Текст книги "Товарищ Ганс"
Автор книги: Александр Рекемчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Но покуда мы с ним глядели друг на друга, смешливые искорки помалу стали исчезать из его глаз, и губы обмякли, и брови его почему-то удивленно приподнялись, и все лицо сделалось каким-то растерянным…
Я вдруг тоже ощутил какую-то растерянность.
Я не знаю, что он такое увидел на моем лице.
И я ничего такого не увидел на его лице.
Лицо как лицо.
Глаза темно-серые, темнее ресниц. Дырки в носу округляются спереди, запятыми. На подбородке – ложбина. Уши торчком.
А-а… Вот в чем дело! У меня тоже уши торчком. И на подбородке у меня тоже имеется ложбина. И ноздри у меня тоже округляются спереди. И глаза у меня тоже темнее ресниц. Это я и раньше замечал, когда наедине кривлялся перед зеркалом.
Значит, вот что сбило с панталыку старушку-бабушку!
Так ведь на свете сколько людей, у которых глаза темнее ресниц. С ложбинами на подбородке. Подумаешь, сходство!
Никакого у нас с ним нету сходства. И не может быть. И не надо. Он мне никто. И я ему никто. Я Рымарев, а он Мюллер. Я русский, а он немец. Ты картина, я портрет…
И все же, глядя в лицо этого человека, я подумал, что старушка отчасти права.
А он смотрел на меня пристально и смущенно.
Уж не знаю, что он думал при этом.
– Воздвиженка, – объявил кондуктор. – Следующая – Роза Люксембург.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
А весной мы покидали нашу старую квартиру, наш старый дом.
Нам дали другую, в другом доме, близ завода, где работали Ма и Ганс, – я ее еще не видел.
Утром заводской грузовик подкатил к подъезду, шофер с грохотом распахнул борта кузова, и в пятнадцать минут Ганс на пару с этим шофером выволокли на улицу весь наш скарб. Не так уж много добра у нас было, а в кузов едва вместилось. Мебель, ящики, узлы взгромоздились выше кабины. Все это опутали толстой веревкой. Затянули крюки.
Ма устроилась в кабине. А мы с Гансом залезли на самую верхотуру и важно расселись там, как господа,
Машина, испустив клуб вонючего дыма, тронулась.
Почти во всех окнах занавески приоткинулись, за ними маячили бледные лица, а некоторые лица высунулись наружу из форток: обитатели дома, соседи, глядели, как мы уезжаем.
А следом за машиной бежали мальчишки, мои дворовые приятели, хорошие пацаны – Васька Булыгин, и Гошка Карпенко, и «четырехглазый» толстый Марик, и все остальные.
Они орали что-то, не разбери-поймешь, хохотали, прыгали, изображали бурное веселье и вообще выдрючивались, как могли, но я видел по их физиономиям, что это показное веселье, грустное веселье расставания. Наверное, им было жалко, что я уезжаю.
И мне, по совести говоря, тоже было жалко расставаться с нашим старым домом, с нашим тесным двором и с этими хорошими пацанами.
Я даже почувствовал, как у меня засвербило в носу и в глазах потеплело, но превозмогая эти чувства, я тоже стал хохотать, дрыгать ногами, представляться.
Грузовик нырнул в подворотню, в длинный и гулкий тоннель, протянувшийся под нашим домом меж двором и улицей. Ганс пригнулся, рукой наклонил мою голову, чтобы шишек не набить об арку, – мы ведь с ним высоко сидели.
И покуда машина неторопливо двигалась вдоль тоннеля, я успел заметить вереницу звезд, нарисованных обломком кирпича на оштукатуренной стене, – звезда подле звезды, звезда за звездой. Поначалу эти звезды были кривобокими и уродливыми, вроде бы даже и не звезды. Но чем дальше, тем они становились ровней и четче. А последние, с самого края, – те уже были просто загляденье.
И хотя сейчас в подворотне у стены никого не было, я догадался, чья это работа. Значит, не совсем уж зря я жил в этом доме. Оставил какой-то след.
До свидания, малыш в башлыке! Будь здоров, малыш! Держи, малыш, нашу марку!
Для взрослого человека не такое уж событие – перебраться из одного дома в другой. Ему за свою жизнь столько раз приходится таскаться с квартиры на квартиру, с одного конца города в другой конец, а то и из одного города в другой город. А теперь люди вообще запросто ездят в соседние страны, даже в Африку. И как будто дело идет к тому, что скоро они начнут посещать иные планеты, и лишь на первых порах это будет казаться в диковину.
Но когда тебе девять лет и все эти девять лет – с тех пор, как ты себя помнишь, – ты жил на одном месте, а теперь тебя везут в другое, пусть даже в том самом городе, тебе кажется, что ты едешь в какой-то совсем иной, необычный, неведомый мир…
Между прочим, это касается не только пространства, но и времени.
Для взрослого человека год жизни – срок невеликий. Это одиннадцать месяцев работы, двенадцатый – отпуск. День бежит за днем торопливо, как листки календаря, когда их пропускаешь из-под пальца – шррр… Неделя мелькает за неделей. Время летит без удержу, замедляясь разве что перед получкой. А потом опять летит. И чем дальше, тем быстрее. Зима, весна, лето, осень. Зима, весна, лето, осень. Зима – лето. Зима – лето. Зима. Зима.
Но для человека, недавно явившегося на свет, ход времени совсем иной. Для него год – это нечто необъятное. И те девять лет, что он прожил, представляются ему вечностью. И впереди у него столько, что он почитает себя практически бессмертным. Школьная четверть в его понимании равна исторической эпохе. А скажите ему, что в цирк его поведут не сегодня, а завтра, – заревет: долго ждать…
Все это, конечно, подтверждает новейшие учения об относительности времени и пространства.
Итак, мы переезжали на новую квартиру.
Сперва грузовик мчался по центральным площадям и улицам. Проносились мимо дома – знакомые мне, незнакомые и такие, на которые просто никогда не обращаешь внимания. Город наш представлял собой невообразимое смешение всяческих архитектурных пошибов. И не потому, что был он очень уж древним городом. Не очень. Москва древнее. Но строили его затейно и бойко – кто во что горазд.
Вот стоит, скажем, церковка, изукрашенная, как именинный торт, – с глазированными маковками, кремовыми поясками, с цукатным узором, с шоколадными ставенками: ам!.. А рядом с церковкой – дворец в полтора этажа, о шести колоннах, с пышным гербом под крышей, весь он белый, как отмытая морская раковина, только чуть облупленный.
И тут же впритык, стена к стене, вознеслась темно-серая, почти черная громадина, такая тяжкая, что два бородатых гранитных мужика, оголенных по пояс, которые встали по бокам парадного и плечами подпирают дом, – они уже согнулись в три погибели, у них уже на шеях, на руках вены повылазили наружу, и вид у них хмурый: надоела эксплуатация – сейчас вот скинут с плеч этот груз, и тогда разбирайте камешки…
А дальше – раздавшееся вширь приземистое строение; кирпич беленый, но сквозь побелку проступают живучие литеры: «Пащенко и K°, галантерейныя и колониальн…» Черт-те что, не разбери-поймешь. Зато пониже висит всем понятная вывеска: «Церабкооп».
А вот еще один дом. Он красив, как музыка. Как печальная, тихая музыка. Все линии его фасада, его окон причудливы, плавны, томны. Вдоль карниза протянулась полоса цветных изразцов, и в этой мозаике скорей угадываются, чем видятся, какие-то птицы, похожие на женщин, и какие-то женщины, похожие на птиц, и поникшие деревья, и взметенные волны, и лучи тревожного солнца. В округлых нишах по углам дома стынут скорбные урны. И в чугунную вязь ограды вплетен безлистый плющ…
Шурум-бурум!.. Стоит на улице дом вверх тормашками. Снизу узкий, сверху широкий. Скулы выпячены, крыша набекрень. Без окон, без дверей. Лестница прямо с тротуара ведет на балкон, опоясавший здание на манер палубы. Дом не дом, ящик не ящик, пароход не пароход… А это ни то, ни другое, ни третье. Это просто рабочий клуб имени товарища Айбабина. А кто таков товарищ Айбабин, я не знал.
Грузовик наш уже пересекал окраину. Здесь, на окраине, больше не встречалось ничего интересного.
Тянулись цепочкой обыкновенные деревенские хаты. Торчали водоразборные колонки, и возле них судачили тетки с коромыслами. По жирной грязище бродили замызганные куры. У ворот сидели скучные псы.
А потом и вовсе не стало ни домов, ни улиц. Шоссе пролегло по изрытому полю, где на самом дне оврагов и ямин еще лежал нестаявший снег. Вокруг было безлюдно и пусто. Только наш грузовик басовито ревел, набирая скорость. Да изредка прозванивал встречный трамвай. И ныли в вышине провода электропередачи.
Я уж отчаялся, подумал: вот в какую несусветную глушь везут меня, бедного, из хороших, из обжитых мест…
И тогда за поворотом будто из-под земли выросли заводские корпуса.
Я еще никогда в жизни не видел ничего более величественного, более могучего и более прекрасного. Этот завод не был похож на завод. Ни дымных труб, ни унылых заборов, ни закопченного кирпича, ни ржавого железа.
Я не знаю, как описать эти гигантские корпуса, настолько их очертания были изысканны и строги. Бетон – легкий, как перышко. Стекло – ясное небо. И все.
Пониже той черты, от которой уходили ввысь строения, – черты, которая на детских рисунках обозначает: «Это земля», – распахнулись тоннельные входы, один подле другого, над каждым круглый циферблат часов. Сами же цехи были над этими тоннелями, над этими часами, и оттого казалось, что вся территория завода парит в воздухе, что она невесома…
Завод проплыл мимо глаз, как сказочное видение.
Машина круто свернула.
И мы уже мчались по улице заводского поселка.
Эта улица тоже была необычной. Дома на ней были расставлены не шеренгой, а уступами, торцами к проезду– как зубья пилы. Они сияли широкими окнами. Они развесили балконы на все стороны. Они выглядели так же задорно и юно, как топольки на обочинах дороги с набрякшими крупными почками – вот-вот взорвутся зеленью…
Все окрест было напоено влажным весенним духом.
Я раскрыл рот, глотнул этого духа и рассмеялся; мне вдруг сделалось очень весело. Очень радостно, И хорошо.
А я ведь еще не знал, что этот новый мир, в котором мне предстояло жить, в самом деле окажется необычным, удивительным, новым.
У подъезда, где остановился наш грузовик, стояла еще одна машина – уже наполовину опорожненная.
В ее кузове хлопотал коротконогий, с отвисшим брюхом, однако плечистый, могучей, наверное, силищи человек. На нем была надета черная, домашней вязки фуфайка, под которой отчетливо и округло перекатывались мускулы и колыхалось брюхо. А на голове у него была фуражка-спартаковка: синяя, с лакированным козырьком, вроде бы военная, но не военная – околыш ее опоясан репсовой лентой, а спереди еще тянется плетеный шелковый шнур на пуговках. Почему-то я сразу подумал, что под этой фуражкой у него должна быть плешь, – так оно и оказалось.
Во рту у него короткая трубка. А лет ему, наверное, сорок либо сорок пять.
Завидев нас и нашу машину, этот человек с неожиданной легкостью перепрыгнул через борт грузовика и, широко улыбаясь, пошел навстречу.
– Гутен таг! Сервус, Ганс! – сказал он.
– Сервус, альтер… – весело ответил ему Ганс. Они крепко пожали друг другу руки.
– Мах ди бекант мит майна фрау, – заявил Ганс, поддерживая за локоть маму Галю, которая в это время выбиралась из кабины грузовика. И я предполагаю, что эта фраза значила: вот, дескать, имею честь представить – это женка у меня.
Потому что он тут же сказал ей самой – Галя, пошалюста… знакомься, мой товарищ партайгеноссе… и мой венски сосед…
Галя, – на всякий случай повторила моя мама, протягивая руку, а то, может, он не расслышал с чужого голоса.
Тогда этот могучий толстяк вынул изо рта трубку, стиснул мамину руку своей волосатой лапищей и прорычал густым басом:
– Кар-рл Р-р-рауш.
А сам при этом с мужицкой бесцеремонностью, обстоятельно, будто перед ним не человек, а кукла, разглядывал мою маму и, разглядев, восхищенно подмигнул Гансу. Потом вздохнул и, обернувшись к дому, закричал:
– Э-эльзи!..
И тотчас из подъезда вышла женщина, а за нею двое детей.
Но сначала про женщину.
Уж конечно ему, Карлу Раушу, оставалось только вздыхать да завидовать своему товарищу, своему партайгеноссе и соседу. Жена у него была, прямо скажем, не картинка. Во-первых, она уж очень немолода – пожалуй, ему самому ровесница, а выглядит даже старше. Во-вторых, вся она какая-то плоская, вся какая-то будто растоптанная, будто скалкой раскатанная по доске. Жидкие и бесцветные волосы свисают вдоль лица, а глаза обведены впалой тенью и, похоже, заплаканы.
Надето на ней мешковатое длинное пальто, а на рукаве пальто – узкая черная ленточка.
Когда она подошла к нам, ее муж, Карл Рауш, водрузил свою тяжелую лапищу на ее хлипкое костлявое плечо и подтолкнул к маме Гале.
Женщина вымученно улыбнулась, почти не разжимая бледных губ, и назвалась:
– Эльза.
– Галя.
А ее муж, Карл Рауш, дотронулся до черной ленточки на ее рукаве и объяснил:
– Ее мать… только умирал… ин Вена. Впрочем, в голосе его не слышалось особого сочувствия.
– Какое горе!.. – тихо откликнулась мама Галя и тоже дотронулась до плеча этой женщины, Эльзы.
– А-а! – прорычал густым басом Карл Рауш. – Все там будет… – И очень бодро махнул рукой куда-то вверх, вроде бы туда, где последний, пятый этаж нашего нового дома.
Но меня уже не интересовало продолжение этого разговора.
Потому что, как я уже упомянул, кроме этой женщины, на зов Карла Рауша из подъезда следом за нею вышли двое детей. И сейчас они стояли здесь, рядом. А когда рядом, совсем рядом стоят и взрослые и дети, то это уже не один общий мир, а два мира – один как бы вверху, другой внизу, и разговоры и всякие дела там происходят одновременно, совершенно независимо друг от друга, один сам по себе и другой сам по себе, на разных уровнях, будто они разделены какой-то незримой чертой – мир взрослый и мир детский.
Их было двое. Мальчишка и девчонка.
Девчонка – я сперва скажу о девчонке, чтобы поскорей с ней развязаться, – была, вероятно, годочком младше меня. Завитки волос, большие и круглые, как сосновая стружка, – могу забожиться, что ей их подвивала на ночь мамаша, потому что в натуре таких кудрей не бывает. Глаза ярко-синие, как цветки, но не те цветки, которые растут, а те, которые малюют на фарфоровых чашках, – очень уж синие.
На ней была надета черная бархатная курточка с латунными пуговками в два ряда, а из-под курточки – фу-ты ну-ты! – колоколом, парашютом, чайной бабой, во сто складок растопырилась юбка.
И чулки на ней какие-то удивительные – не то чулки, не то носки, в полноги, до коленок, в пеструю клетку.
Туфельки с пряжками.
И вот когда эта девчонка заметила, что я на нее уставился как баран на новые ворота, она улыбнулась мне приветливо и – шарк-шарк, одна ножка за другую, юбка в пальцах, мизинцы отставлены – чуть присела и весело так щебетнула:
– Лотти.
Наверное, это имя у нее – Лотти. Ну что ж, пусть будет Лотти.
Что же касается парня, то он был, по-видимому, одногодок мой. Во всяком случае, мы с ним были одинакового роста. Лицом он походил на свою сестру – тоже белобрысый, тоже с глазами синими, но волосы ежасты, глаза колючи, а скулы, подбородок, лоб исцарапаны, исчесаны, расцвечены синяками различной давности,
На парне кургузый пиджачишко, штопаный-перештопаный, латаный-перелатаный, однако штопка очень аккуратная, искусная, а латки все то в форме сердечка, то вроде дубового листка, то наподобие оленьей головы.
Видно, отчаянный парень – не поспеешь латать.
И штанов на такого парня, видно, не напасешься.
Поэтому штаны ему купили особенные. Кожаные, из настоящей сыромятной кожи, прошитые толстыми жилами. Они уж, судя по всему, и с гвоздями имели дело, и на всех заборах висели, и о стенки терлись, а все им нет износу, такие крепкие штаны. Между прочим, у этих бесподобных штанов была еще одна особенность: спереди, на месте обычной ширинки, располагался особый такой откидной клапан, тоже кожаный, расшитый узором, пристегнутый вверху на две пуговицы, который, как я догадался, при надобности нужно отстегивать. Но это уже несущественная подробность.
Мальчишка в кожаных штанах разглядывал меня довольно нахально. Как будто пытался определить на глаз, кто я, и что я, и сколько таких пойдет на фунт.
Потом он вдруг вскинул сжатый кулак на уровень виска – молниеносно, движением привычным и уверенным – и, насупив брови, заявил:
– Рот фронт!
Я на секунду опешил. Не потому, конечно, что не знал этих слов: слова «Рот фронт» – «Красный фронт», это боевое приветствие революционеров, знал в ту пору любой и каждый, но лично ко мне еще никто и никогда не обращался с таким приветствием, и я на секунду опешил.
Но тотчас очнулся от растерянности. И тоже взметнул сжатый кулак. И тоже сказал:
– Рот фронт!
Мальчишка удовлетворенно кивнул. Насупленные брови его подобрели.
– Отто, – сообщил он, ткнув себя пальцем в грудь.
– Саня, – ткнул себя пальцем в грудь я. На этом наша первая беседа и закончилась. Потому что из дома, из подъезда, завидев наше прибытие, выходили все новые и новые люди. По-видимому, они, эти люди, тоже вселились сюда совсем недавно, немногим раньше нашего, но уже успели рассовать по углам свой скарб и уже по этой причине чувствовали себя старожилами, и вот, завидев, что приехала еще одна машина, они заспешили навстречу: с приездом, дескать, добро пожаловать, не требуется ли вам какая помощь?
Надо заметить – а я это заметил сразу, – что все они были одеты совершенно одинаково, на один манер, будто их всех только что выпустили из одной швальни, где повзводно и поротно обмундировывают солдат, но выдают им при этом не военную, а штатскую одежку.
На всех без исключения были надеты корявые швейпромовские пиджаки в полоску, с торчащими лацканами, такие же полосатые брюки очень щедрого покроя, и у некоторых эти брюки были заправлены в тупоносые хромовые сапоги.
Короче говоря, все эти люди были одеты с той завидной непритязательностью, с какой одевались в ту пору миллионы граждан – от счетоводов до наркомов.
Одинаковость их одежд тем более бросалась в глаза, что все люди, вышедшие из дома нам навстречу, были самых различных национальностей и говорили они на разных, неизвестных мне языках.
– Салуд, компаньерос! – белозубо улыбнулся смуглый, почти чернокожий парень, худой и подвижный, как ящерица (звали его Алонсо), и, взвалив себе на спину дубовый комод, потащил к подъезду.
– Коман эт-ву зариве? – предупредительно осведомился у мамы Гали высоченный красавец с румянцем во всю щеку и пышной вьющейся шевелюрой. (Его имя – Франсуа, как это я потом узнал, – избавляло его от необходимости сообщать дополнительно, из какой страны он родом: Франсуа – тут уж все вместе: и кто и откуда.)
– Ай эм плиизд ту миит ю! Гибсон… – оттеснил этого красавца человек с колючей щеточкой седых усов на обветренном лице. И, нагрузив товарища вязанкой стульев, укоризненно сказал вслед: – Он очень много… разговаривайт!
– Выскочил!.. – сообщил маме Гале приятную новость застенчивый и лысоватый мужчина в очках.
– Кто? – перепугалась Ма, и тотчас же глаза ее озабоченно заметались. Уж известно, кого они искали, эти глаза.
– Я, – утешил ее мужчина в очках. – Моя фамилия Выскочил.
Самые смешные на свете фамилии бывают у чехов. Он приладил на плечо тяжелый узел, в котором – внутри, в глубине, в мягком – что-то домовито позвякивало.
– Ян Бжевский…
В общем, наш грузовик опустел мигом.
Ма чуть растерянно, чуть смущенно смотрела на все это разноязыкое и шумное общество, проявившее к нам, а особенно к ней, такое внимание.
– Мы тут иметь… целы Коминтерн! – значительно подняв трубку, объяснил ей Карл Рауш, первый из наших новых знакомых.
Мясистое лицо его просияло какой-то одухотворенной, отеческой радостью. По-медвежьи обхватив плечи Ганса, он крепко его обнял.
А мое внимание снова отвлеклось от этого мудреного взрослого мира.
Из дома, из нашего подъезда, выбежала девчонка. Не та, о которой я уже рассказал. Другая. Еще одна. Огромный бант на тощей, как бечева, косичке. Прыгал за ее спиной из стороны в сторону, вверх и вниз. Под мышкой она держала двухцветный мяч.
Она выбежала на крыльцо и сразу сощурилась от яркого мартовского солнца. Нос ее при этом очень потешно сморщился в мелкие складочки.
Когда же глаза ее чуть освоились с солнцем и она обрела способность видеть все окружающее, то в первую очередь, конечно, уставилась на меня. С явным; любопытством.
Им, девчонкам, всегда очень интересно, когда в доме появляется новый мальчик.
Я же, порядком ошарашенный всем, что сегодня уже видел здесь и слышал, стал лихорадочно искать в уме какие-нибудь иностранные слова – может, что-нибудь и застряло, – но обнаружил, что из всех из них остались в памяти лишь два. И то давно знакомых.
Ну что ж. Вполне достаточно.
Я поднял сжатый кулак.
– Рот фронт!
Девчонка, заслышав это, переложила свой двухцветный мяч под другую руку и с готовностью взметнула кулачок.
– Рот фронт!
Договорились. Хорошо. Попробуем двинуться дальше.
– Саня, – ткнул я себя пальцем в грудь.
– Таня, – ткнула себя пальцем в грудь девочка.
И не успел я еще осмыслить происшедшее, как бант на тощей косичке заметался из стороны в сторону, мяч, выроненный из рук, поскакал, по ступенькам, а сама девочка залилась смехом, и нос ее опять уморительно сморщился.
Двухцветный мяч, как собачонка, которую долго продержали взаперти, а потом, наконец, пустили гулять, весело, вприпрыжку убегал от крыльца…
Она бросилась за ним – догонять.
И, догоняя, все оглядывалась, все хохотала, и бант каким-то чудом – сам по себе – порхал над ее головой.