Текст книги "Черный тюльпан. Учитель фехтования (сборник)"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
XII. Казнь
Чтобы дойти до эшафота, Корнелису не потребовалось и трех сотен шагов.
Когда он спускался с лестницы, пес преспокойно взирал на него, Корнелису даже почудилось, что в глазах громадного зверя теплилось что-то похожее на ласку, почти сочувствие.
Может быть, он распознавал приговоренных к смерти, а кусал лишь тех, кто рвался на свободу?
Понятно, что толпа любопытных на пути от тюремных ворот до эшафота тем теснее, чем этот путь короче. Зеваки были все те же: кровь, которой они нахлебались три дня назад, не утолила их аппетитов, они жадно предвкушали гибель новой жертвы.
Едва они завидели Корнелиса, по всей улице прокатился громоподобный рев, он захлестнул все пространство площади, уносясь вдаль по переулочкам, в разные стороны отходящим от нее, которые тоже были забиты народом, стремившимся протолкаться к эшафоту. Поэтому эшафот смахивал на островок, омываемый водами четырех или пяти рек, грозящих его затопить.
Чтобы не слышать угроз, завываний и оскорбительных выкриков, Корнелис поглубже погрузился в себя. О чем же он думал, этот праведник, обреченный на смерть?
Уж никак не о своих недругах, судьях, палачах – ни о ком из них.
Ему виделись прекрасные тюльпаны Цейлона, Бенгалии или, быть может, каких-то иных краев, которые он будет созерцать с небесных высот.
«Один взмах меча, – говорил себе философ, – и мне откроются врата блаженных грез».
Правда, еще предстояло узнать, обойдется ли дело одним взмахом или бедному тюльпановоду, как некогда господину де Шале, господину де Ту и другим несчастным, зарубленным не совсем ловко, палач готовит несколько ударов. Тем не менее ван Берле решительно взошел на помост.
Он гордо шагал по ступеням эшафота, ведь как-никак он был другом прославленного Яна и крестником благородного Корнелиса, которых эта сволочь, сбежавшаяся посмотреть на него, всего три дня назад растерзала и сожгла.
Он преклонил колена, сотворил молитву и даже испытал проблеск живой радости, когда заметил, что если, положив голову на плаху, не зажмуривать глаз, можно до последнего мгновения видеть зарешеченное окно камеры Бюйтенхофа.
Наконец пришла пора сделать это страшное движение: Корнелис положил подбородок на прохладную, влажную колоду. И тотчас его глаза невольно закрылись – так было легче твердо встретить чудовищную лавину, что сейчас обрушится ему на голову и поглотит его жизнь.
Солнечный зайчик молнией промелькнул по деревянному настилу эшафота – палач размахнулся сверкающим мечом.
Ван Берле сказал «Прощай!» большому черному тюльпану, уверенный, что сейчас предстанет перед Господом в мире, где и краски иные, и свет другой.
Три раза он ощутил над своей дрожащей шеей ледяной ветерок от меча.
Но вот странность! Ни боли, ни удара.
И никаких перемен, новых оттенков…
Потом вдруг он почувствовал, как чьи-то руки – чьи, он не знал – довольно бережно подняли его, и вот он уже стоит на ногах, слегка пошатываясь.
Он открыл глаза.
Кто-то стоял рядом с ним, читал что-то на большом пергаменте с громадной красной восковой печатью.
На небе сияло все то же светило, бледно-желтое, как и подобает голландскому солнцу, то же зарешеченное окно смотрело на него с высоты замка Бюйтенхофа, и та же сволочь теснилась вокруг эшафота, хотя больше не орала, только ошеломленно пялилась на него снизу.
Коль скоро пришлось открыть глаза, смотреть, слушать, ван Берле начал понимать, что происходит.
Принц Вильгельм Оранский, по-видимому, опасаясь, как бы еще семнадцать фунтов (плюс-минус несколько унций) пролитой крови не переполнили чашу небесного правосудия, проявил милосердие, приняв во внимание мужественный характер осужденного и его, судя по наружности, возможную невиновность.
Исходя из этих соображений, его высочество даровал приговоренному жизнь. Вот почему меч трижды взметнулся, отбросив на помост зловещие блики, просвистел над головой Корнелиса (как та зловещая птица, что кружила над головой Турна), но не обрушился на него, оставив позвоночный столб невредимым.
Вот почему не было ни боли, ни удара. И по той же причине солнце продолжало играть в лазури небесного свода, которая, правда, выглядела неяркой, но все же весьма приятной.
Корнелис, который предвкушал встречу с Богом и вселенской панорамой тюльпанов, был даже слегка разочарован, но утешился, испытав не без удовольствия послушную гибкость той части тела, которую греки именовали «trachelos», а мы, французы, скромно называем шеей.
К тому же наш герой рассчитывал, что милость будет полной, а значит, он получит свободу и вернется к своим грядкам в Дордрехте.
Но Корнелис ошибался. Как заметила примерно в ту же эпоху мадам де Севинье, если в письме имеется постскриптум, в нем-то и содержится самое важное. В своем постскриптуме Вильгельм, штатгальтер Голландии, приговаривал Корнелиса ван Берле к пожизненному заключению.
Для смертной казни он был недостаточно виновен, но для свободы – виновен сверх меры.
Итак, Корнелис выслушал постскриптум, пережил вспышку протеста, вызванного разочарованием, но тут же подумал: «Ба! Не все потеряно. В пожизненном заключении есть своя прелесть. Пожизненное заключение – это Роза. И потом, есть же еще и мои три луковицы черного тюльпана!»
Но Корнелис забыл, что Семь провинций, составлявшие Нидерланды, могут располагать семью тюрьмами, притом в любой провинции содержание заключенного обойдется дешевле, чем в Гааге, поскольку она – столица.
Чем кормить ван Берле в Гааге, его высочество Вильгельм, похоже, стесненный в средствах, отправил его отбывать пожизненное заключение в крепость Левештейн, расположенную вроде бы и недалеко от Дордрехта, но, увы, все-таки не близко.
Ведь Левештейн, если верить географам, находится в конце островка, который Вааль и Маас образуют близ города Горкума.
Ван Берле был достаточно хорошо знаком с историей своей страны, чтобы не знать, что знаменитый Гроций был после смерти Барневельта заключен в этот же замок и что парламент в своем великодушии к прославленному публицисту, юрисконсульту, историку, поэту и богослову ассигновал на его содержание двадцать четыре голландских су в день.
«Я стою куда меньше, чем Гроций, – сказал себе ван Берле, – так что мне дадут двенадцать су. Жить я буду очень плохо, но все же буду жить».
Но тут его вдруг сразила ужасная мысль.
– Ах! – вскричал Корнелис. – Это же такой сырой, такой дождливый край! И почва там совсем не годится для тюльпанов! И потом, Роза, Роза, ее же не будет в Левештейне, – пробормотал он, роняя на грудь голову, которой было не суждено скатиться значительно ниже.
XIII. Душевные терзания одного из зрителей
Покуда Корнелис размышлял обо всем этом, к эшафоту подкатила повозка. Она предназначалась для заключенного. Ему предложили сесть в нее, и он повиновался. Его последний взгляд был устремлен к Бюйтенхофу. Он надеялся увидеть в окне лицо Розы, успокоенной его спасением, но в повозку были запряжены резвые кони, и они вмиг вынесли ван Берле в самую гущу многолюдной толпы, восторженными криками приветствующей столь великодушного штатгальтера, но примешивающей к этим хвалам брань по адресу де Виттов и их спасенного от смерти крестника.
Зеваки, по-видимому, рассуждали примерно так: «Удачно вышло, что мы поторопились расквитаться с великим мерзавцем Яном де Виттом и мелким жуликом Корнелисом, не то его высочество при своем милосердии наверняка бы отнял их у нас, как теперь отнимает этого!»
Среди всей этой своры, сбежавшейся на площадь Бюйтенхоф поглазеть на казнь ван Берле и малость обескураженной тем, как обернулось дело, наверняка самым разочарованным был некий опрятно одетый горожанин, который с самого утра так поработал локтями и ногами, что сумел пробраться вплотную к эшафоту, от которого его отделяла только цепочка солдат, окружавших помост.
Многие жаждали увидеть, как прольется бесчестная кровь преступного Корнелиса, но никто не выражал, стремясь к этой цели, такого страстного ожесточения, как упомянутый выше горожанин.
Самые неистовые на ранней заре подоспели к тюремному замку, чтобы захватить лучшие зрительские места, но он и таких опередил: всю ночь провел на пороге тюрьмы, оттуда и протолкался в первый ряд, как мы уже сказали, всеми доступными средствами, умильно упрашивая одних, а другим раздавая тумаки.
Когда же палач возвел осужденного на эшафот, горожанин, взобравшись на кромку фонтана, чтобы лучше видеть и самому быть на виду, сделал палачу знак, который следовало понимать как нечто вроде:
– Мы же договорились, не так ли?
На что палач откликнулся другим жестом, означавшим:
– Будьте покойны, чего уж там!
Да кто же он, этот горожанин, похоже, так славно поладивший с палачом? Что за тайный смысл скрывался за их обменом жестами? Нет ничего проще: то был, разумеется, мингер Исаак Бокстель, после ареста Корнелиса поспешивший в Гаагу, чтобы попытаться раздобыть три луковицы черного тюльпана.
Вначале Бокстель попробовал использовать в своих интересах Грифиуса, но тот стоил бульдога по части служебной верности, недоверчивости и готовности пустить в ход клыки. Он истолковал ненависть Бокстеля в противоположном смысле, приняв его за пылкого друга, который из кожи вон лезет, изыскивая средства устроить заключенному побег, а что расспрашивает о всякой чепухе, так это наверняка для отвода глаз.
Поэтому как только Бокстель подкатился к Грифиусу со своим предложением выкрасть луковицы, которые, должно быть, спрятаны если не на груди узника, то где-нибудь в углу камеры, тюремщик вместо ответа спустил его с лестницы, а пес еще приласкал на прощанье.
Хотя Бокстель оставил в зубах чудовища клочок штанов, вырванный у гульфика, это его не обескуражило. Он затеял новый приступ, но Грифиус к тому времени слег в жару и со сломанной рукой, следовательно, не мог принять неугомонного посетителя. Тогда он обратился к Розе, посулив ей за три луковицы головной убор из чистого золота. Но благородная девушка, хотя еще и не знала истинной цены того, что ей предлагали украсть, обещая такую щедрую плату, послала искусителя к палачу, не только последнему судье, но и единственному наследнику приговоренного.
Такой ответ заронил в мозг Бокстеля новую идею.
Между тем приговор был вынесен, притом, как мы видели, весьма скоропалительно. Стало быть, у Исаака не оставалось времени, чтобы кого-нибудь подкупить. Поэтому он остановился на идее, которую ему подсказала Роза, и пошел искать палача.
Бокстель не сомневался, что Корнелис пойдет на смерть, храня свои тюльпаны у самого сердца.
Он только двух вещей не мог предвидеть: вмешательства Розы, то есть любви, и Вильгельма, то есть милосердия.
Не будь Розы и Вильгельма, расчет завистника был бы безошибочным. Если бы не Вильгельм, Корнелис лишился бы головы. Если бы не Роза, он умер бы с тюльпанами у сердца.
Итак, мингер Бокстель отыскал палача, выдал себя перед ним за близкого друга осужденного и условился, что золотые украшения и деньги, если таковые найдутся у будущего мертвеца, он оставляет исполнителю приговора, но за все его ношеное тряпье готов выложить сумму, пожалуй, малость непомерную – сто флоринов.
Но что такое сто флоринов для человека, почти уверенного, что за эту цену он покупает приз Харлемского общества цветоводов? Это же равносильно даче денег в долг под тысячу процентов, что следует признать довольно удачным помещением капитала.
Палачу, со своей стороны, не надо было делать ничего или почти ничего, чтобы заработать эту сотню. Ему только и оставалось, совершив казнь, позволить мингеру Бокстелю подняться на эшафот в сопровождении слуг и забрать безжизненные останки друга.
Впрочем, это было в порядке вещей: когда кто-либо из видных лиц кончал свою жизнь подобным публичным манером на площади Бюйтенхофа, его верные соратники обычно так и поступали. Стало быть, у фанатика вроде Корнелиса мог быть приверженцем другой фанатик, готовый выложить сто флоринов за сии реликвии.
Вот почему палач предложение принял. Он поставил лишь одно условие: деньги вперед. Ведь Бокстель, подобно людям, которые заходят в ярмарочные балаганы, мог потом объявить, что недоволен, и уйти, не заплатив.
Бокстель же заплатил вперед. И стал ждать.
Сами посудите, как он после этого волновался! Следил за стражниками, секретарем суда, палачом, с тревогой ловил каждое движение ван Берле. Как-то он уляжется на плаху? Как упадет? Не раздавит ли в своем падении бесценные луковицы? Хоть бы он позаботился уложить их, к примеру, в золотую коробочку, ведь золото – самый надежный из металлов!
Мы не рискнем описывать, что сталось с этим почтенным смертным, когда он почуял, что исполнению приговора что-то препятствует. Зачем палач зря теряет время? С чего это он так размахался своим пламенеющим мечом над головой Корнелиса вместо того, чтобы эту голову снести? Когда же Бокстель увидел, что секретарь суда берет приговоренного за руку, поднимает его, а сам вытаскивает из кармана пергамент, когда услышал, как он оглашает перед публикой приказ штатгальтера о помиловании, завистник вдруг перестал походить на человеческое существо. В его глазах вспыхнула ярость тигра, гиены и змеи, вместе взятых, он истошно заорал и так бесновался, что если бы мог сейчас добраться до ван Берле, то бросился бы на него и прикончил голыми руками.
Выходит, Корнелис будет жить, его отправят в Левештейн, и туда, в тюрьму, он увезет луковицы, а там, чего доброго, найдет садик и сумеет заставить расцвести черный тюльпан.
Бывают такие катастрофы, которых перу бедного автора не дано описать, и приходится ему оставлять голый факт на произвол читательского воображения.
Изнемогший от такой бури ощущений Бокстель свалился с тумбы, зашибив нескольких оранжистов, так же недовольных таким поворотом дела. Полагая, что вопли, испускаемые мингером Исааком, были криками радости, они осыпали его тумаками, какие не посрамили бы и обитающих по ту сторону пролива британцев, любителей бокса.
Но что несколько кулачных ударов могли добавить к мукам, терзавшим Бокстеля? Он хотел броситься вдогонку за повозкой, увозившей Корнелиса и его луковицы. Но впопыхах оступился на булыжниках мостовой, споткнулся, потерял равновесие, отлетел шагов на десять, а встал, затоптанный, измочаленный, не раньше, чем вся толпа грязной гаагской черни прошлась по его спине.
При таких обстоятельствах Бокстель, и без того сраженный невезеньем, только и приобрел, что истоптанную спину, в клочья изодранное платье да расцарапанные руки.
Естественно предположить, что он был уже сыт этой историей по горло, и решил, что с него довольно. Но это стало бы ошибкой.
Ибо, едва поднявшись с земли, он принялся рвать на себе волосы. Вырывал, сколько мог, и бросал, пучками принося их в жертву свирепому и бесчувственному божеству, чье имя Зависть. Этот дар был, несомненно, приятен богине, ведь у нее, как гласит мифология, на голове вместо волос – змеи.
XIV. Голуби Дордрехта
Для Корнелиса немалой честью было уже одно то, что его заперли в той самой тюрьме, которая принимала в своих стенах такого ученого, как господин Гроций.
Однако по прибытии в тюрьму его ожидала честь еще большая. Когда принц Оранский по милости своей отправил туда цветовода ван Берле, камера, которую занимал в Левештейне прославленный друг Барневельта, оказалась свободной. В крепости эта камера пользовалась дурной славой с тех пор, как господин Гроций благодаря изобретательности своей жены бежал оттуда в пресловутом сундуке для книг, содержимое которого забыли проверить.
С другой стороны, для ван Берле вселение именно в эту камеру было добрым предзнаменованием, ведь в конечном счете тюремщик при своем ходе мыслей не должен был бы сажать второго голубя в клетку, из которой первый с такой легкостью упорхнул.
Да, камера ему досталась историческая. Но мы не станем тратить время, чтобы живописать подробности ее внутреннего убранства. Если не считать алькова, устроенного здесь специально для мадам Гроций, это была такая же тюремная камера, как все прочие, разве что потолок, может быть, повыше и вид из зарешеченного окна открывался прелестный.
К тому же интерес нашей истории состоит отнюдь не в описании тех или иных интерьеров. Для ван Берле жизнь не сводилась к процессу дыхания: не будучи пневматическим насосом, которому только и надо, что перекачивать воздух, бедный узник дорожил в этом мире двумя вещами, обладать которыми он мог только в воображении: цветок и женщина, они были навеки потеряны для него.
К счастью, тут он заблуждался, наш славный ван Берле! Бог, с отеческой улыбкой взглянув на него, когда он шел на эшафот, уготовил ему даже в этой тюрьме, в камере господина Гроция, самые бурные приключения, которые когда-либо выпадали на долю тюльпановода.
Однажды утром, стоя у окна, вдыхая свежесть, долетавшую сюда из долины Вааля, он вглядывался вдаль, где вырисовывались силуэты мельниц его родного Дордрехта, и тут он увидел стаю голубей, которая летела оттуда к Левештейну и, переливаясь на солнце своими трепещущими крыльями, опустилась на его остроконечные шпили.
«Это дордрехтские голуби, – сказал себе ван Берле, – следовательно, они могут вернуться туда. Если бы кто-то привязал письмо к крылу одного из них, был бы шанс, что его весточка долетит до Дордрехта и попадет в руки тех, кто грустит о нем».
Подумал еще немного и решил: «Этим кем-то буду я!»
Когда тебе двадцать восемь и ты приговорен к пожизненному заключению, то есть обречен просидеть за решеткой двадцать две или двадцать три тысячи дней, становишься терпеливым.
Ван Берле неустанно раздумывал о своих трех луковицах, ибо эта мысль билась в его памяти так же неустанно, как сердце – в его груди. Итак, ван Берле, грезя о тюльпанах, плел сетку для ловли голубей. Он приманивал этих птиц всеми скудными соблазнами со своего стола – восемь голландских су в день (что равноценно двенадцати французским), и после месяца бесплодных попыток изловил-таки голубку.
На то, чтобы поймать самца, ушло еще два месяца, потом он запер их вместе, и к началу 1673 года, дождавшись появления яиц, отпустил самку, которая, доверив голубю посидеть на гнезде вместо нее, радостно полетела в Дордрехт, унося под крылом его послание.
Вечером она вернулась. Письмо осталось при ней. Так продолжалось пятнадцать дней. За это время разочарование, которое ван Берле испытывал поначалу, превратилось в глубокое отчаяние.
Наконец на шестнадцатый день птица возвратилась без письма.
Это письмо ван Берле адресовал своей кормилице, старой фрисландке. Он взывал к милосердным душам, что найдут ее, с мольбой передать ей его послание как можно скорее и желательно в собственные руки.
В письмо, адресованное кормилице, он вложил маленькую записку для Розы.
Богу, чье дыхание позволяет семенам сурепки перелетать через стены старых замков, а их всходам расцветать, как только дождь освежит их, было угодно, чтобы кормилица ван Берле получила письмо.
И вот каким образом.
Покинув Дордрехт ради Гааги, а Гаагу ради Горкума, мингер Исаак Бокстель бросил на произвол судьбы не только свой дом, своего слугу, свою обсерваторию и подзорную трубу, но и своих голубей.
Слуга, оставшись без жалованья, сначала проел те немногие сбережения, что у него были, а потом принялся за голубей. Увидев это, голуби эмигрировали с крыши Исаака Бокстеля на крышу Корнелиса ван Берле.
У кормилицы было доброе сердце, оно томилось потребностью кого-нибудь любить. Она прониклась симпатией к голубям, прилетевшим просить ее гостеприимства, и когда слуга Исаака потребовал себе в пищу не то двенадцать, не то пятнадцать оставшихся птиц – примерно стольких же он успел съесть ранее – она предложила выкупить их у него по шесть голландских су за голову. Это было вдвое больше действительной цены голубей, так что лакей с превеликой радостью согласился. И кормилица стала законной хозяйкой голубей завистника.
Эти голуби, смешавшись со стаей других, посещали Гаагу, Левештейн, Роттердам, где искали, должно быть, пшеничные зерна другого сорта и коноплю повкуснее местной.
Случаю, а вернее, Богу, было угодно, чтобы в руки Корнелиса ван Берле попала как раз одна из этих птиц.
Из этого следует, что если бы завистник не уехал из Дордрехта, пустившись вслед за своим соперником сначала в Гаагу, потом в Горкум или Левештейн, письмо ван Берле попало бы в его руки, а не в руки кормилицы. И несчастный узник зря потратил бы время и усилия, а повествователю пришлось бы вместо того, чтобы рассказывать о разнообразнейших событиях, готовых развернуться под его пером, описывать длинную череду дней, безотрадных, печальных и темных, как ночной покров.
Записка, стало быть, попала в руки кормилицы ван Берле. В один из первых февральских дней, когда вечерняя заря гасла и в небе проступали, словно рождаясь на глазах, первые звезды, Корнелис услышал на башенной лестнице голос, который заставил его затрепетать.
Он прижал руку к сердцу и прислушался. Это был нежный, мелодичный голос Розы.
Надо признаться, что Корнелис не так опешил от изумления, не настолько обезумел от счастья, как случилось бы, не будь истории с голубями. Взамен исчезнувшего письма птица под своим крылом принесла ему надежду, и он, зная Розу, понимал, что если ей передали записку, теперь можно со дня на день ждать известий о своей любимой и своих луковицах.
Вскочив на ноги, он навострил уши и подался к двери. Да, он узнал тот же незабываемый голос, так нежно взволновавший его в Гааге.
Но теперь, хоть Роза и проделала путь от столицы до Левештейна, хоть ей и удалось каким-то неизвестным Корнелису образом проникнуть в тюрьму, кто знает, посчастливится ли ей еще и добиться встречи с узником?
Пока Корнелис изводил себя решением этого вопроса, колеблясь между желанием и тревогой, окошечко на двери его камеры открылось, и Роза, сияя от счастья, блестя нарядным убором, побледневшая от горестей, пережитых за последние пять месяцев, но оттого ставшая еще прекраснее, прижалась лицом к решетке и воскликнула:
– О сударь! Сударь, вот и я.
Корнелис простер к ней руки, поднял глаза к небу и не сдержал крика радости:
– О Роза! Роза!
– Тсс! Будем говорить тише, отец идет следом за мной, – сказала девушка.
– Ваш отец?
– Да, он там внизу, у подножия лестницы, сейчас получит указания от управителя и поднимется сюда.
– Указания от управителя?
– Слушайте, я попробую вам все объяснить в двух словах. У штатгальтера есть загородный дом в одном лье от Лейдена, в сущности, это просто-напросто молочная ферма. Всей тамошней скотиной ведает моя тетка, его кормилица. Когда я получила ваше письмо, прочесть, увы, не смогла, мне его прочитала ваша кормилица. Тут я сразу побежала к своей тетке и пробыла там до тех пор, пока принц не заехал на ферму. Когда он там объявился, я его попросила перевести моего отца с должности главного ключника Гаагской тюрьмы на место тюремного надзирателя в крепости Левештейн. О моей цели он понятия не имел, не то бы, пожалуй, отказал, а так, напротив, согласился.
– И вот вы здесь?
– Как видите.
– Так что я каждый день смогу видеть вас?
– Настолько часто, насколько это мне удастся.
– О Роза, моя прекрасная мадонна! – воскликнул Корнелис. – Роза, так вы, значит, любите меня хоть немножко?
– Немножко… – протянула она. – Ах, господин Корнелис, вы уж слишком нетребовательны.
Корнелис в страстном порыве протянул к ней руки, но только их пальцы смогли соприкоснуться сквозь решетку.
– Отец идет! – шепнула девушка.
И, проворно отскочив от решетки, она бросилась навстречу старине Грифиусу, который уже поднялся по лестнице.