Текст книги "Соколы Троцкого"
Автор книги: Александр Бармин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц)
17. ГЛУХИЕ РАСКАТЫ ГРОМА
С окончанием Гражданской войны в нашей жизни стали происходить заметные изменения. Революция знала трудные времена, терпела серьезные военные поражения, но она всегда верила в свою силу. Все внутрипартийные споры велись с верой в будущее. Так было даже во время кронштадтского мятежа, когда республика была так близка к краху. Теперь же, с наступлением мира, появилась новая опасность – опасность поражения на фронте экономического строительства.
Еще до кронштадтского мятежа, в ходе острой партийной дискуссии о профсоюзах стало ясно, что партии предстоит принять исключительно важные решения в этой области. До этого важные решения просто откладывались. Теперь предстояло выбрать определенный курс экономического развития страны. К нашему изумлению, Владимир Ильич Ленин объявил новую экономическую политику (нэп), открыв свободный рынок для крестьян. Эта политика скоро стала приносить свои плоды в виде улучшения условий жизни вконец уставшего от разрухи народа. Больше стало продуктов, улучшилось их качество стала расти производительность труда; по всей стране были несомненные признаки снижения напряженности. Снова появились деньги, которые опять становились краеугольным камнем бытия.
Мы, молодые коммунисты, выросли с верой в то, что с деньгами покончено раз и навсегда. Нам не приходило в голову, что практический отказ от денег в ходе Гражданской войны был вызван не столько движением к социализму, сколько вынужденной мерой, связанной с девальвацией, а также с тем, что ничтожное количество производимой продукции просто нельзя было пускать в свободную продажу. Истина заключалась в том, что эта политика, с одной стороны, была вынужденной, но, с другой стороны, лучшие теоретики партии – Ленин, Бухарин, Преображенский – сознательно встали на этот путь, рассматривая его как определенную стадию движения к социализму.
К концу Гражданской войны инфляция чудовищно обесценила бумажные деньги. Острота инфляции усугублялась тем, что некоторые виды услуг – проезд по железной дороге, в трамваях, почта, театр, кино, медицинское обслуживание и т. п. – для трудящихся стали бесплатными. Носовой платок, к примеру, стоил больше, чем банкнота, на которой стояла печать с дюжиной нолей. Казначейство уже не утруждало себя нумерацией банкнот или их разрезанием. Мы получали их, как и почтовые марки, большими листами. Я не раз видел, как эти листы использовались в качестве оберточной бумаги или обоев в крестьянских домах. Еще одна трудность заключалась в том, что обострялся дефицит бумаги, которой стало не хватать даже для печатания денег.
Теперь же, с введением нэпа, с ее свободой торговли и новой налоговой системы – обе меры были направлены на примирение с крестьянством – деньги снова стали приобретать ценность. Теперь за все приходилось платить. Снова на улицах Москвы появились рысаки, запряженные в элегантные санки. Стали открываться рестораны, и, проходя по улице, мы слышали, как за их окнами играют оркестры, но нам их посещение было недоступно. Нам приходилось платить за все: за продукты, за баню, за любое развлечение.
Революционеры, молодые и старые, неожиданно обнаружили, что им нужны деньги, которых у них не было. Никто из них никогда не думал над тем, как зарабатывать деньги. У некоторых счастливчиков была лишняя пара сапог, и этого было достаточно. Партийные работники, даже самые высокопоставленные, получали около двухсот рублей в месяц, что не превышало зарплаты квалифицированного рабочего. Если стали появляться деньги, думали многие из нас, значит, скоро опять появятся богачи? Не стали ли мы скатываться назад, к капитализму? Эти вопросы мы задавали себе с чувством тревоги.
Герои Гражданской войны, слушатели Академии Генерального штаба, с орденами, полученными в кровопролитных боях, с изумлением обнаруживали: все, что имелось в достаточном количестве вокруг, было им практически недоступно, что жулики и спекулянты безнаказанно плюют им в лицо. Это вызывало закономерный вопрос: за что же они боролись?
Я помню, как я с группой слушателей академии как-то вечером в течение нескольких часов ходил по Тверскому бульвару от памятника Пушкину до памятника Тимирязеву. Мы обсуждали, что же случилось с революцией. У нас возникало ощущение, что революцию предали. «Возвращается капитализм, а с ним деньги и все связанное с ними неравенство», – говорили одни. Другие считали, что надо выходить из партии, которая предала идеалы революции. В конце концов мы пришли к следующему выводу: «Мы не знаем, почему ЦК проводит такую линию, и хотя нам она кажется неправильной, мы должны верить». Наша вера в лидеров партии: Ленина, Троцкого, Бухарина, Зиновьева – позволяла нам прийти к такому выводу и убедить друг друга в правильности этого вывода. Мы считали, что наши лидеры знали, куда они идут, они знали, куда они ведут нас, они могут потерпеть поражение, но они никогда не предадут нас.
На этом фоне у нас в академии были и свои проблемы, которые вызывали беспокойство. Гражданская война окончилась как раз в то время, когда наши старшекурсники заканчивали обучение. Что с ними будет теперь? Большинство старших командных постов было занято старыми генералами – профессионалами, которые помогли советской власти одержать победу. Линия Троцкого на использование этих специалистов оправдалась, но что дальше? В академии мы стали говорить о необходимости реорганизации, о вливании свежей крови в высший командный эшелон, о необходимости подготовки к следующей войне в терминах марксистской доктрины, наиболее ярким теоретиком которой неожиданно для всех стал Тухачевский. Наша общая позиция формулировалась довольно просто: «Дайте место новым красным генералам». В ближайшее время из академии должны были выпуститься Дыбенки, Венцовы, Федько, Урицкие, но старые генералы просто предлагали назначить их, по крайней мере на время, на низшие должности. Успев покомандовать армиями, они могли оказаться командирами рот и батальонов. Эта ситуация побудила одного из слушателей сочинить ироническую «Оду роте», которая прозвучала на нашем выпускном вечере. В этом чувствовалась амбициозность, отчасти мотивированная тревогами за судьбу революции, но тем не менее амбициозность. Почему бы не называть это простым и понятным словом «карьеризм»? В конце концов этот фактор тоже должен был приниматься во внимание, когда шла речь о серьезной перестройке армии сверху донизу.
В политическом плане проблема осложнялась тем, что руководитель Красной Армии Троцкий, который по праву пользовался славой одержанных побед и вызывал всеобщее восхищение своей неутомимой энергией, считал, что старое поколенье все еще сохраняет свой потенциал. Бывшие царские генералы: Лебедев, Брусилов, Новицкий, Вацетис и Каменев – поддерживали Троцкого, и хотя Реввоенсовет состоял из людей, выдвинутых революцией, наши выпускники опасались чрезмерного влияния этой старой гвардии.
Начало формироваться нечто вроде подпольной оппозиции Троцкому в партии и армии. И в центре этого процесса были Сталин и Ворошилов. Они знали, что, пока Троцкий играл главенствующую роль, для них места не было. Поэтому они попытались использовать недовольство молодых офицеров старыми генералами в своих целях. Острие этого недовольства было направлено не только против старых «профессионалов», но против всей системы централизованного командования.
Естественно, что в академии тоже были различные точки зрения по этому вопросу. Вскоре у нас возникла группировка во главе со старым большевиком Кручинским, старым, естественно, в смысле партийного стажа, а не по возрасту, так как ему не было еще и тридцати лет. Это был кавалер ордена Красного Знамени, человек весьма энергичный и обладавший настоящим даром оратора-демагога. Кручинский искусно разжигал существующее недовольство, и в этом его поддерживали несколько слушателей, прежде всего Дыбенко, Урицкий и Федько, которых в свою очередь поддерживал Ворошилов. Против выступало несколько молодых слушателей, в том числе и я, которым не нравились все эти интриги и склоки. Несмотря на сильное давление, нам удалось заблокировать избрание Кручинского в состав бюро нашей партийной ячейки. К нашему изумлению, он вскоре исчез, вернее, был «выведен из обращения» чекистами, которые нашли, что он обыкновенный авантюрист, что его партийный стаж является блефом, так же как и его военные «подвиги».
Центральный Комитет партии, видимо не забывший, как голосовала партийная организация академии в ходе дискуссии о профсоюзах (большинство было за «Рабочую оппозицию») против Ленина, Троцкого и Бухарина – решил, что в академии надо провести новую чистку. Эта чистка свалилась нам как снег на голову. Партийная комиссия, обличенная всеми полномочиями, работала очень жестко и решения свои выносила в закрытом порядке.
Среди членов комиссии был А. С. Бубнов, впоследствии народный комиссар образования, и Э. М. Склянский, помощник Троцкого, который через два года умер в Чикаго. Состав комиссии был предложен Троцким и утвержден ЦК ВКП(б).
Комиссия исключала людей из партии и из академии, мотивируя это всем, чем угодно, или вообще не приводя никаких мотивов. Так, были изгнаны из академии, скомпрометированы, остались без работы и практически без средств к существованию несколько офицеров, которые отлично воевали на фронте и сейчас заканчивали учебу в академии. Некоторые из этих отверженных покончили жизнь самоубийством. Из академии был исключен мой друг Гаевский, которого я знал как человека, проявлявшего бесстрашие под огнем. Это был высокий, худощавый и обычно веселый человек, но когда я встретил его через неделю после чистки, он был в состоянии, близком к отчаянию. Мы встретились в коридоре около кабинета начальника академии. В руках у него я увидел письмо Троцкому и что-то блестящее. Гаевский с горечью сказал:
– Если я не достоин учиться в академии, то не знаю, для чего мне дали этот орден, – они могут получить его обратно!
Его восстановили в академии, поскольку допущенная несправедливость была слишком очевидна. Позже он стал одним из видных организаторов промышленности, но в 1936 году его обвинили в терроризме и заклеймили как «врага народа».
Другой мой друг, Ицковский, сын бедного еврейского портного, который при царском режиме подвергался арестам, а затем принимал участие в революционной деятельности на Украине вместе с Пятаковым, был по требованию Бубнова исключен из академии. А ведь он с ним, как я знал, в свое время спал на одном матрасе в киевской тюрьме. Однажды встретив его, Бубнов протянул ему руку, но Ицковский отказался ее пожать и сказал с улыбкой: – Сукиным сынам я рук не пожимаю.
Сейчас я вспоминаю, что он всегда был весел, как бы плохо ни шли дела, приговаривая, что все может быть еще хуже. Откуда у него был такой веселый характер? Из тюрьмы, где он провел пять лет в одиночке и кандалах, его освободила революция. Видимо, там он приучил себя улыбаться, несмотря ни на что. В конце концов он был восстановлен в академии, а впоследствии занимал высокий пост в Наркомате внешней торговли. В 1935 году он был обвинен в троцкизме» и исчез. Бубнов последовал за ним в небытие в 1937 году.
Пока я лежал с приступом малярии в госпитале, меня тоже «приговорили» к исключению из академии. В моем «деле», а об этом я узнал уже после состоявшегося решения, кстати за несколько месяцев до перехода на старший курс, была такая формулировка: исключен как «слишком молодой и слабый здоровьем».
Я решил обратиться в Центральный Комитет партии. В те дни секретарь ЦК Вячеслав Молотов ежедневно принимал посетителей, и я отправился к нему на Воздвиженку. Пропуском в здание ЦК служил партбилет. «Первая комната направо», – сказал мне дежурный. Кабинет Молотова был большим, но очень неухоженным и плохо меблированным. В центре комнаты стоял большой стол, окруженный стульями. В глубине, у окна – небольшой письменный стол, заваленный бумагами. В комнате уже находилось несколько посетителей, и Молотов разговаривал с одним из них, по виду рабочим. У него было крупное, заурядное, какое-то безмятежное и неодухотворенное лицо среднего бюрократа, внимательного, но равнодушного. Слушал он меня не перебивая, делая в это время пометки себе в блокнот. Потом задал несколько вопросов и сказал, слегка заикаясь:
– Хорошо. Я сделаю что смогу.
Через четыре дня решение о моем исключении было отменено. В те дни власти делали немало ошибок, но многие из них быстро исправлялись. Демократический дух проявлялся тогда в прямых контактах между руководителями и рядовыми членами партии, в простоте манер, которая иногда граничила с грубостью.
В это же время я познакомился с одним человеком удивительной и трагической судьбы. Это был офицер Красной Армии, происходивший из богатой еврейской семьи, дважды награжденный за храбрость, проявленную на поле боя. Его фамилия была Белотский.
Он не стремился к большой карьере, а хотел жить в контакте с народом. Он отказался от высокой военной должности и поехал на село в качестве учителя и секретаря сельской партячейки. Восемь лет он работал в различных районах Киргизии. Он был из породы тех людей, которые любую страну, где им волею судьбы доведется жить, считают своей и отдают все свои силы служению ее интересам. В Киргизии он знал все и вся. В итоге из низового партийного работника он, несмотря на отсутствие у него карьерных устремлений, стал секретарем ЦК партии Киргизстана, то есть фактическим главой автономной республики. Этот один из немногих большевиков, которые возродили старую идею «хождения в народ», в 1937 году был объявлен «врагом народа» и исчез.
После окончания Гражданской войны некоторые раскаявшиеся деникинские генералы получили преподавательские должности в академии. Я не без любопытства слушал курс лекций по стратегии, который читал нам «товарищ» Слащев Яков Александрович, пожилой генерал, с красным лицом и большим красным носом, подстриженный «ежиком». Он всегда ходил в зеленой гимнастерке, на которой можно было заметить следы споротых погон. Мы обращались к нему как к «товарищу» лишь из уважения к тем, кто назначил его на эту должность. Сам же он всегда любил называть себя «Слащев-Крымский», имея в виду свои заслуги в воздвижении «непреодолимых» заграждений на перешейке Крымского полуострова, которые штурмовые батальоны Красной Армии сумели преодолеть стремительным броском. Он был в армии Врангеля, который назначил его командующим войсками в Крыму. Особенно Слащев «прославился» тем, что на станции Джанкой приказал повесить на фонарных столбах всех комсомольцев – рабочих, студентов, парней и девушек без разбору, поэтому он был известен у нас как «вешатель». И так было до тех пор, пока он не решил предать Врангеля и бежал из Константинополя в Россию, захватив с собой большое количество ценных документов.
Однажды во время лекции, когда он иллюстрировал свой тезис примером из битвы за Перекоп, один из наших слушателей сказал:
– Прошу извинить, товарищ профессор, но в той битве я командовал дивизией и смею заверить, что численность наших войск, которые воевали с вами, была гораздо меньше.
– Вполне возможно, – вежливо ответил бывший палач. – Я не читал всех докладов, но советские войска, очевидно, компенсировали малую численность большой храбростью.
Несмотря на эти комплименты Красной Армии, Слащев, как рассказывали мне, погиб от пули, которую всадил в него на улице комсомолец, брат одной из жертв этого палача.
В конце 1922 года советское правительство пригласило в Москву представителей Польши и Балтийских республик на конференцию. Наркоминдел поручил мне быть одним из секретарей этой конференции. Чичерин на ней не появился, и работой советской делегации руководил Литвинов.
Польшу представляли князь Радзивилл и Лукашевич, будущий посол в Париже. Именно они сумели убедить Финляндию, Латвию и Эстонию последовать примеру Польши и прислать в Москву делегации. Литва, не имевшая в то время дипломатических отношений с Польшей, похоже, была заинтересована в урегулировании этого вопроса и тоже направила свою делегацию.
Перед началом заседания, когда мы вели общий разговор, князь Радзивилл, высокий, представительный, с длинной бородой, обратил внимание на эмалевый значок в виде красного флага с серпом и молотом на моем лацкане.
– Отличная работа. Где это сделано? – спросил он с подлинно дипломатической вежливостью.
Я показал ему оборотную сторону значка и привел его в замешательство. Значок был изготовлен в Варшаве (у нас это производство пока не было налажено, и мы заказали в Польше партию значков, которые использовались советскими представителями в заграничных поездках). Польский аристократ поднял брови и переменил тему разговора. Второй визит князя Радзивилла в Москву состоялся через восемнадцать лет, в 1939 году, когда он был взят в плен советскими войсками, вторгшимися в Польшу после заключения Сталиным пакта с Гитлером. Позже, по просьбе папы римского и короля Италии Виктора Эммануила, ему разрешили уехать в Италию.
Среди присутствовавших на конференции был литовский генерал в роскошной военной форме с таким количеством орденов и медалей, которого, наверное, не было ни у одного из победителей в мировой войне. Высокий и широкоплечий, генерал Радус-Синковичус показался мне Реальным прототипом всех опереточных генералов. Он фигурировал в одном инциденте, который стал у нас предметом горячей дискуссии.
Собравшиеся в зале участники конференции ждали прибытия советской делегации. Двустворчатая дверь распахнулась, и в зал вошел генерал Новицкий, бывший заместитель министра обороны в царском правительстве, а ныне член советского Генштаба. Невысокого роста, худощавый, он выглядел довольно скромно в выгоревшей гимнастерке, пожелтевших сапогах, без наград и знаков различия. Новицкий был одним из профессоров академии, к которому я питал глубокое уважение. Он сделал общий поклон присутствовавшим и неожиданно оказался лицом к лицу с внушительной фигурой Радус-Синковичуса. К нашему великому ужасу, оба вдруг обнялись, как братья, давно потерявшие друг друга.
До революции Радус-Синковичус учился в царской Академии Генерального штаба. Как офицер российской армии он был товарищем по оружию Новицкого, но как мог командир Рабоче-Крестьянской Красной Армии проявлять такие теплые чувства к офицеру армии капиталистического государства? Не правильнее ли было забыть о прошлом и сконцентрироваться на настоящем? Все мы сначала испытали некоторый шок, но потом некоторые из нас смеялись над непримиримыми товарищами, которые продолжали осуждать этот по-человечески понятный поступок. Хорошо, что они не пошли так далеко, чтобы обвинить старого доброго Новицкого в сговоре с врагами Советов.
Эта конференция по разоружению, как и многие другие, не принесла результатов, но она позволяла нам налаживать контакты с нашими соседями.
18. РОЖДЕННЫЕ В СКОРБИ
За последние два года политические настроения и манеры Москвы существенно изменились. И эти изменения оказывали на меня самое непосредственное влияние. Я начал изучать восточные языки, чтобы вести революционную пропаганду на Востоке. Разве не нарастало революционное движение в Персии и Афганистане? Я воображал себя путешествующим по этим странам в обличье купца, а на самом деле ведущим революционную работу.
Но сейчас революционные настроения пошли на спад. Советская республика поддерживала дружеские отношения с соседними странами, в которых не было и признаков революции. Вместо подготовки к полной опасностей подпольной революционной деятельности, жизнь подталкивала меня к дипломатической карьере. Вместо агитатора и организатора восстаний я становился чиновником. Наркоминдел приготовил для меня должность консула в Персии, и было решено, что сразу после выпуска я с женой выеду в эту страну.
Третий, и последний, год моей учебы в академии мы с женой и тещей прожили в гостинице «Левада». Моя комната была довольно большой, что позволяло теще выделить угол за занавеской. Моего пайка было бы вполне достаточно для жизни, если бы его выдавали нам с умом. Нам полагалось достаточное количество мяса, но его выдавали все сразу, а холодильника у нас не было. Долго хранить было невозможно ни в сыром, ни в вареном виде, и нам приходилось съедать его в течение недели, а остальные три недели месяца жить без мяса. Холодильников у интендантства не хватало и надеяться на их получение не приходилось, к тому же интендантство само постоянно вело борьбу с другими ведомствами и должно было брать из продуктов то, что имелось в данный момент.
К осени Ольга Федоровна узнала, что она беременна. Ее здоровье серьезно ухудшилось. Малярия, недоедание и нервное напряжение ослабили сопротивляемость организма. У нее были такие приступы тошноты, что она практически не могла ничего есть и должна была лежать в постели. Врачи предлагали ей сделать аборт. Я видел, какое разочарование и страдание отразилось на ее лице после такого заключения врача, и мы решили обратиться к другому специалисту. Она отправилась к врачу со своей матерью. Когда я вернулся из академии, то снова застал ее в постели. Я был так встревожен, что долго не решался спросить о результатах обследования, пытаясь с наигранной веселостью говорить о каких-то посторонних вещах.
– Неужели тебе не интересно, что сказал доктор? – спросила она с укором.
Доктор, похоже, был готов разрешить ей выносить ребенка, прописал диету и пообещал, что ее состояние улучшится. Действительно, скоро она себя стала чувствовать лучше, но все же оставалась слабой и сильно худела. Мы решили, что ей будет лучше уехать к отцу в деревню и возвратиться в Москву дней за десять до родов. Ее отец, бывший служащий, жил в деревне Рассказово Тамбовской губернии, где было в достатке овощей, молока и белого хлеба. Там Ольга будет иметь покой, свежий воздух и хорошее питание, искренне думал я. Деревенское лето в средней полосе России замечательное, и я был рад, что она будет избавлена от московской пыли и духоты. После ее отъезда я с головой ушел в подготовку к выпускным экзаменам.
Мне предстояло сдавать одновременно экзамены в Академии Генерального штаба и на восточном факультете. После 1921 года я прекратил заниматься языком хинди и сосредоточился на фарси. Многим у нас нравился этот музыкальный язык. Наш профессор Мирза Джафар Хан, видя мое старание, стал давать мне дополнительные уроки без всякой дополнительной платы. Скоро я уже мог вести конспекты его лекций на персидском языке.
Десятого июля 1923 года я сдал последний экзамен и получил диплом с отличием. Беременность Ольги подходила к концу. Я со дня на день ожидал от нее письма с извещением о ее скором приезде в Москву, так как мы решили, что рожать она будет в самом лучшем московском роддоме. В тот вечер меня дома ждала телеграмма:
«Близнецы-мальчики. Ольга чувствует себя хорошо. Отец».
Мое ликование было смешано с беспокойством, так как я понимал, что близнецы родились преждевременно. Прошло два дня, и 12 июля портье подал мне телеграмму, в которой было только два слова:
«Ольга умерла».
Машинально я поднялся в свою комнату на четвертом этаже и опустился на диван, сжимая в руках этот странный клочок бумаги, читая и перечитывая немыслимые слова, которые он содержал. В комнате все было на своих привычных местах, одежда Ольги на вешалке, ее зубная щетка в стакане на полочке. Происшедшее не укладывалось в моей голове. Я был еще слишком молод. Никогда еще непоправимая утрата так не била меня в лицо. Я знал смерть на поле боя, но смерть такого дорогого мне человека, такого молодого, полного жизни и дающего жизнь другим – этого я не мог понять. Я был потрясен. Мое горло пересохло, и в глазах не было слез.
Ко мне приходили друзья, садились рядом, говорили со мной, и я, наверное, отвечал им. Прежде всего надо было ехать в Рассказово. Три дня у меня ушло на оформление отпуска, получение билетов и других необходимых документов. Сейчас я не могу вспомнить, что происходило со мной все эти дни. Я только помню, что отказывался верить в смерть Ольги. Это, наверное, просто кошмар, какое-то наваждение, от которого я скоро очнусь. Ведь все вокруг продолжается, как будто ничего не произошло, значит, и я скоро увижу Ольгу.
С этой мыслью я проехал весь путь до Рассказова. На станции я непроизвольно стал смотреть по сторонам, ища глазами Ольгу. Она просто должна была прийти, чтобы сразу убедить меня в том, что ничего не случилось. Но ее не было, не встретил я ее и на узкой тропинке, ведущей через кукурузные поля к дому. Она ведь знала время прихода поезда? Ну, конечно, она еще слишком слаба, чтобы встречать меня.
Чем ближе я подходил к дому, тем сильнее сжималось мое сердце. Дом предстал передо мной в окружении тоскливо поникших деревьев. Навстречу вышел отец Ольги и молча обнял меня. Я зашел в комнату. На кровати лежали два свертка из белого льняного полотна, из которых доносилось слабое попискивание.
Неужели эти две небольшие частицы живой плоти – все, что осталось мне от полноценной жизни? Во мне поднималось чувство недовольства. Это из-за них погибла Ольга.
Мой тесть тихо сказал:
– Она держала их на руках и назвала одного Александром, а другого Борисом. Она была счастлива.
Ольга уже собиралась уезжать в Москву, когда у нее начались преждевременные роды. Она ужасно мучалась. Роды продолжались двое суток. Второго из близнецов пришлось доставать щипцами. Доктор, принимавший роды, не справился с этим тяжелым случаем. Измученная потерей крови, она смогла продержаться еще сорок восемь часов.
И теперь, стоя у свежей могилы на деревенском кладбище, я наконец воочию осознал – смерть моей Ольги стала реальностью. А дома потихоньку хныкали два маленьких свертка из плоти и крови. Жизнь тоже была реальностью. Тесть наклонился к ним и дал смоченные молоком марлевые тампончики. Писк прекратился. Пришел врач, чтобы осмотреть младенцев.
– Родились преждевременно и очень слабы, – сказал он. – Им еще только шесть дней, но у обоих уже гастрит. Пытаясь выходить их, вы только продлите страдания. Этот может умереть в любую минуту, а тот продержится еще день-два.
Ольга умерла, чтобы они жили, а теперь и им предстояло умереть. От этой мысли два бесформенных сверточка неожиданно стали странно дороги мне – меня охватила яростная решимость сделать все возможное для их спасения. Я вскочил в седло и галопом помчался в соседнюю деревню, где жил доктор, пользовавшийся в округе доброй славой.
– Скорее, со мной! – заклинал я доктора. – Нужно спасать двух детей!
На маленькой коляске мы с ним вдвоем вернулись з Рассказово. Доктор долго осматривал детей и наконец сказал:
– Похоже, мой коллега был прав – у них очень мало шансов. Но мы должны попробовать. Коровье молоко – вот что убивает их. Им нужно материнское молоко.
И снова я верхом объезжал близлежащие деревни в поисках кормилицы. Моя военная форма вызывала настороженность людей, особенно когда я начинал расспрашивать, есть ли в деревне молодая мать. Выслушав мою историю, они становились добрее, и в конце концов кто-то направил меня в одну из крестьянских изб. Молодая мать, которая встретила меня с опаской, не поддавалась ни на какие уговоры, никакие обещания всего моего пайка и денег не могли заставить ее поехать со мной в город. В этот период было не так легко найти крестьянина, который бы добровольно согласился переехать в город, к тому же всех отпугивала военная форма. Женщина вежливо, но твердо, отказалась. Неужели мои дети умрут только потому, что я не смог найти им кормилицу?
В отчаянии я возвращался домой и вдруг как-то импульсивно решил заглянуть еще в один дом, и тут я нашел молодую мать, которая охотно согласилась кормить моих сыновей. Она тут же поехала со мной, захватив своего ребенка.
Это была крепкая здоровая крестьянка, и одно ее присутствие давало мне надежду. И все же каждый день, когда я возвращался домой, мое сердце сжималось от тревоги, и каждый раз я испытывал какое-то чувство удивления, что они живы – больны, едва дышат, но живы. На десятый день свое удивление выразил и доктор.
– Если бы мы еще верили в чудеса, – сказал он, – то я решил бы, что это чудо. Все равно, для этих малышей малейший шок может оказаться смертельным. Больше я для них ничего не смогу сделать. Если вы заберете их в Москву и обеспечите особый уход, то они могут выжить, но риск, связанный с таким путешествием, очень велик.
Всю ночь я мучался сомнениями, но к утру все же решил ехать. Наутро меня с кормилицей и теперь уже троих малышей отвезли на станцию. В местном поезде, конечно, не было отдельных купе, и сам он был до отказа заполнен крестьянами с их мешками и узлами. Все курили невыносимо ядовитую махорку, а те, кто ехал на верхних полках, спускали свои ноги почти на головы сидящим. Воздух в вагоне был невероятно спертым, и вагон был так набит, что невозможно было повернуться. Даже в проходах на полу сидели люди.
Это путешествие продолжалось тридцать шесть часов. Малыши непрерывно пищали, но, по крайней мере, они были живы, и у меня стала появляться уверенность в их будущем. Жертва Ольги не была напрасной.
В Москве шел дождь. Оставив кормилицу с детьми в переполненном зале ожидания, я помчался в департамент здравоохранения. Там мне сказали, что родильные дома переполнены и ничего нельзя сделать. Я бросился в Наркоминдел, где Леон Карахан встретил меня с распростертыми объятиями.
– Мы собираемся направить вас консулом к Хану Маку. Это, как вы знаете, феодальный царек, который восстал против шаха, так себе, маленький бородатый деспот. Вы с ним справитесь?
Но по выражению моего лица Карахан, видимо, понял, что я пришел не за лучшей должностью.
Узнав о моей проблеме, он тотчас же связался по телефону с заместителем наркома здравоохранения. Ему пообещали найти место и сказали, чтобы я привозил в клинику детей. Мы с кормилицей и детьми сели в старые дрожки – больше никакого транспорта не было – и под дождем, завернув детей в мою шинель, поехали в клинику доктора Сперанского.
Медсестра положила два моих подозрительно затихших свертка на стол. У маленького Бориса на губах уже была пена, очевидно, он был совсем плох, и женщина-доктор стала делать ему искусственное дыхание. Он был буквально на грани жизни и смерти. Но уже спустя несколько часов оба мои мальчика лежали в инкубаторе, и у них появился шанс выжить. Они были еще очень слабы, но обнаруживали очевидную жизненную силу. Сейчас им уже по двадцать два года и эта сила нужна им как никогда!
На выпускном вечере в академии были речи, был концерт солистов балета, ЦК партии выделил нам двадцать путевок в новый дом отдыха Марино, и одна из путевок досталась мне. Это было очень кстати, нужно было сменить обстановку, жить одному в нашей комнате в гостинице «Левада» стало выше моих сил.