературной форме комментария и глоссария написана значительная часть средневековых философско-теологических сочинений. Но этим не исчерпывается приложение экзегетизма. Можно без преувеличения сказать, что вся интеллектуальная культура средних веков экзегетична. Какова бы ни была литературная форма сочинения, для автора той эпохи было неписаной нормой (а может быть, и писаной, если мы вспомним предписания Кассиодоровых „Институций“) цитировать Библию и отцов церкви, интерпретируя соответствующие места в духе отстаиваемых тезисов» (Там же. С. 13).
[Закрыть]. Аналогичным образом обстоит дело в советской философии и в советском обществоведении в целом. Исследование всегда начинается с приведения мнения классиков марксизма-ленинизма по обсуждаемому вопросу и развивается как истолкование и комментирование приведенных цитат, выявление подлинного, вкладывавшегося в их изначально смысла. Даже работы, далекие, казалось бы, от тех проблем, которые обсуждались когда-то классиками, обычно переполнены цитатами из их работ и комментариями к ним.
Следует отметить, что с ослаблением и разложением коллективистического общества и присущего ему стиля мышления теоретическая мысль все более становится достаточно свободной вариацией на тему, заданную толкуемым и комментируемым текстом. «…Как средневековый иконописец при всей стесненности своих творческих возможностей, при всей нормативности изобразительных приемов все же сохранял за собой право на собственную художественную интерпретацию и фантазию, так и философ-экзегет, оставаясь в рамках теологически нормированного мировоззрения, в границах узкого, каноном или классикой заданного универсума рассуждения, тем не менее обладал определенной теоретической свободой. Менее всего свободен он был в выборе предмета исследования: им почти всегда был текст, слово… Однако тот же текст есть повод и стимул для размышления, толчок к исследованию»[626]626
Там же. С. 10.
[Закрыть]. Откровение, согласно Библии, есть также сокровение; канонический или классический текст всегда многозначен, паранимичен, полон тайн и загадок, символичен. Экзегет претендует на реконструкцию внутреннего и аутентичного смысла написанного, того, каким был действительный замысел и реальный ход мыслей комментируемого автора.
«Есть, конечно, большая разница в типическом применении экзегетики в раннее и позднее средневековье, в патристике и поздней схоластике, – пишет Майоров. – И она состоит в том, что в ранний период, как правило, философская экзегеза служила для рационального подтверждения позиции авторитета, например, Писания; в поздний – все в большей степени служила для авторитетного подтверждения позиции самого автора. В этом отношении, как ни странно, позднесредневековая экзегетика подобна экзегетике античной, а патриотическая и раннесредневековая – противоположна ей. Античная экзегетика, так же как и позднесредневековая, видела в нормативном тексте… повод для развития и подтверждения какой-либо философской доктрины… Авторитет, вера служат здесь лишь началом и средством, философия и разум – концом и целью. Наоборот, для патристики и всего раннего средневековья средством служат разум и философия, целью – вера и авторитет Писания»[627]627
Там же. С. 13–14.
[Закрыть].
Аналогичные перемены происходили и в советском обществоведении. С начала 60-х гг. сузился круг «классиков марксизма-ленинизма», идеи которых должны были являться исходным пунктом всякого исследования и толкования. Из числа таких классиков был исключен Сталин. Изменилась и манера использования классиков: их тексты все более становились только поводом для развития обществоведами собственных идей и построений. Дискуссии перестали завершаться победой и утверждением какой-то одной, признанной ортодоксальной, отвечающей букве и духу марксизма-ленинизма точки зрения. Так обстояло, в частности, дело с длительными спорами по поводу предмета и задач диалектической логики и ее отношения к диалектическому материализму и формальной логике, со спорами, касающимися возможностей «марксистской социологии» и ее отношения к историческому материализму и др. Дискуссии затихали сами собой, не принося никакого однозначного результата, и хаос несовместимых позиций оказывался еще большим, чем до начала их открытого столкновения.
Нормальная наука, как и классическая схоластика и тоталитарное мышление, тяготеет к традиционализму[628]628
См.: Кун Т. Структура научных революций. С. 22–28
[Закрыть]. Представитель такой науки постоянно ссылается на кажущиеся ему несомненными прошлые успехи отстаиваемой им парадигмы. Само прошлое представляется при этом разделенным на две части: «темную», охватывающую историю исследования явлений до открытия парадигмы, и «светлую», после появления последней. Консерватизм «нормального ученого» прямо проистекает из его чрезмерного внимания к образцу и традиции – к господствующей и уже продемонстрировавшей свою эффективность парадигме.
Подобно всякому коллективистическому теоретику, представитель нормальной науки стремится полностью устранить из творческого процесса свою субъективность. Он никогда и ничего не говорит от себя, а только от имени принятой парадигмы и той группы исследователей, которые ее поддерживают и разделяют. Отсюда тенденция нормальной науки к анонимности и отказу от авторства, выражающаяся в приписывании к выполненной работе большого числа соавторов и т. п.
Подобно иным формам коллективистического исследования, исследование в рамках нормальной науки почти всегда носит экзегетический характер: «Если дана парадигма, – пишет Т. Кун, – то интерпретация данных является основным элементом научной дисциплины, которая занимается их исследованием. Но интерпретация… может только разработать парадигму, но не исправить ее»[629]629
Кун Г. Указ. соч. С. 158.
[Закрыть].
Символизм
Коллективистическому мышлению свойствен глубокий и безысходный символизм. Вся природа и все общество – символ теоретического, идеального мира. Каждая вещь интересна не столько сама по себе, сколько в качестве символа чего-то иного, в частности другой вещи. Коллективистический символизм сохраняет приоритет умозрительного мира над предметным, но одновременно стремится сблизить и связать эти миры и систематически стирает с этой целью различие между символом и символизируемой им вещью, намечает массу переходов между ними. Иногда отношение символизации оказывается даже перевернутым, и символизируемая вещь становится символом своего символа. Особенность коллективистического символизма не в самом по себе обилии символов, а прежде всего в уверенности в их объективной данности, а также в том, что символ считается не просто представляющим символизируемую вещь, но подчиняющим ее себе и управляющим ею. Одна и та же вещь может быть символом нескольких других; символами являются не только вещи, но и их свойства и отношения. Символизируемая вещь – всегда символ вещей более высокого порядка, символизация постоянно переплетается с иерархизацией, поддерживая и укрепляя ее. У коллективистического теоретического символа, как правило, ярче всего выражена познавательная, классифицирующая и систематизирующая его стороны. Но он выполняет также и оректическую, и эмотивную, и магическую функции[630]630
См.: Ивин АЛ. Социальные символы в структуре научных теорий // Философские проблемы истории логики и методологии науки. М., 1986. С. 36–40. В познавательной функции символ используется для классификации объектов, для рассуждения об объектах по аналогии и т. п. В эмотивной функции он отражает состояние души того, кто использует символ. В оректической функции символ служит для возбуждения определенных чувств и желаний. В магической функции он, как предполагается, приводит в действие какие-то силы.
[Закрыть].
Символизм средних веков – это символизм всей средневековой жизни и культуры. «В средние века люди не только говорили символами, но и иной речи, кроме символической, не понимали»[631]631
Бицилли П.М. Элементы средневековой культуры. С. 59.
[Закрыть]. Мир не изображали символическим, его таким воспринимали. Земной мир – символ небесного, вещи первого – только символы объектов второго, и не потому, что так положено человеком, а в силу того, что умозрительное подчиняет себе предметное и управляет им. Человек к процессу символизации не причастен, он может лишь выяснить, что стоит за символом. Вещи «не просто могут служить символами, не мы вкладываем в них символическое содержание: они суть символы, и задача познающего субъекта сводится к раскрытию их истинного значения»[632]632
Там же. С. 4–5.
[Закрыть]. Процесс развертывания символа и его постижения бесконечен.
Связь двух миров – это связь символизирования. Не причинная, пространственная или какая-либо иная связь, а именно символическая связь представления одного объекта другим, являющимся как бы его заместителем и потому мало значимым сам по себе. Все предметные связи сводятся в конечном счете к неустойчивым и многозначным связям символов. Реальные связи замещаются умозрительными, вводимыми религиозной доктриной.
Не только земное символизирует небесное, но и одна земная вещь предстает прежде всего как символ другой. «Сам окружающий человека мир стал рассматриваться как система символов и аллегорий. Расшифровка этих символов стала повседневной практикой. Видя во всем символ и притчу, человек этого времени постепенно приучился и сам выражаться символами и аллегориями, облекая свою мысль в форму загадки и иносказания»[633]633
Майоров Г.Г. Формирование средневековой философии. С. 353.
[Закрыть]. Отказ от одежды у св. Франциска символизирует отказ от всяких ролей, статусов, ступенек социальной иерархии. Обнаженность наглядно представляет требование жить в щелях социальной структуры, освободившись от всех социальных и экономических уз. Сновидения св. Франциска также имеют собственную сложную символику[634]634
См.: Тэрнер В. Символ и ритуал. М., 1982. С. 210—214.
[Закрыть].
Мир является книгой, написанной рукой Бога, и каждый объект представляет собой слово, полное смысла. Роза, голубь, драгоценные камни – важнейшие религиозные символы. Лев – символ евангелиста Марка, орел – Иоанна, человек – Матфея, телец – Луки. Но эти существа вместе с тем символизируют Христа в четыре решающих момента его жизни: Иисус – человеком рожденный, жертвенным тельцом умерший, львом воскресший, орлом вознесшийся. Эти же существа являются символами человеческих добродетелей[635]635
См.: Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры. С. 266.
[Закрыть].
Связь символа с символизируемой им вещью является жесткой и однозначной: один и тот же объект умозрительного мира должен представляться (символизироваться) одной и той же вещью предметного мира. Невозможно, чтобы какой-то объект умозрительного мира представлялся то одной, то другой вещью предметного мира. Если это правило нарушается, должны быть названы четкие основания для отступления от однозначности.
Символический объект отождествляется с тем объектом, который им представляется, вбирает его свойства, вытесняет символизируемую реальность из сознания.
В основе символизации лежит сходство, а именно сходство между внутренним и внешним значениями символа. Само сходство понимается очень широко. Это – пригнанность (близость в пространстве, но также и внешнее подобие, слаженность вещей), соперничество (сходство контрастов, по поводу которого говорят, что противоположности сходятся), аналогия (наиболее частое отношение между внутренним и внешним значениями символа, подобие этих значений), симпатия (самая темная из всех в общем-то не отличающихся ясностью разновидностей сходства).
Зачастую свойства символизируемого объекта переносятся на его символ с такой полнотой, что последний наделяется той же силой, что и данный объект. Это позволяет приписывать некоторым символам особую, магическую силу. Так, генуэзский епископ Яков де Воражне был убежден, что святая вода имеет собственную силу изгонять бесов; он наделял неодушевленную материю вменяемостью. Сходным образом поступал много позднее Ленин, утверждавший, что неодушевленная материя обладает свойством, родственным человеческим ощущениям, и что из этого свойства и произошли в конечном счете ощущения.
Перенасыщенный символизм средневековья сказывается не только на абстрактных рассуждениях об умопостигаемом мире, но и на обычных представлениях. Он проникает в повседневную жизнь и деятельность, делая самые обычные поступки насыщенными дополнительным, связанным с трансцендентной реальностью содержанием. Нередко при этом расстояние от возвышенного до смешного становится (на современный, но не средневековый вкус) почти незаметным. Так, рыцарь Бусико оказывает честь всем женщинам ради Девы Марии и ступает в грязь, давая дорогу какой-нибудь нищенке. За трапезой, когда он ест яблоко, он разрезает его на четыре дольки: три из них он съедает во имя св. Троицы, четвертую же ест «в любви, с коею божия небесная матерь ясти давала яблочко милому своему дитятке Иисусу», и поэтому съедает ее с кожурой, поскольку малые дети едят яблоки неочищенными. Несколько дней после Рождества – по-видимому, из-за того, что младенец Иисус был еще слишком мал, чтобы есть яблоки, – четвертую дольку он не ест вовсе, принося ее в жертву Деве Марии, чтобы через мать яблоко досталось и сыну. Всякое питье он выпивает в пять глотков, по числу ран на теле Господа нашего; в конце же он делает двойной глоток, ибо из раны в боку Иисуса вытекли и кровь и вода[636]636
См.: Хейзинга Й. Осень Средневековья. С. 165.
[Закрыть]. Символизм, доведенный до крайности, явно переходит грань серьезности, потусторонние формы, придаваемые обыденным, посюсторонним действиям, начинают отрицать самих себя. Не удивительно, что церковь постоянно вынуждена была быть начеку, следя за тем, чтобы бога не слишком уж переносили с неба на землю.
Когда все вещи оказываются не столько самими собой, сколько знаками чего-то иного, отношение символа и символизируемой им вещи делается обратимым. Вещь придает значение своему символу, а он, в свою очередь, что-то говорит о ней. По символу познается и понимается вещь, значение вещи углубляет символ.
Мир явлений как система загадок, символов и образов лишается предметной устойчивости, его предметы теряют свою пространственную и временную определенность, их формы и их отношения становятся малосущественными. Достаточно, чтобы предмет был узнан, отождествлен с самим собою, все остальное не играет роли.
В. Л. Рабинович высказывает мнение, что средневековая культура внесимволична или даже антисимволична: «Христианское средневековье принципиально антисимволично, хотя и дает повод к символическим, на поверхности лежащим интерпретациям»[637]637
Рабинович В.Л. Алхимия как феномен средневековой культуры. М., 1979. С. 84.
[Закрыть]. То, что может рассматриваться в качестве символа (металл как символ планеты и наоборот; вещество как символ дракона и наоборот; свинец как символ льва и наоборот и т. д.), есть нечто несимволическое, ни на что не указывающее, непосредственно являющееся, явленное, существующее – в вечном своем значении – только как данное индивидуальное, особенное, само по себе божественное[638]638
См.: Там же. См. также: Рабинович ВЛ. Ученый средневековья Психологический очерк // Научное творчество. М., 1969. С. 93.
[Закрыть].
Мнение, будто средневековая культура внесимволична, является, конечно, недоразумением. Всякая культура символична, хотя и в существенно разной мере. Не случайно Э. Кассирер считал возможным определить человека как «символизирующее существо». Средневековая культура являлась в своей основе религиозной, и уже поэтому не могла не иметь открыто символического характера. Что касается алхимии, на основе анализа которой сложилось убеждение во внесимволическом характере средневековья, то она, будучи фрагментом средневековой культуры, также не могла не разделять основные ее особенности. Этому не способно было помешать то, что алхимия, стоявшая между оккультным теоретизированием и химико-техническим имитирующим ремеслом, представляла собой изнанку магистральной культуры. Символический характер алхимии проявлялся, в частности, уже в параллелизме двух действий: превращения вещества в процессе «великого делания» являлись только символом параллельной внутренней работы алхимика над собой. «Великое делание», призванное дать в итоге «философский камень» или драгоценный металл, – лишь одна, внешняя сторона алхимического процесса, символизирующая то, что в его ходе сам алхимик уподобляется богу. Как раз поэтому алхимия считалась в средние века ересью. В рассуждениях алхимиков ртуть и сера не только вещества, но и бесплотные принципы; газ не только нечто воздухоподобное, но и таинственный дух и т. п.
В основе идеи о внесимволическом характере средневековой культуры лежит, судя по всему, ошибочное истолкование специфических особенностей средневекового символизма, и прежде всего то, что символ и символизируемая им вещь мыслятся обладающими равным или почти равным существованием. Символизирующий объект берется в первую очередь не как особый символ, но как самостоятельный объект, во всем равный символизируемому, и потому не воспринимается как символ, т. е. как объект, имеющий наряду с собственным содержанием также более интересное и важное иное содержание. Подобное равенство символа и символизируемого, их оборачиваемость и взаимозаменяемость способны внушить иллюзию, будто символов вообще нет, а есть лишь объекты, указывающие исключительно на самих себя.
Символизм тоталитарных обществ не менее очевиден, чем символизм средневековой культуры. Бросается в глаза уже обилие тоталитарных символов, их бесконечная повторяемость. Она одна способна создать впечатление о таком обществе как лишенном фантазии, однообразном и скучном.
Одним из первых ключевых символов советской России было забальзамированное тело Ленина, выставленное в специально выстроенном на Красной площади в Москве мавзолее. Сами похороны Ленина носили подчеркнуто символический характер, чего явно недооценил Троцкий, не появившийся на похоронах. Очевидец тех событий Р. Рол-лан удивлялся: «Боже, как можно было пропустить такое! Своим видом обиженного Ахилла… Троцкий испортил бы всю картину, если бы даже приехал в Москву»[639]639
Цит. по: Буллок А. Гитлер и Сталин. Жизнь и власть. Т. 1. С. 166.
[Закрыть].
Надежда Мандельштам, жена поэта, вспоминала: «…Мандельштам удивлялся Москве: какая она древняя, будто хоронят московского царя… Единственный раз за всю мою жизнь Москва добровольно вышла на улицы и построилась в очереди»[640]640
Там же.
[Закрыть]. Ничего особенного в этом, в общем-то, не было: Россия не так далеко ушла от феодального, символического по своей природе общества, чтобы не превратить похороны вождя в подчеркнуто символическое действие[641]641
См.: Гуревич А. Ментальность // Опыт словаря нового мышления. М., 1989. С. 455.
[Закрыть]. Позднее, уже в тоталитарном коммунистическом обществе похороны Сталина оказались столь же впечатляющим символом.
Сама идея выставить гроб с телом Ленина на всеобщее обозрение принадлежала, как утверждают, Сталину. Он глубже, чем кто-либо из его тогдашних соратников по партии, схватывал еще неясную суть того общества, которое предстояло построить[642]642
И. Р. Шафаревич упоминает среди совпадений, характерных для коллективистических обществ и учений о них, в частности, «обычай мумифицирования умерших глав государств и захоронения их в пирамидальных или пирамидоподобных ступенчатых гробницах, встречающийся в государствах с сильными социалистическими тенденциями и отделенных друг от друга многими тысячелетиями» (Шафаревич И.Р. Социализм как явление мировой истории // Есть ли будущее у России? С. 256). Шафаревич называет «социалистическими государствами» или «государствами с сильной социалистической тенденцией» все коллективистические государства, независимо от той эпохи, в которую они существовали. Хотя средневековое общество не относится Шафаревичем к социалистическим, можно вспомнить о средневековом обычае сохранять не мумию, а мощи выдающегося святого.
[Закрыть].
«…При протестах Троцкого, Бухарина, Каменева возникла идея сохранения „мощей“ Ленина в Мавзолее, – пишет Н.В. Валентинов. – В согласии с идеями православной церкви, но при полном расхождении с духом марксизма предложение о сохранении в виде мощей тела усопшего Ленина было выдвинуто Сталиным, бывшим учеником православной семинарии в Тифлисе»[643]643
Валентинов Н.В. Наследники Ленина. М., 1991. С. 209
[Закрыть].
Символ «похороны Ленина» постепенно очищался от внешних деталей, мешавших выражению его внутреннего содержания. На похоронах выступало около десятка ораторов, позже в советских источниках утверждалось, что единственным, кто выступил с прощальной речью, был Сталин. Его речь носила характер поминальной клятвы и показывала, что он готов предпринять необходимые шаги по воплощению в жизнь ленинских идей, тех самых, от которых даже сам Ленин отошел в период своей болезни и которые Зиновьев и Троцкий осуществить были не способны. Похороны Ленина предстали как символ передачи власти в руки верного и последовательного ученика.
28 марта 1945 г. генерал Эйзенхауэр направил непосредственно Сталину письмо, в котором сообщил, что по военным соображениям основной удар союзников будет нацелен не на Берлин, а южнее. Сталин не мог поверить в свою удачу и сделал все, чтобы полностью воспользоваться ею, учитывая первостепенное символическое значение взятия Берлина. В своем ответе, отосланном 1 апреля, он похвалил Эйзенхауэра, согласившись с тем, что Берлин утратил прежнее стратегическое значение, и сообщил, что на взятие Берлина будут направлены лишь второстепенные советские силы. Взятие Берлина Красной Армией – без участия союзников – было не только ярким символом победы русских над Германией, но и символом превосходства социализма над фашизмом и даже самим капитализмом, о чем Сталин вскоре не преминул упомянуть. Уже 1 апреля Сталин вызвал Жукова и Конева и дал им на подготовку к штурму каких-то двенадцать – четырнадцать дней. Некоторое представление о масштабах подготовки дает цифра в семь миллионов снарядов, которые были доставлены по железной дороге на передовые позиции Жукова. Наступление на Берлин началось ранним утром 16 апреля. Эйзенхауэр руководствовался военной стратегией, Сталин – политической и притом коллективистической стратегией, в которой роль символов нельзя переоценить.
Первый искусственный спутник Земли был запущен в Советском Союзе, намного яснее американцев представлявшем символическое значение этого, лишенного тогда непосредственного утилитарного значения акта.
Символами в коммунистическом обществе могут оказываться вещи, совершенно не имеющие, казалось бы, практического значения и внутреннего содержания. «Когда Хозяин (Сталин) сдох и ибанцы наревелись досыта, стали появляться несколько зауженные штаны, – пишет А.А. Зиновьев о жизни ибанского общества, строящего „изм“. – С узкоштанниками повели решительную борьбу. Разрезали штаны публично, выгоняли из институтов, увольняли с работы, штрафовали, писали фельетоны. Но зато уже не расстреливали. И расправу производили не Органы, а сами широкие массы по собственному почину. Страшили не узкие штаны сами по себе. Они были даже выгоднее, так как благодаря им производство тканей в стране выросло сразу вдвое. Узкие штаны были признаком и символом растущей непокорности, своеволия, неверия. Но в конце концов узкие штаны, как и кибернетика, были очищены от идеологических искажений и признаны отвечающими идеалам изма. Как раз к этому времени они устарели»[644]644
Зиновьев А А. Зияющие высоты. М., 1992. Кн. вторая. С. 39.
[Закрыть].
Премьер Сингапура Ли Куан Ю так обрисовывает то, что он называет западной и восточной манерами ведения переговоров[645]645
См.: Уткин А. Встречи в верхах – от Петра до Ельцина. Как восточный символизм борется с западным анализом // Литературная газета. 1995. 9 авг. С. 11.
[Закрыть]. Западный бизнесмен, направляясь для заключения сделки с восточными партнерами, берет с собой лучшего адвоката, досье с информацией, свод законов и портативный компьютер. Его интересует детальная проработка вопроса, аргументы «за» и «против», соответствие положений соглашения действующему законодательству, устранение неожиданностей, четкий и ясный характер соглашения – компромисс, в котором обе стороны от чего-то отказываются и что-то приобретают. Когда в Европу или Америку отправляется восточный бизнесмен, он берет с собой лучшую секретаршу и чековую книжку. Несколько дней он проводит вместе с потенциальным партнером, стремясь сделать встречу максимально непринужденной. Получив впечатление, что он установил личный контакт, представитель восточного мира стремится «заглянуть в глаза» будущему партнеру и буквально не глядя в текст (ему важен персональный контакт, а не сухое законопослушное крючкотворство) подписывает текст соглашения. «Возникает межцивилизационный кризис. То, что так важно представителю Запада – анализ, компромисс, четкая фиксация договоренностей, – представляется неважным представителю не-Заиада. Последний ценит эмоциональные узы, общий тон, взгляд, честное слово, тост, характер приема, цвета флагов, форму одежды, словом, все символические атрибуты. Анализ и скрупулезность лежат в одной плоскости, эмоции и лояльность – в другой»[646]646
Там же.
[Закрыть].
А. Уткин приводит ряд интересных примеров из советской жизни, касающихся «восточной эмоциональности» и «западной рациональности». В ноябре 1943 г. во время встречи глав держав антигитлеровской коалиции в Тегеране Сталин использовал всю доступную ему дипломатию символов и жестов, направленную на установление дружественности. Он без нонуканий, широким жестом пообещал вступить в войну с Японией два-три месяца спустя после окончания войны в Европе. Ему не было равных в тостах, он взвешивал каждый свой жест. И позднее, в Ялте и Потсдаме задача изучать карту передавалась помощникам. Черчилль, а не Сталин, скрупулезно, в нроцентах обозначил будущее влияние СССР и Запада в странах Восточной Европы. Сталин лишь мельком взглянул в листок с цифрами и кивнул. Такие жесты Сталина, как вывод советских войск из Ирана, были из той же череды жестов-символов. И ничего не могло обидеть его больше, чем несогласованная остановка поставок по ленд-лизу. Для Трумэна же в последнем случае проблемы не было: по договору помощь оказывается лишь в военное время, оно для СССР прекратилось 9 мая.
Хрущев шел тем же, что и Сталин, путем. Для Хрущева были важны: полет Гарри Пауэрса накануне встречи в Париже, молчание Кеннеди в Вене (1961), личные письма к нему Кеннеди в декабре 1962 г., давшие возможность в соответствии с обещанием Хрущева вывезти советские ракеты с Кубы. Ему не пришло в голову приравнять советские ракеты на Кубе к американским в Турции, что сразу же направило бы спор в рациональное русло. Кеннеди же не нужно было даже убеждать, по своей логике он молча вывел ракеты с турецкой территории.
Борьба символизма с анализом была продолжена в годы Брежнева. В Сан-Клементе, наотрез отказавшись от предоставленной резиденции, он поселился в маленькой комнате спешно выселенной дочери президента Никсона. Дождавшись темноты, он с шалью для супруги президента и неизбежным российским сувениром постучался в спальню соседа. Вручив со слезами на глазах подарки, он предложил радикально решить китайский вопрос[647]647
Там же.
[Закрыть].
Во всех этих и подобных им случаях обычно видят противостояние «восточного символизма» (или «восточной эмоциональности») и «западной рациональности». Однако это поверхностный взгляд, идущий в русле старого противопоставления Востока и Запада и идеи, что «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись никогда». Главным во всех перечисленных эпизодах было не противостояние восточного и западного менталитетов, а столкновение коллективистической (или заметно тяготеющей к коллективизму) культуры с индивидуалистической культурой. Первая постоянно склоняется к символу и символическому жесту, пренебрегая рациональной, сциентистской аргументацией, в то время как вторая, оставаясь равнодушной к символам и связанным с ними эмоциям, обращается в первую очередь к анализу и конкретным, обращенным к разуму доводам. Большое упрощение говорить просто о «Западе» и «Востоке» и не уточнять, что Запад – это индивидуалистическое западное общество, а Восток – это типично коллективистическое общество или общество явно коллективистического типа.
Символы используются в каждую эпоху, и сказать, что коллективистическое мышление и коллективистическая культура символичны, значит сказать очень немногое.
Коллективистическое мышление настолько символично, что внесимволическое мышление ему просто непонятно. Проблема, однако, не столько в том, чтобы показать обилие коллективистических символов и их вездесущность, сколько в том, чтобы выделить типичные виды этих символов и то своеобразие их внутреннего и внешнего значений и их отношений, которое диктуется коллективистическими эпохами и отличает их от сходных символов индивидуалистической культуры.
Здесь можно выделить некоторые особенности коллективистической символизации (некоторые из них упоминались ранее)[648]648
См.: Никитина И.П. Универсализм и символизм средневековой культуры // Философские исследования. 1995. № 3. В этой работе речь идет о характерных особенностях средневекового символизма.
[Закрыть].
Коллективистический символизм чаще всего непосредственно связан со спекулятивной ориентацией коллективистического мышления, с удвоением мира, введением, наряду с реальным, также умопостигаемого (небесного, будущего и т. п. мира) и провозглашением приоритета последнего.
Реальный мир предстает как символ умозрительного, так что в сфере символизации сохраняется приоритет умопостигаемого мира над земным.
Связь умозрительных и чувственно данных объектов является символической. Это не причинная или функциональная связь, а связь представления одного объекта другим, связь «заместительствования», имеющая определенную направленность: земные объекты служат преимущественно для того, чтобы через них познавалось иное, более высокое содержание.
Различие между символом и символизируемым объектом не является жестким и однозначным, между ними нет пропасти, а есть масса переходов, что во многих случаях дает возможность оборачивания отношения «символ – символизируемая вещь».
Важным является не только содержание, стоящее за символом, но и содержание, заключающееся в нем самом, в силу чего символ представляет собой как бы модель символизируемой им вещи, и его исследование оказывается способным пролить свет на свойства последней.
Предметные, чувственно воспринимаемые свойства символа являются неразвернутым представлением умозрительного объекта; чтобы постичь это представление, надо его развернуть, причем процесс разворачивания постепенен и допускает беспредельное углубление.
Символы объективны в том смысле, что они мыслятся не созданными человеком и не зависящими от субъективного произвола, человек способен лишь раскрыть в какой-то мере их внутреннее и внешнее содержание, но не изменить и не отменить их.
Объекты умозрительного мира подчиняют себе чувственно данные вещи, делают их своими символами и управляют ими.
Коллективистические символы чрезвычайно устойчивы, ключевые из них (подобные кресту, серпу и молоту, нацистской свастике) бесконечно повторяются.
Обычны целые цепи символов и их иерархии, включающие несколько уровней, когда символизируемая вещь сама является символом вещей более высокого порядка, а те, в свою очередь, также представляют собой символы.
Символами могут быть не только предметы в обычном смысле, но и свойства, отношения, слова («правое» и «левое», цвет и свет и т. д.).
Коллективистический символизм иерархичен в том смысле, что символизируемая вещь относится к более высокому уровню коллективистической иерархии, чем сам символ.
Вершина этой иерархии (бог, коммунизм, чисто арийское государство) является внесимволичной. Только эта вершина представляет саму себя и не что иное. Внешнее содержание этого символа совпадает с его внутренним содержанием.
Все остальные объекты как реального, так и умозрительного мира имеют и внешнее, и внутреннее содержание и являются, таким образом, символами: они говорят не только о себе, но и об ином.
Поскольку символ не просто обозначает символизируемый объект и отсылает к нему (подобно тому, как это делает имя), а представляет и замещает этот объект, воздействие на символ, манипуляции с ним являются одновременно манипуляциями с символизируемым объектом.
В безбрежном море коллективистических символов имеется ядро доминантных символов (обычно весьма многозначных) и большое число зависящих от них, энклитических символов.