355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Рекемчук » Пир в Одессе после холеры » Текст книги (страница 11)
Пир в Одессе после холеры
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:30

Текст книги "Пир в Одессе после холеры"


Автор книги: Александр Рекемчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)

Господи, думал я, ну какая сила, какой недуг влечет к этим воротам на Тверском бульваре мальчиков и девочек с тетрадками стихов, с ворохами отбитых на компе рассказов, с упованием в глазах, со святостью на лицах?..

Они садились писать вступительный этюд, а я скользил взглядом по именам и фамилиям в списке: но они покуда ничего не говорили и не значили, проскальзывали мимо внимания.

Зацепиться можно было лишь за диковинные названия городов, откуда они пожаловали. Ну, каких только захолустий не сыщешь на Руси: Череповец, Тобольск, Саранск, Пенза, Абакан, Сарапул, Балаково... не вижу Урюпинска, куда подевался Урюпинск?

Дни напролет читал рукописи.

Завораживал их исповедальный тон. То есть, не скажешь, что раньше его и вовсе не было: ведь, например, прозу журнала «Юность» пятидесятых – шестидесятых годов так и называли тогда – «исповедальной». Повествование от первого лица было достаточно распространенным и позже, особенно в книгах, тяготеющих к автобиографичности.

И все-таки первое лицо употреблялось с оглядкой. Интуитивно срабатывала самоцензура: напишу «Я» – меня потащат на Лубянку, напишу «Он» – поволокут его.

Но в рассказах Романа Сенчина имена, фамилии и прозвища героев зачастую просто совпадали с именем и фамилией автора либо являлись, вполне очевидно, производными от них. Героя звали Рома, Ромыч, Сэн. В других текстах присутствовали выразительные «кликухи» типа Хрон, что, вероятно, должно обозначать хронического алкоголика. А в рассказе «Кайф», местом действия которого был вытрезвитель, дежурный милиционер регистрировал гостя: «Сенчин Роман Валерьевич, поэт».

Само по себе это представляло определенный интерес, поскольку касалось проблемы взаимоотношений автора и его, так сказать, лирического героя.

Ведь природа художественного творчества такова, что не оставляет возможности полного тождества героя и автора. На пути от импульса к воплощенному образу происходит трансформация, которая и является актом искусства.

В данном конкретном случае между молодым писателем Романом Сенчиным и его героем, которого тоже зовут Роман Сенчин, существовала дистанция огромного размера, и не считаться с этим – значило впасть в профанацию.

Зачем же, спросите вы, он так настойчиво и даже навязчиво сближает образ своего героя с личностью автора? Что в этом – кокетство, кураж, завышенная самооценка? Нет, пожалуй. Ведь Сенчин совершенно беспощаден в изображении своего героя. Тогда – что?

Уже после, когда он стал лихо печататься и был замечен, когда о нем загудели на все лады, у меня появились соображения далеко не частного свойства.

Соображение первое.

Молодые писатели (поскольку это проявлялось не только у Сенчина, но вдруг сделалось характерной чертой поколения) как бы жертвовали собой – именем, биографией, репутацией – ради торжества бескомпромиссной жизненной правды.

Они, осознано либо подсознательно, придавали вымыслу безоговорочный статус подлинности. Казалось, что они одержимы целью разрушить само понятие fiction, аннулировать термин, обозначающий в западной литературе недокументальную, а в нашем понимании – художественную литературу.

(Вот ведь как любопытно: по русским понятиям – художественная, а по ихним – fiction, фикшн, фикция. Так им, буржуям, и надо. Хуже того, название знакового фильма Квентина Тарантино «Pulp fiction» переведено у нас как «Криминальное чтиво», что вообще приравнивает fiction к чтиву.

В недавнем интервью, опубликованном в российской газете, не помню, в какой, поэтому воспроизвожу смысл по памяти, – Василий Аксенов жаловался на то, что в американских книжных магазинах нерушимой стеной стоят книги различных жанров non fiction, а художественная литература ютится на двух полках в уголке.

«Что будем делать?!» – восклицал писатель.

Так вот, его молодые коллеги, даже не ведая тревог своего старшего собрата, дерзнули решить эту проблему по-русски отчаянно: рвануть рубаху на груди аж до пупа, швырнуть шапку к ногам, осенясь крестом – нате, вот он я, каков есть... не велите казнить, велите миловать... всё расскажу, как на духу, и имени не утаю!

Соображение второе.

Молодой писатель – через себя – пытается придать герою универсальность, типизировать его не в плане человеческого характера, а в плане социальном. Мол, это не деклассированный элемент, а классовый тип. Его «маленький человек» вырастает в фигуру не столько комедийного, сколько эпического плана: не чаплинский Чарли, а пушкинский Балда.

Этот совсем еще молодой герой – полупьяный, а часто совершенно пьяный, обкуренный, затравленный, угнетенный суицидными порывами – он, тем не менее, не люмпен, не маргинал, он не выпадает из типичного для российского обихода социального статуса. Он – у Сенчина, – учится в строительном училище, служит на пограничной заставе, работает на заводе, опять учится – теперь уже в институте, опять работает – в торговой фирме, обзаводится семьей...

Всё как у людей.

Если этих людей исчислить массовостью их социального статуса, мы получим в итоге народ. И тогда неизбежно придет понимание маргинализации всего народа.

О чем и речь.

Тут поднимается с рюмкой – говорить речь, – Илья Кочергин: высокий, плечистый, красивый парень, темноволосый, а глаза синие.

По воле случая (или же вовсе неслучайно) ему за пиршественным столом досталось то самое место, где он сидел, стесняясь и страдая, при нашей первой встрече, года полтора назад.

Семестр уже был в разгаре, а он только вот надумал поступать в Литературный институт – ему пошли навстречу, потому что согласился платить за обучение.

Велели разыскать меня в издательстве, показать свои жалкие сочинения и там же написать вступительный этюд, чтобы все необходимые формальности были соблюдены.

Я дал ему одну из конкурсных тем, а сам углубился в тексты. Это были рассказы охотника – про то, как стрелял кабанов и оленей на Горном Алтае, каких людей там встречал и какие байки от них слышал. Некоторые из рассказов были напечатаны в охотничьих журналах, и он пожаловался мне на то, что редакторы, готовя их к печати, то и дело вписывают ему сакраментальную фразу: «чу, хрустнула ветка...»

Но рассказы меня заинтересовали зоркостью глаза, искренностью интонаций, свежестью языка.

Расспросил о жизни. Он ответил, что родился в Москве, учился в школе, вкалывал чернорабочим на реставрации Свято-Данилова монастыря, торговал иконами и церковной утварью, работал в торговой фирме помощником китайца – кого? – китайца, китаец держал в Москве фирму, но шибко пил и вскоре спился... интересный китаец, главное – страну удачно выбрал.

Потом ушла жена – нет, не от китайца, а от него самого. С горя уехал в Сибирь, на Алтай, устроился там объездчиком в заповедник, четыре года оттрубил в тайге.

А учиться не пробовал? Пробовал: учился в химико-технологическом, но бросил. Потом в университете, изучал китайский язык – собственно, через это и попал к китайцу в помощники, – но тоже бросил, хотя мал-мал научился: сунь хунь в чай, вынь сухим.

Но теперь, после таких университетов, в институт на халяву не поступишь, придется денежки платить. А где возьмешь?

Я, отвечает, квартиру сдаю иностранцу, себе же снял халупу, так что остается на харчи да на учебу. А где, спрашиваю, квартира? В доме на набережной. В том самом, что у Юрия Трифонова? В том самом... А откуда же у тебя там квартира? За какие заслуги?

Парень опять мнется, стесняется, отводит к окну виноватые глаза, но в конце концов раскалывается: от деда, дед был секретарем ЦК ВКП(б), Андрей Андреевич Андреев. Тот самый? тот самый... значит, говорю, твоя бабушка – Дора Моисеевна Хазан, верная подруга вождя? Нет, отвечает, моя бабушка – Зинаида Ивановна Десятова, деревенская деваха, подавальщица на кремлевской даче, где жил вождь, она родила ему двух дочек и ушла работать на завод. Но в конце жизни он оформил законный брак, дал свою славную фамилию и оставил в наследство квартиру в доме на набережной... вот такая история.

Тут-то до меня и дошло, отчего у парня столь затравленный и виноватый взгляд, и почему он подался на пыльную работу в Свято-Данилов монастырь, и почему торговал образами да ладанками – замаливал грех своего рождения, а заодно и бабушкины грехи, – и почему собутыльничал с китайцем, почему ушла жена, почему отправился в тайгу горя мыкать...

Вот что, парень, сказал я ему, в институт мы тебя, конечно, примем, есть определенные задатки, и житья-бытья хлебнул ты предостаточно, но эти свои охотничьи байки брось – чу, хрустнула ветка, – а садись и пиши про то, как ты был помощником китайца, и еще зайди в институтскую читалку, загляни в советскую энциклопедию на букву «А» – почитай там про своего деда, Андрея Андреевича Андреева, это он делал Октябрьскую революцию, ему Горький письма писал, и еще, между прочим, с ним корешился сам великий кормчий товарищ Мао Цзе-дун... понял? А теперь ступай на лекции, во вторник – семинар.

Через год, вместо повести про китайца, он опять принес охотничий рассказ под названием «Алтынай».

Про то, как русский парень едет на лошади по урочищам заповедника, а рядом с ним, тоже в седле, алтайская девушка, узкоглазая красавица Алтынай. Вот так они едут уж который день и молчат: алтайская девушка думает, как бы ей половчее охомутать русского парня, вот был бы муж, а парень соображает, что если он не устоит перед чарами молчаливой таежной дивы, то ему уже никогда не вырваться из этих дебрей, здесь ему и каюк... И, со злости, заваливает меткой пулей маралуху. Теперь хоть будут с мясом.

Несколько раз в рассказе мелькало имя Кастанеды, им зачитывался герой. Но мне показалось, что тут больше Хемингуэя – безмолвного напряга отношений, единоборства любви на фоне невозмутимости природы. И как точно всё это было написано!..

Я дал прочесть «Алтынай» Руслану Кирееву, писателю, совмещающему Литературный институт с отделом прозы в «Новом мире». Будучи человеком сдержанным, он вскоре сообщил мне, что рассказ неплох, напечатаем, и что главный редактор писает кипятком...

Сообщение о присуждении Илье Кочергину премии за рассказ «Алтынай», за лучший дебют года, было заверстано в одну рамочку с поздравлением «Нового мира» Александру Исаевичу Солженицыну в связи с присуждением ему премии французской Академии моральных и политических наук.

Мне по секрету объяснили, что это оплошность техреда.

На следующий год журнал анонсировал повесть «Помощник китайца».

Однако начинающий прозаик опять принес мне охотничий рассказ, который, без лишних затей, назвал «Волки».

Впечатлили некоторые детали.

В одном месте автор описывал, как его герой, сложив ладони у рта, имитирует волчий вой – так искусно, что волки в ночной тайге начинают ему подвывать. Как говорится, с волками жить – по-волчьи выть.

В другом эпизоде герой, заночевав по пьяни в чьей-то избушке, ночью бежит босиком по снегу к ближайшему озерцу – попить водички, в горле пересохло, – он уже позабыл, что в домах для этой цели держат бадью с ковшиком, ну, совсем одичал человек...

И еще одна деталь показалась мне важной. Если рассказ «Алтынай» был пронизан заморочками из Карлоса Кастанеды, то в «Волках» это место занял Исаак Бабель со своей «Конармией». Что за этим, а? Просто красивая картинка – рыжие кони на зеленой траве? Или нечто иное? То, что Сальвадор Дали назвал, а Юрий Шевчук спел: «Пред-чувствие-е-е граж-дан-ской войны...»

Типун тебе на язык, старый дурень! Закосел с капли.

Тут дверь кабинета опять распахнулась и, как всегда с опозданием, появилась Маша Ульянова, в руках бутылка шампанского, шоколадка, подарок на днюху, давай-давай, спасибо, сгодится, чмок в румяную щечку, садись к столу, тут все свои.

Грациозная, тонкая, как балерина, личико с ладошку, даже непонятно, как на нем умещаются такие огромные глаза.

Но она не балерина, а зубной врач. Ей двадцать четыре. Окончила медицинский институт, начала работать по специальности, поступила в ординатуру, а сверх того – в Литературный институт, теперь уже на третьем курсе.

Маша Ульянова – это не фамильярность, а ее литературный псевдоним, потому что на самом деле она Мария Александровна Ульянова, то есть полная тезка ленинской мамы, а это уже перебор, однако, будучи хорошо воспитанной девочкой, она никогда не ссылается на чью-то маму, а просто объясняет, что есть такая улица.

Сперва я не очень понимал, зачем ей понадобился Литинститут – ну, печатает постмодернистские рассказики в глянцевых журналах, ну, появился в «Юности» цикл стихотворений, ну, озорничает в Интернете, – но зачем же менять верный хлеб стоматолога на безрыбье и бесхлебье пишущей братии?

На втором курсе она написала повесть «Хорошие и плохие мысли».

Изобразила море, в котором купается женщина: очень маленькая женщина в огромном море, катящем штормовые волны, она то исчезает бесследно в пучине, то вдруг появляется снова, будто рождается из пены; а вот она, эта маленькая женщина, в «Детском мире» прикидывает на себя девчоночьи платьица, и продавщицы бдительно хмурятся... еще сопрет: ведь беременные иногда воруют, у них такие причуды, – но героиня не беременна, она меряет детские платьица на себя, она сама еще девочка; но вот шаловливая кошка кувыркается на ковре спальни, дублируя любовные позы своей хозяйки; вот маленькая женщина украдкой заглядывает в паспорт отлучившегося возлюбленного – нет, она ищет там не загсовский штампик о браке, а отметку о прописке, потому что силится понять: откуда, из какой дыры, приезжают в столицу на ловлю счастья такие увальни; любовь слепа, и героиня ведет своего избранника в старый дом на Остоженке, на вечеринку к друзьям, чтобы не своими, а их глазами измерить степень его ничтожества; а по Кутузовскому проспекту идут колонной военные грузовики, битком набитые парнями в камуфляже, которых, может быть, убьют в Чечне или еще где-нибудь...

В другой повести, названной «Ловушка», Маша Ульянова рассказала про то, чем кончаются житейские компромиссы.

О том, как маленькая женщина выбирается из-под руин любви, рухнувшей ей на голову, как манхэттенский небоскреб. Либо как карточный домик – кому как повезет. Вот она выбралась, отряхнула пыль с колен, поправила прическу – и пошла...

«Я написала письмо без адреса. Сложила вчетверо: Зашла в первый попавшийся дом. Вот и почтовые ящики. Ба, они ржавые, без замков и распахнуты: людям давно никто не пишет... Вот он, зеленый, крышка затянута проволокой, чтоб рекламки не клали. Сую в щель письмо...

«Надеюсь, Вы прочтете его. У меня беда – лучшая подруга увела любимого мужчину, обычно, но так больно. Я набралась смелости и решила им отомстить. И на белой странице чужой жизни написать: у него никогда ничего не получится без меня. Куда бы он ни поехал, чем бы ни занялся, он заплатит разочарованием. Ему отольются мои слезы. Моя боль станет его болью. Моя ловушка – его ловушкой. Я забуду. Я свободна. Спасибо Вам за то, что дочитали мое письмо до конца. Так и случится. И у Вас все будет хорошо».

Сейчас, перебирая в памяти эти строки, я вижу их безыскусность. Как и беззащитную, безоглядную искренность.

Опустить исповедальное письмо в чужой почтовый ящик. Неизвестно кому. Неизвестно зачем. Лишь бы выговориться, выплакаться. Характерный почерк маленькой женщины.

А может быть, мы все так пишем – в никуда, в белый свет как в копеечку, на деревню дедушке? Нам не одолеть самой этой потребности – писать, изливать душу.

В той же «Ловушке» Маша Ульянова приметила божью коровку, похожую на «малюсенький автомобиль «Пежо»», разгуливающую между оконных стекол (как они туда попадают?), и другую, ползающую кругами по письменному столу героини: «...будто писала какие-то буквы, послания мне, которые я не прочла, потому что не хотелось».

И я сказал автору и всем ее однокашникам по семинару: а ведь она, эта божья коровка, наверняка пишет про то же самое, что и героиня повести «Ловушка»: что вот он, такой-сякой, нехороший, причинил ей боль, предпочтя лучшую ее подругу – вон ту, что ползает между стекол окна, которая похожа на малюсенький автомобиль «Пежо»... нет-нет, знаете что, пусть будет так: он ушел к другой, потому что у нее – автомобиль «Пежо». Ха-ха. Шутка, конечно. Смеетесь? Вот и славно. А теперь катитесь по домам.

Но тот разговор, про божьих коровок, был раньше, в литинститутской аудитории.

А сейчас мы сидим за пиршественным столом в высотке на Новом Арбате, и я наблюдаю за тем, есть ли еще порох в пороховницах, есть ли еще задор в глазах моих молодых гостей?

Задора пока что хватает.

Совестно признаться, но в последнее время я предпочитаю хороводиться с молодежью. Мне в тягость всякие собрания-заседания, всякие застолья с ровесниками, со старичьем – я задыхаюсь в вакууме, в пустоте, в пространстве, совершенно лишенном энергетики. Казалось бы, там должно быть так много всего, а там ничего нет. Нет ничего, кроме разочарования, кроме вины.

Иногда говорят о вампиризме наставников: что они-де сосут из своих учеников соки молодости.

Наверное, это правда: я пью эти соки, пью взахлеб, еще налейте.

И я бы стыдливо умолчал об этом, кабы они не пили из меня столь же ненасытно.

Ладно, разберемся.

Рамиль Халиков, недавний выпускник, кудрявый и подвижный, как Пушкин, поглощен своим обычным делом: вовсю кадрит соседок по столу, новеньких студенток – Иру Щеглову, Надю Антонову, Наташу Щербину. Они обворожительны и талантливы в равной мере.

Еще студентом Рамиль устроился работать охранником автомобильного паркинга – тогда они только что появились, их было мало, а желающих надежно запарковать машину было уже достаточно, и он говорил мне, что только на чаевых зашибает приличные бабки.

Рассказы Халикова уже появились в журналах, его приняли в Союз писателей.

Но он продолжал сторожить ночами «Мерседесы», «Шевроле», «Пежо» крутых мужиков и роскошных дам. Иногда эти роскошные дамы заглядывали в его сторожку: покурить, побеседовать о литературе.

Он написал роман «Остаток ночи», где визиты богатых русских леди в сторожку молодого охранника написаны трепетно и пряно – любовник леди Чаттерлей может отдыхать.

Однако молодой писатель не прельстился славою автора «клубнички».

Он посягнул на большее: использовал знакомый ему до мелочей быт автомобильной стоянки для сотворения космогонического мифа. Он соорудил модель Вселенной, где с ошарашивающей наглядностью использована процедура парковки: въезд, выезд, а между этими граничными точками – долгое или недолгое пребывание в этом мирке, где за всё нужно платить.

Рождение, жизнь, смерть. Всё повторяется по неизменной схеме. Все взаимозаменяемы. Собственно говоря, герой романа и получил свою должность в паркинге лишь по той причине, что рэкетиры убили его родного брата, и сторожка перешла к нему по наследству, и даже роскошная леди, посещающая сторожку на излете ночи, не замечает подмены...

Роман Рамиля Халикова известен пока что лишь литературным гурманам – в отрывках, в сетевой версии.

Молодым писателям живется нелегко.

И опять я вспомнил самое начало девяностых. Тогда некоторые мои студенты собрались в отъезд, за бугор. Одни уезжали тихо и больше вестей о себе не подавали. Другие же не скупились на резкий жест, на громкую фразу.

Сережа Евин уехал во Францию. Оттуда, из Парижа, позвонил однажды на кафедру – меня там не было, да он и не искал меня, – сказал, что учреждает стипендию своего имени для студентов Литературного института. Его поблагодарили, стали ждать-дожидаться. Но больше звонков не было. Позабыл, наверное.

А Дима Александров, покидая аудиторию, выкрикнул всердцах:

– Ну и оставайтесь тут со своим Горьким!

Через пару лет опять вдруг появился в той же аудитории – поникший, хмурый, молчаливый.

Мы поговорили накоротке: да, живет в Штатах, получает пособие для эмигрантов – вполне приличное, нам бы такие деньги, пытается писать, да-да, конечно, большие творческие планы... И опять уехал.

У меня до сих пор звучит в ушах его запальчивая фраза: «Ну и оставайтесь тут со своим Горьким!»

Вот мы тут и остались. Со своим Горьким. Со своим Пушкиным. Со своим Чеховым. Со своим Хемингуэем. А они остались ни с чем.

Вдруг зашелся звонком телефон. Обычно так звонит междугородная, или же это просто угадывается в настырном звонке.

– Ша, – сказал я подгулявшей компании. – Тихо! Нью-Йорк на проводе. Снял трубку.

– Саша, здравствуй, – произнес мягкий, очень домашний женский голос. – Это Галя, из Ильичевска.

Не стану врать, будто я тотчас узнал ее голос: мы не виделись с моей двоюродной сестренкой лет двадцать, если не тридцать. У меня никогда не было родных сестер и братьев, поэтому двоюродные – как родные. Но мы встречаемся очень редко, живем вдалеке друг от друга – кто на Севере, кто на Юге – и письмами тоже не избалованы.

Галочка живет в Ильичевске, новом портовом городе близ Одессы.

Там, в Одессе, на Гимназической улице, в том же курятнике, где родился я, нашли кров после свадьбы и ее родители, Виктор и Лиза. Они учились в мореходке, крутили любовь, крутили мороженое – розовое, как заря, – я уже писал про это мороженое моего детства. От их любви родились двое: братец Вовка и сестрица Галка, они младше меня. Вовка Приходько осел в Питере, он уже на пенсии. А про Галку я знал, что она теперь носит мужнину фамилию – Мартиросян, – и что работает экономистом в морском порту, там и живет, близ Одессы.

– Саша, я поздравляю тебя с днем рождения, – сказал она. – Желаю здоровья и счастья.

– Спасибо! – отозвался я, тронутый и согретый вниманием. А еще мучимый стыдом за то, что сам не сберег в памяти их, Галки и Вовки, именинные даты. – Спасибо, что вспомнила...

– А я вспомнила потому, что по радио сказали про твой день рождения.

– Ну да?! А я и не слышал...

Я, действительно, включал с утра «Эхо Москвы» и «Свободу», но там про меня ничего не было. И в газеты сегодняшние заглядывал – тоже ничего. Потому что дата не круглая, не юбилей. Или же просто забыли, как я забыл других.

– Киев передавал, – уточнила двоюродная сестрица. – Ты, наверное, Киев не слушаешь. А мы слушаем – ведь мы живет в Украине.

«В Украине...» – мысленно повторил я непривычное сочетание слов.

В ту пору, когда я там жил, говорилось «...на Украине». И Тарас Шевченко писал: «...на Вкраiнi милiй». Но теперь всё переменилось, и не мне судить, как правильно.

Ведь я уже очень давно не бывал на Украине. С тех самых пор, когда она еще не была заграницей.

В девяностом году поехал в Киев: будто сердце подсказало еще раз посетить город, где жил в раннем детстве, после Одессы, когда отец и мать еще были мужем и женой, когда они еще не расстались навек. Город, где убили моего отца и где не найти его могилы.

Дни напролет бродил я по Крещатику, торчал на Владимирской горке, над Днепром, разглядывал купола и кресты Киево-Печерской лавры, слонялся по закоулкам Подола, по закоулкам памяти...

Всего лишь один раз в жизни я приехал сюда взрослым человеком.

– Саша, – сказала Галя, – а в Одессе, в Литературном музее, есть твой стенд.

– Да-а? – не поверил я. – Что же там есть, на этом стенде?

– Ну, книги твои. Фотографии всякие, газеты... Как обычно.

И тут я вспомнил, что когда-то, давным давно, вскоре после холерного симпозиума, ко мне в Москву приезжала из Одессы красивая молодая женщина и представлялась, что из музея. Я подобрал для нее из своих завалов какие-то книжки, бумажки.

– Стенд? А я его и не видел. Ведь я никогда больше не приезжал в Одессу – только родился там, да один раз после...

– До свиданья, Саша, – сказала Галочка Мартиросян. – Я еще раз тебя поздравляю.

– До свиданья. Спасибо.

Я положил трубку на место и, торжествуя, сообщил собравшимся за столом гостям, что вот только что узнал приятные новости: вроде бы Киев сообщал по радио о моем дне рождения, а в одесском музее, можете себе представить, есть мой стенд.

Они обрадовались, опять загалдели и стали разливать по бокалам и рюмкам всё, что осталось на донышках бутылок.

Я тоже потянул стакан, чтобы они про меня впопыхах не забыли.

Конечно, меня обрадовал звонок двоюродной сестрицы из Ильичевска, я чуть даже не всплакнул на радостях.

Ведь это очень важно для человека – что о нем еще где-то помнят, что он еще кому-то нужен. Пусть только там, где он имел счастье появиться на свет.

Есть даже такая пословица: «Где родился, там и пригодился».

2001 г.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю