Текст книги "Происхождение личности и интеллекта человека. Опыт обобщения данных классической нейрофизиологии."
Автор книги: Александр Невзоров
Жанр:
Научпоп
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
От этой тенденции, обессмысливающей любое исследование, предостерегал еще в 1874 году Э. Геккель, заметивший что «физиология до сих пор не удосужилась заняться вопросами истории», и уверенный, что «физиология сделает возможной глубочайшую разгадку функций (только) путем выяснения их исторического развития» (Мюллер Ф.,
Геккель Э. Основной биогенетический закон, 1940). И. М. Сеченов в своих «Элементах мысли» (1878) и не представляет возможности изучения функций мозга вне учения Дарвина. В 1909 году К. Люкас в статье «Эволюция функций животных» досадовал на то, что «до последнего времени изучение физиологических процессов идет вне связи с эволюционным учением». Против очевидного и нелепого отрыва физиологии мозга от его истории возражали: А. Дорн (Принцип смены функций, 1937), К. Тимирязев ( Исторический метод в биологии, 1949), академик А.Се– верцов (Морфологические закономерности эволюции, 1945), академик И. Шмальгаузен (Пути и закономерности эволюционного процесса, 1940), Ч. С. Шеррингтон (Рефлекторная деятельность спинного мозга, 1935). Во времена И. Павлова (и во многом благодаря ему самому) тенденция стала настолько обыденной, что даже ученик И. Павлова академик А. Орбе– ли в 1933 году решился на осторожную ремарку: «Нельзя не согласиться с жалобами нашего молодого физиолога X. С. Коштоянца, что систематическая разработка физиологии в свете теории развития практически отсутствует, и подавляющее большинство физиологов при собирании и анализе экспериментального материала довольствуется рассмотрением данного процесса у данного представителя животного царства в современных условиях без всякой попытки оценить историю возникновения и развития этого процесса и в этой истории найти ключ к разъяснению тех или иных темных сторон вопроса» (Орбели А. Об эволюционном принципе в физиологии //Избранные Труды, 1961).
Ad interim «внутренняя речь» – это не столько научная теория, сколько научное пространство с огромными возможностями открытий внутри него самого.
Repeto, основная заслуга Выгодского и Лурии лишь в том, что они мастерски воздвигли вокруг него стену, отграничивающую естественнонаучное понимание мышления от любой другой трактовки этого явления.
Естественно, «внутренняя речь» – это не просто «речь минус звук», это особая аморфная форма чрезвычайно ускоренной внутренней речи, пользующаяся до невозможности «сокращенным строением речи» (Лурия. ВКФЧ, 1962).
Secundum naturam, процесс «внутренней речи» становится возможным лишь при условии закрепленной и общепринятой номини– рованности большинства вещей и явлений, т.е. наличия речевого языка.
Речевой язык, который, по сути, является фонетической картотекой вещей, имен, лиц, предметов, чувств, событий et cetera, позволяет (в известной степени) обозначить многообразие мира, придав каждой его детали, особенности или явлению звуковое символическое обозначение.
Scilicet, сравнительно со звуковым богатством мира, речь или иные фонетические возможности homo выглядят весьма «тускло».
Тут сложно не согласиться с Гари Маркусом (Gary Marcus, 2008), который подметил, что «все мировые языки базируются примерно на 90 звуках, т. е. на абсурдно малом количестве, по сравнению с тем необыкновенным множеством звуков, которое способен распознать человек».
Действительно, в сравнении с «фонетикой» природных явлений, с множественностью тонов, высот, оттенков, тембральных красок, акустических эффектов, производимых растениями, животными, птицами, огнем, водой, снегом, землей, воздухом, да и вообще всей бесконечностью вещей и явлений, набор однотипных, «запертых» в маленьком диапазоне голосовых экзерсисов человека кажется необъяснимо «скудным».
«Скудность» фонетического аппарата homo несомненна, но не удивительна.
Explico.
Практически все части этого аппарата, а именно: глоточная, ротовая и носовые полости, зубы, губы, язык, надгортанник, нёбная занавеска, трубнонёбная и трубноглоточная складки, язычная, глоточная и нёбная миндалины создавались эволюцией преимущественно для обеспечения захвата, измельчения, ослюнения и перемещения пищи для актов глотания, дыхания и иммуннозащитных функций (илл. 35).
Илл. 35. Фонетический аппарат homo. Показаны: глоточная, ротовая и носовые полости, зубы, губы, язык, надгортанник, нёбная занавеска, трубнонёбная и трубноглоточная складки, язычная, глоточная и нёбная
миндалины.
Артикуляторная (резонаторная) роль всех этих структур – строго вторична и почти факультативна.
Чтобы доказать это с помощью элементарной анатомии, надо пошире раскрыть рот homo любой эпохи и заглянуть в него,
прижав шпателем и чуть отодвинув кпереди язык. Тут потребуется аккуратность, так как на вдвижение шпателя слишком глубоко от– рефлексируется IX пара черепных нервов п. glossopharyngeus (кстати, имеющая еще жаберное происхождение) и пробудит т. н. глоточный импульс.
При правильном прижиме откроется чудесный вид на заднюю и боковые стенки глотки, края надгортанника, корень языка, нёбные дужки, части черпалонадгортанных складок и язычную миндалину. Если объект исследования сделает попытку произнести звук «а», то зримо мобилизуются мышцы, поднимающие глотку, причем они сделают это аккордно с наружными мышцами гортани, что у всех млекопитающих обеспечивает акт глотания.
Носоглоточное зеркало позволит заглянуть чуть глубже; легко будет отметить, что в нижнем сегменте глотки практически все мышечные волокна плавно переходят в поперечнополосатую мускулатуру пищевода.
Известный навык и распатор 3 позволят исследовать мощные слои tunica adventitia pharyngis, которые обеспечивают продольную подвижность глотки, что никак не востребуется ни при каком, даже при самом изощренном «звукоиздавании», но является крайне существенной частью открывшегося перед нами «глоточного пейзажа».
Alias, мы увидим некий древний «образ» глотки, почти идентичный у всех млекопитающих животных, и воочию убедимся, что никакого специального «речевого» органокомплекса не существует (в отличие от очень «специальных» органов слуха, зрения или обоняния), и что изначально всякое «звукоиздавание» было обречено на незатейливость. Причина этого – в анатомической и физиологической приоритетности «жевательно-глотательно-дыхательных» функций над голосовыми – в том, что фонация, по причине ее относительной «молодости» и «второстепенности», исторически была
а Распатор – хирургический инструмент, предназначенный для отделения над-
костницы от кости и отслаивания прочных хрящевых тканей. – Прим. ред.
обречена на роль «propinqui pauperis» в многофункциональной ротоглотке.
Exemplum № I:
Разумеется, большая высота свода ротовой полости – дала бы жизнь многим новым звукам, сейчас недоступным человеческому голосу... но при этом был бы нарушен механизм прижимания пережеванного пищевого субстрата к нёбу и, соответственно, проталкивания его в сторону зева. На этом простейшем примере мы можем убедиться, что эволюция предпочла надежность глотательной функции богатству звукового сигнала.
Exemplum № II:
Несомненно, большая тонкость и гибкость языка позволила бы существенно расширить высотный диапазон и увеличить скорость речи... но при этом бы затруднилось подведение пищевого субстрата под жевательные поверхности моляров и премоляров, и его «проворачивание» в полости рта. Как видим, и тут эволюционный выбор сделан в пользу удобства жевания, язык остался крайне массивным органом, ориентированным на вращение и перемещение пищевых масс, пусть и в ущерб скорости и тембристости голосовых сигналов.
Разумеется, существуют такие анатомические нюансы, как под– нятость или опущенность гортани, т.н. голосовая щель, величина нёбной занавески et cetera. Следует отметить, что и эти факторы не являются уникальными качествами homo и не в состоянии сами по себе, без участия ротоглотки и носоглотки генерировать речь. Отнюдь. Как раз то небольшое разнообразие звуков (которое и становится основой речи) является «заслугой» все же ротоглоточной и носоглоточной части, а не низкой гортани или небольших особенностей черпаловидной вырезки.
Все вышесказанное отнюдь не обозначает, что голосовая коммуникация не была «заложена» в млекопитающих эволюционно.
Несомненно и непременно была, но, вероятно, все же не как самая важная функция. А человеческая речь, формируясь, лишь унаследовала последствия жевательно-глотательно-дыхательных приоритетов глотки, чем и объясняется ее фонетическая скудость.
Ceterum, этот небогатый набор звуков вполне обеспечил межвидовую коммуникацию и создание языка 34 .
Для того чтобы со всей отчетливостью понять, что такое «язык», необходимо представить себе его абсолютное отсутствие.
Ergo, что же это такое и как «это» может быть сформулировано?
Это составляющие реальность мира (примерно) 500000 объектов, субъектов, явлений и признаков, которые не имеют вообще никакого имени, никакого обозначения и, соответственно, никакой классификации.
Аналогии, контраналогии и ассоциации невозможны; они равноценны попыткам оперировать картотекой, в которой есть 500000 «чистых белых карточек», лишенных всяких отличий друг от друга и вообще всяких примет.
Связи меж объектами, субъектами, явлениями и признаками неопределяемы, так как и сами связи не имеют никакого имени и обозначения.
Любые адресации к прошлому (прежде всего ассоциативные) – крайне затруднены; все безымянно, все лишено примет и свойств. Любые попытки фиксации реальности равносильны рисованию белым по белому. Практически ничто не может быть «вызвано из памяти», после того как исчезло из поля зрения.
Безымянность хаотизирует мир, сливает его многообразие в единый фон, своей неопределяемостью отрезанный от большей части потенциалов мозга любого животного и естественным образом вызывающий лишь безразличие.
(Попытки постижения этой безымянности были бы, вероятно, мучительны или настолько трудоемки, что эволюция мудро «притушила» всякое
эмоционирование «о безымянном», заместив его безразличием.)
Это картина – чистой, абсолютной неноминированности.
В реальности, для конкретного живого существа все чуть иначе. Пищевые и половые интересы, агрессии, фактор личности, страх, рефлексы, боль, фобии непременно очерчивают в огромном пространстве мироздания небольшой кружок «понятного» мира, некий «minimum consumendi» знаний о своей малюсенькой реальности. Все прочее за пределами этого «круга понятного» безразлично, ибо неопределяемо.
Конечно, есть зрительные, обонятельные, осязательные, звуковые et cetera образы мира, непрерывно запечатляемые в нейронах гиппокампа, являющегося «регистратором сознания». Но к ним (при отсутствии кодов-номинаций) возможна лишь сложная аналоговая адресация, происходящая, вероятно, способом сопоставления «старых» и «новых» «картинок» сознания. Трудоемкость процесса обеспечивает ничтожно малую величину «круга понятного».
Понятие «картинка», secundum naturam, крайне условно, так как в нее входят, repeto, не только зрительные, но и все прочие (без исключения) компоненты реальности: обонятельные, осязательные, звуковые, хеморецептивные et cetera. Т.е. «картинка» может быть и «запаховой», «звуковой» или «вкусовой», а не только зрительной. Более того, в ее составе непременно должны находиться и все висцероцептивные «данные», причем не только сами по себе, а еще и в жесткой увязке с теми внешними обстоятельствами и факторами, которые так или иначе оказывают на них влияние.
(Адресация к гиппокампальным структурам как основа мышления, полагаю, неизбежна, ибо иначе каждая секунда сознания любого существа была бы постижением мира заново, что было бы, sine dubio, губительно.)
Говорить с такой уверенностью о гиппокампе как о «регистраторе» сознания, а соответственно, и «банке ассоциаций», мне позволяют те результаты исследований и изысканий, которые на данный момент уже являются догмами нейрофизиологии.
Напомню.
Я уже писал о формулировках У. Г. Пенфилда и Б. Милнера, характеризующих поражения гиппокампа как «прекращающие регистрацию потока сознания» ( Pen field W., Milner В. Memory Deficit Produced by Bilateral Lesions in the Hippocampal Zone, 1958).
К этому следует добавить мнение В. М. Бехтерева об исключительной роли гиппокампа в процессах памяти ( Бехтерев В. Основы учения о функциях мозга, 1905), Г. ВанХозена,Д. Пандиа,Н. Буттерса, считавших, что «поразительные нарушения памяти, наблюдающиеся после поражения этих областей мозга, возможно, становятся более понятными, если учесть, что сенсорная информация, поступающая в них, видимо, является в высшей степени тонко обработанной». ( Hoesen G. W., Pandya D., Butters N. Cortical Afferents to the Entorhinal Cortex of the Rhesus Monkey, 1972), О. Виноградовой: «Анализ существующих данных позволяет, таким образом, ограничить круг предполагаемых функций гиппокампа относительно узким комплексом: ориентировочный рефлекс и регистрация информации» ( Виноградова О. Гиппокамп и память, 1975).
Necessario notare, что в отношении функции гиппокампа наблюдается определенное согласие столь разных исследователей, как Whitty (1962) и R. Adams (1962), Barbizet (1963) и Victor (1964), Warrington (1968), Weiskrantz (1971) et cetera.
Puto, что самые характерные свидетельства поражений гиппокампа все же предлагает М. Victor в своем труде «Observations on the Amnestic Syndrome in Man and its Anatomical Basis» (1964): «В некоторых случаях нам приходилось сообщать больному, что умер его ближайший родственник, от которого он полностью зависел. Такой больной казался потрясенным и опечаленным, что указывало на понимание им нашего сообщения, но через минуту опечаленное выражение лица исчезало, а спустя две минуты он не помнил того, что ему сказали».
Ceterum, вернемся к нашей теме, к некоему «происходящему» перед глазами животного безымянному миру, к ежесекундной реальности сознания, которую нет возможности эффективно использовать, ибо отсутствует ее удобный классификатор.
Потребность в этом классификаторе и породила сперва звуковую речь, а затем и внутреннюю речь (мышление). Это был не простой, но, fortasse, единственный путь сделать информационную базу собственного сознания главным инструментом своего же выживания и размножения. (Полагаю, что только с появлением номинаций появилась возможность широко пользоваться собственным сознанием, т.е. легко «зацепиться» за старые впечатления и их использовать.)
Все иные существующие версии, объясняющие происхождение речи и мышления, не объясняют самого главного – как возникла потребность в развитии этой способности? Каков был нейрофизиологический механизм ее зарождения?
Не имеющая никаких археологических доказательств, но общепринятая версия зарождения языка как необходимого условия успешности совместной охоты ранних homo – выглядит не только очень «топорно», но и малоубедительно. (Неслучайно у нее нет вообще никаких нейрофизиологических трактовок.) Даже если «принять на веру» эту гипотезу, то следует сразу вспомнить, что львам, гиенам, да и вообще всем стайным хищникам для успешности охоты не требуется ни «язык», ни мышление, ни сложная социализация 35 . «Трудовая» гипотеза в этом контексте выглядит еще слабее «охотничьей», так как является не только ничем не подтвержденной археологически, но и не имеющей даже гипотетической или, хотя бы, хорошей фантазийной базы.
Понятно, что механизм речи и мышления должен был быть предельно прост, логичен и естественен, т.к. невозможно предположить, что речь человека (и мышление как ее следствие) была радикально новым, взявшимся из «ниоткуда» явлением.
Строго следуя логике эволюции, следует признать, что все «новое» – это лишь хорошо развившееся «старое», ничего принципиально «нового», не имеющего своей эволюционной истории как в земной природе, так и в функциях мозга, вероятно, просто не существует.
Fortasse, некие приблизительные и несовершенные, зародышевые системы номинации, основанные на «смертельности ежесекундного постижения мира заново», на необходимости очертить и поддерживать «круг понятного» (что возможно только через адресацию к «базе» гиппокампа) все же присутствовали и присутствуют у любого животного.
Igitur, говоря о человеке, мы говорим всего лишь о существе, анатомические особенности и агрессии которого позволили развить и реализовать ту номинативную способность, которая (судя по всему) потенциально присуща мозгу позвоночных.
То же самое можно сказать и о факте самой «речи». И применительно к ней самой, и в режиме прямой аналогии с номинативным потенциалом. Потребность и способность «звучать» присуща множеству видов живых существ еще со времен палеозоя, причем для этого даже не требовалась развитость нёбно-гортанного аппарата и других артикуляторов, дающая возможность создавать акустические регулируемые колебания. Черепа первых амфибий и синапсид (девон, карбон) не дают оснований утверждать с уверенностью, что амфибии или звероящеры имели эти артикуля– торы. Но существуют «неголосовые» сигналы, порождаемые «прямым» прохождением воздуха через ноздри или гортань: сопение, шипение, фырканье, носовые свисты, которые присущи практически всем позвоночным, и, вероятно, являются столь же древними, как и их «производители». Как демонстрируют современные животные и насекомые, звуковые сигналы, содержащие важную и многообразную информацию, могут быть произведены и вообще без всякого участия пневмотракта: бобры и ондатры издают звуки с помощью ударов хвоста по воде, сверчки – трением ног о подкрылки, дикобразы – резким соударением игл et cetera. Scilicet, все эти звуки генерируются с тем, чтобы быть услышанными и понятыми, у них всегда есть адресат (принимающая сторона). Тенденция обмена звуковой информацией настолько очевидна, эффективность этой коммуникации так высока, что предсказать неминуемость появления «филиппик» Цицерона можно было еще в девонском периоде, прислушавшись к шипению ихтиостеги ( Ichthyostega ).
Номинируя мир вокруг себя с помощью звуковых обозначений, homo постепенно расширял свой обычный для всякого животного «круг понятного».
Как только предмет, явление или обстоятельство – получали имя, они легко классифицировались в «регистраторе сознания», но уже не только как «картинки», но и как информационные единицы, что обеспечивало легкость и мгновенность доступа к ним, возможность установления меж ними связей, а уже через это – свершалось и увеличение «minimumi consumendi» знаний о мире.
(E supra dicto ordiri возможен осторожный вывод, что именно необходимость упорядочить хаотизм сознания древнего типа, облегчить адресацию к «ленте гиппокампа» и породила первые попытки номинаций предметов и явлений, по всей вероятности, начавшиеся после I или II периода Вюрмского оледенения.)
(Здесь уместно будет вспомнить не столько открытия Д. Феррье, В. М. Бехтерева, Г. Дюре, Е. Кононовой, С. М. Блинкова, С. Пинкера, F. Klemperer по части как скрытых функций, так и истории Broca's area и Wernicke's area, сколько академическое обобщение Эрнста Майера ( Ernst Мауг ): «Для прогрессивной эволюции организмов характерно то, что каждый организм и орган как бы таит в себе большие потенциальные возможности к той или иной функции» (Майер Э. Принципы зоологической систематики, 1971).
Ceterum, к этой теме (учитывая ее важность в нашем исследовании) мы еще обратимся, но чуть позже.
При возвращении же к магистральной теме этой главы возникает естественный вопрос: откуда происходит уверенность, что первым порождением неолитического homo была анатомически более сложная звуковая речь, а не чрезвычайно анатомически комфортная внутренняя, не требующая тонкой работы легких (которые обеспечивают возникновение и нужное давление воздуха во всем речевом тракте), усилий гортани, движения нёбной занавески, языка, губ, мандибулы et cetera?
Здесь ответ очевиден: внутренняя речь (при всем ее удобстве) могла быть только следствием внешней (звуковой) речи, создавшей номинативную систему, которой и «воспользовалось» мышление, убрав из нее (barbare dictu) фонетическую составляющую.
Разумеется, рождение такой системы могло быть только коллективным делом, организованным по принципу максимальной понятности каждого ее компонента каждому из ее создателей, igitur, строго «звуковым», а, вероятнее всего, на первых порах еще и жестово-пластическо-мимическим. (Богатство системы (количество номинаций) и ее живучесть напрямую зависели как от благополучия, так и от численности стаи.)
(Странно представить себе изобретение ранним «йото»-одиночкой пусть и крохотного, но «внутреннего» языка для себя самого, непонятного социуму окружающей стаи. Помимо всего прочего, это представление конфликтует с основными положениями классической зоологии о коммуницировании животных, которые всегда стремятся к видовой общности поз, знаков, звуков, мимики, смысл которых именно в их понятности для окружающих. (К. Линней; Де Фравьер; Г. Гюбер; Л. Брофф «Der Zoologische Garten»; Коуч; Бекланд;Д. Ромене, 1888). Более того, подобная ситуация является крайне маловероятной, так как «целостность группы и согласованность действий слагающих ее особей поддерживается на основе непрерывных взаимонаблюдений. Постоянный зрительный контакт между особями и их взаимная ориентация на весь континуум поведения сочленов по группе было предложено называть “структурой внимания”» ( Chance М., Jolly С. Social Groups of Monkeys, Apes and Men, 1970).
Простыми движителями организации речи (по всей вероятности) были три фактора: «рефлекс подражания», крайне эффективный именно с учетом перманентно функционирующей «структуры внимания», практический эффект и острые физиологические ощущения.
С рефлексом и практическим эффектом, puto, понятно, а вот «острые физиологические ощущения», которые, возможно, и явились главной причиной появления речи, вероятно, требуют пояснения. Explico.
Что я имею в виду, говоря об «острых физиологических ощущениях»? (Здесь я расставлю факторы не по их реальной приоритетности, а по реестру их академической репутации.)
Прежде всего, это удивительная способность «обозначительно– го звука» (слова) служить новым и острым (почти универсальным) раздражителем, что в свое время не очень удачно попытался сформулировать И. Павлов: «Конечно, слово для человека есть такой же реальный условный раздражитель, как и все остальные, общие у него с животными, но вместе с тем и такой многообъемлющий, как никакие другие, не идущий в этом отношении ни в какое количественное и качественное сравнение с условными раздражителями животных» (Павлов И. Полное собрание сочинений, 195hT.IV).
И. Павлов, безусловно, прав, оценивая возбуждающую роль слова так высоко и категорично, но выделяя «слово» в «исключительно человеческие раздражители», он повторяет свою постоянную «программную» ошибку игнорации сверхважного фактора эволю– ционности любых процессов, в том числе и процесса формирования речи.
Даже если понятие «человек» и употреблять всерьез (что не очень вяжется с принципами нейрофизиологии, которая «насквозь» эволюционна), то в любом случае необходимо понимать, что переход из состояния классического животного в homo не был (molliter dictu) одномоментным; что не было ситуации, когда заснувшее животное наутро просыпалось бы «человеком», т.е. существом, на которое воздействуют особые, неизвестно откуда взявшиеся раздражители, автономные от всей живой природы и ориентированные на его персональную «вторую сигнальную» систему (субстрат которой пока так и не обнаружен ни нейроанатомией, ни нейрофизиологией, и которая до сего дня остается миражом, порожденным силой научного воображения И. Павлова).
Тот самый «многообъемлющий» и действительно сверхсильный «раздражитель», прежде чем стать компонентом обозначенных И. Павловым «чисто человеческих» процессов, должен был быть кем-то порожден, уже сформирован, сделан привычкой и введен в обиход.
Но никаких других создателей, кроме обычных животных, каковыми были homo до определенного (и неопределяемого) момента, у «речи» не было и не могло быть. Даже если счесть такую точку зрения недопустимо радикальной, то все равно придется согласиться с тем, что по крайней мере начало формирования всей вербальной культуры (а этот момент был самым сложным и важным) было положено человеком в его «дочеловеческом», т.е. в строго животном состоянии.
Несомненно, на самых первых порах звуковая номинация предметов, существ, явлений была острейшим физиологическим ощущением, которое вполне способно было быть движителем длительного и зыбкого процесса «создания речи». (Чужая, хаотичная и всегда безразличная огромность мира вокруг, получая имена, приобретая понятность, оживала, становилась предсказуемой и через это – не такой опасной. Понимая глобальность страха, в котором ежесекундно жил ранний homo, окруженный преимущественно его «поедателями», жестокостью природы и конкурентами в борьбе за падаль, легко представить себе, насколько важным было это обстоятельство.)
Более того, «с появлением зачатков речи личный опыт каждого члена стаи мог стать достоянием всех остальных ее членов» ( Leonard J. N.
в сборнике «Life Before Man», 1997).
Помимо чистых номинаций автоматически вырабатывались и связывающие их ассоциации, порождавшие, в свою очередь, череду сложных возбуждений ЦНС.
Некоторый почти «гипнотизм» процесса возникновения ассоциаций попытался выразить И. М. Сеченов: «Ассоциация есть... непрерывный ряд касаний конца предыдущего рефлекса с началом последующего. Конец рефлекса есть всегда движение, а необходимый спутник последнего есть мышечное ощущение. Следовательно, если смотреть на ассоциацию только в отношении ряда центральных деятельностей, то она есть непрерывное ощущение» (Сеченов И. М. Избр. произв.: в 2 т.Т.І. Физиология и психология, 1952).
Осмелюсь прокомментировать блестящее, но чуть «перегруженное смыслами» высказывание И. М. Сеченова.
Иван Михайлович видит ассоциацию (как следует из его текста) в виде связки рефлексов, молниеносно происходящей в момент создания ассоциативных связей.
Вспомним, что происходит в этот момент? Откуда берется то, что И. М. Сеченов называет «непрерывное ощущение»?
Explico.
Большие группы нейронов коры (ассоциативные центры) мощно адресуются как к гиппокампу, так и к ретикулярной формации. Причем если к гиппокампальным структурам идет «вопрос», то к formatio reticularis уже идет «доклад» о выявленной благодаря ассоциации сути явления. Ретикулярная формация, с учетом этого «доклада», возбуждает лимбическую систему, а та активирует или тормозит агрессии, творя соматический или поведенческий акт.
Как всякий активный и многомерный нейрофизиологический процесс, образование ассоциации попутно, кроме основного «рабочего» эффекта, порождает множественные «ощущения», причем в очень ярком варианте. (Напомню, что именно головной мозг есть средоточие всех тонких «чувствований», и что именно ему любое животное обязано всей гаммой «сладостных» или «горьких» переживаний, а не языку, вагине, желудку, коже или глазам.) Ассоциации же, в отличие от тех процессов, что творятся на «периферии» и афферентно возносятся в мозг, происходят непосредственно в головном мозге, создавая тонкое, непрерывное и опять-таки физиологическое «наслаждение мышлением», о котором мало кто задумывается по причине его привычности.
В цитате из И. М. Сеченова, которую я привел выше, немного сбивает с толку модное в те времена словечко «рефлекс», которое вернее было бы заменить на современное, в принципе, более точное понятие – «синаптические связи». Opportune, «расшифрованная» выше идея И. М. Сеченова не была забыта, но получила определенное научное развитие, к примеру, в дис. Т. Воробьевой «Исследование функциональной организации системы положительных эмоций» (1977); в академическом своде трудов АН СССР «Механизмы памяти» (см. cm. «Эмоции как системный уровень регуляции памяти», 1987).
Вероятно, говоря о дополнительных факторах, способствовавших зарождению речи, будет уместно предположение о том, что номинативные процессы эмоционально объединяли целые группы homo, активируя в каждом члене группы чувство «соощущения» другим homo. Здесь важным фактором является то обстоятельство, что «соощущение», т.н. общность, обостряя часть агрессий, тоже провоцирует множественные сильные физиологические ощущения. (Позже это назовут коллективизмом).
Нет ни фактов, ни даже косвенного материала для гипотезы, чтобы обоснованно предположить продолжительность периода первоначального становления «речи».
Нет возможности и установить тот рубеж во времени, когда поворот «обратно» в «безречие» (т.е. в «гуканье», «рычанье», «визг») был бы уже невозможен для человека, когда никакие внешние факторы уже не могли, вместе с частью homo, похоронить и номинативную систему. (Понятно, что процесс был хрупок до чрезвычайности; любой катаклизм, хищники, межвидовый конфликт, голод – уничтожали не только сами стаи homo, но вместе с ними и их начальные речевые наработки. Igitur, процесс неоднократно прерывался, аннулировался, возобновлялся или возникал в другой стае.)
Ceterum, вообще вопросы датировки речеобразования не представляются мне принципиальными; они все равно остаются ultra limites factorum.
Ad verbum:
Во всем плейстоцене есть лишь два места, куда можно хоть сколько– то оправданно «втиснуть» зарождение и первоначальное развитие речеобразования: это краткая эпоха после I Вюрмского оледенения (23 тысячи лет назад) или период окончания II Вюрмского оледенения (10 тысяч лет назад). Катаклизм, превративший большую часть суши в ледники и приледниковье, минимизировав фауну, несомненно, погубил значительную часть естественных врагов homo, позволив их стаям обрести многочисленность, необходимую для успешного создания «вербальной культуры». В пользу этой версии свидетельству
ет еще и то обстоятельство, что, наряду с резким уменьшением поголовья «врага», продолжительный холод мог ослабить те факторы, которые всегда самым естественным образом сокращали популяцию homo. Я имею в виду как эпизоотии, неминуемые для любых типов животных, так и влияние эндопаразитов: заразные бактериальные заболевания, трипаносомы, гемоспоридии, различные глисты et cetera, с неизбежной для всякого вида цикличностью вызывавшие падеж в стаях homo. (Без фактора катаклизмов и эпизоотий средняя нормативная выживаемость птиц – 10% из поколения, рыб – от 0,015 до 0,04%, рептилий – 2-3%, амфибий – 1 %, млекопитающих – от 30 до 50%. Нормативная периодичность эпизоотий: птицы – каждые 6-7 лет, крупные млекопитающие – 7-8 лет, грызуны – 3-4 года (Приводится по: Севврцов А. Н. Главные направления эволюционного процесса, 1967).