355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Бог располагает! » Текст книги (страница 7)
Бог располагает!
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:43

Текст книги "Бог располагает!"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

 
К оружью, родины сыны,
Час нашей славы настает!
 

В полный голос затянув революционный гимн, Гамба тут же прикусил язык, устыдившись своей выходки. Все засмеялись.

– Вот видите! – он вздохнул. – Это сильнее меня. Что ж! Однажды в Майнце я пел песенку против Наполеона. И что вы думаете? Припевом ко второму куплету была уже кутузка. Иначе говоря, я угодил в тюремный замок буквально – без всякой пошлой игры слов. К счастью, у меня, кроме музыкального, имелся и другой талант. Певца выручил из заточения акробат. Я спасся, выбравшись, как кот, на крышу тюрьмы, примчался к моей сестрице, и вскоре мы были уже вне пределов досягаемости императорской полиции. – Тут Гамба повернулся к Юлиусу: – Да, господин граф, таковы воспоминания, которые я сохранил о вашей стране, и они печальны.

– И с тех пор, – спросил Юлиус, – вы с сестрой жили в Италии?

– Да, ваше превосходительство, и только на этой благословенной земле Олимпия вновь обрела разум и присутствие духа. Чудесное исцеление завершилось в день Пасхи в Сикстинской капелле. Музыка, открывающая двери в мир иной, помогла сестрице вернуться в этот мир. Слушая дивные псалмы, она плакала от радости, и эти слезы спасли ее. Марчелло был ее первым врачом, Чимароза – вторым.

Увидев воочию такое следствие божественного откровения, чудо возрождения этого великого и многострадального разума благодаря гармонии звучания голоса и музыкальных инструментов, я истратил все свои сбережения, чтобы чуть не каждый вечер водить Олимпию в театры Арджентина и Алиберти. Она сразу запомнила все арии и стала сама их петь, а потом то плакала, то смеялась, смотря по тому, какая там была мелодия и что было у нее на сердце. С тех пор она обрела счастье, мечту, любовь. Она начала жить. И какая же прекрасная, какая добрая душа, господа, таилась и росла в ней под покровом безумия, чтобы, наконец, явиться миру!

Сначала я был на седьмом небе от счастья. Мы без усилий зарабатывали свой кусок хлеба на улицах: я плясал и прыгал, она пела, тем самым избавляя меня от моих вечных поползновений поколебать основы существующего правления. Она быстро превратилась в народную примадонну, диву предместий. Все ее любили, уважали, а я, я не завидовал ни одному из живущих под солнцем – ни императору, ни папе римскому. Но тут случилось внезапное событие, разрушившее наше существование и толкнувшее нас в бездну… в бездну богатства.

– Какое событие? – поинтересовался кто-то из гостей.

И Гамба уныло продолжал:

– Это было в Неаполе. Олимпия только что пропела грустную народную песню, и ценители в лохмотьях, те, кого только и можно назвать партером, в настоящем смысле этого слова, благодарили ее жаркими рукоплесканиями. И тут некто, разумеется, одетый куда лучше, чем наша обычная публика, и стоявший среди тех, кто плотным кольцом окружал ее, выждав, когда толпа схлынет, подошел к нам и спросил Олимпию, сколько она зарабатывает в год.

Она отвечала, что зарабатывает столько, сколько нужно, чтобы прокормиться.

– «Хотите получать больше дукатов, чем теперь имеете байокко?»

Сестра посмотрела на него с очень высокомерным видом, она ведь всегда была гордячкой и недотрогой, и спросила:

– «За какую работу?»

– «Вы будете делать то же, что сейчас».

– «Петь?»

– «Петь, и более ничего. Я директор театра Сан Карло. У вас чудесный голос, я дам вам учителей, и вы станете богатой».

Возможность выйти на театральные подмостки, заслужить аплодисменты, лучше узнать ту прекрасную музыку, что она так любила, – все это прельстило Олимпию. Директор заключил с ней договор на долгий срок, дал и учителей, и красивые платья, да еще много денег, которыми она делилась со мной, и дворец, в котором мы стали жить вместе. В тот день пришел конец моей беззаботности.

Гамба, чья речь доселе текла озорно и бойко, теперь состроил печальную мину, и голос его стал звучать все мрачнее. К тому же – вот уж поистине знак безмерной скорби! – он повернул свой стул, на котором восседал задом наперед, расставив ноги и упершись животом в спинку, и уселся на него самым что ни на есть банальным образом, как все.

– Богатство губит меня, – жалобно сообщил он. – Сообразно дурацкому предрассудку, будто одни человеческие занятия более достойны почтения, чем другие, директор театра Сан Карло стал говорить, что якобы репутация моей сестры страдает от того, что брат у нее – площадной фигляр. Увы! Он всучил мне сумму, достаточную для того, чтобы отказаться от моего каната и силовых трюков. И я уступил. Не ради денег, мне на них было наплевать; что до Олимпии, то она тратила их на дела милосердия, а только ради сестрицы – она хорошела, сияла, расцветала на глазах, с головой погружаясь в музыку. Ей тогда было восемнадцать лет. За два года она прошла всю необходимую науку и дебютировала в «Танкреде». Увы, увы! Тем, кто знает Неаполь и неистовство, с каким его жители выражают свои восторги, бесполезно описывать ее успех. Простая и свободная манера Олимпии, ее пленительный и сильный голос, не голос одного высокого или низкого тембра, одного metallo [4]4
  Тембр (ит.).


[Закрыть]
, а легко охватывающий несколько регистров, сливая их в невиданное дотоле меццо-сопрано, и сверх того ее страсть, ее игра, ее красота – все это вместе взятое вызвало у публики такую бурю рукоплесканий, которая превзошла все самые известные триумфы: ничего подобного никто и предположить не мог, даже в Сан Карло. Это был взрыв восторга, головокружительный взлет, как сказали бы у нас, до самых звезд. Увы, увы! С того дня рукоплескания, празднества, слава, богатство – всего у нас стало в избытке.

Тут Гамба окончательно впал в уныние.

– Ну, по крайней мере, – проговорил он, вздыхая, как будто искал, чем бы себя утешить, – она-то счастлива. Она – да, а вот меня больше нет. Я теперь всего лишь бледная тень стремительного, прыгучего Гамбы минувших дней, мое искусство я принес в жертву искусству сестры. Зато у нее есть все, чего она пожелает. Равнодушная и беспощадная ко всему тому, что пленяет обыкновенных женщин, эта гордая мятежница, отринувшая мужскую любовь, в любви к искусству нашла убежище своему сердцу, всей своей душе, всей жизни. Она обожает музыку и бесчувственна ко всему, кроме нее. Что ж, в этом смысле она имеет все, чем только можно владеть. Она богата, ей рукоплещут, слава бежит за ней по пятам. Это меня немножко утешает, вознаграждая за невозможность пройтись колесом и заменяя для моего сердца, если не для моей жизни, радости, которые дарит акробату его телесная гибкость.

Едва Гамба успел закончить эту жалобу, слишком прочувственную и полную искренней преданности, чтобы не растрогать слушателей, как дверь гостиной отворилась и лакей провозгласил:

– Синьора Олимпия!

Все взгляды обратились к дверям. Лорд Драммонд бросился навстречу певице.

Наперекор безупречному правдоподобию рассказа Гамбы граф фон Эбербах почувствовал, как его сердце содрогнулось от предчувствия, с которым он был не в силах совладать.

Самуил оставался неподвижным, ни один мускул не дрогнул на его лице, но его взор стал еще мрачнее и неподвижнее, чем всегда.

Олимпия вошла об руку с лордом Драммондом.

X
«ФИДЕЛИО»

Итак, синьора Олимпия, беседуя с лордом Драммондом, вошла в гостиную, спокойная и безмятежная.

Юлиус стоял у камина, слева. Лорд Драммонд, поддерживая певицу под руку, шел чуть впереди и сначала заслонял ее от Юлиуса и Самуила, стоявшего рядом с графом фон Эбербахом.

Тот замер на месте: он ждал, когда лицо, которое он так пылко жаждал увидеть, повернется к нему, и не делал ни единого движения, чтобы ускорить этот решающий миг; неподвижный, с колотящимся сердцем, он приготовился узнать приговор судьбы.

Лорд Драммонд сначала подвел певицу к группе гостей, стоявших в правой стороне гостиной. Он представил им Олимпию, а она мило извинилась за то, что, быть может, заставила их ждать. Звук ее голоса отозвался волнующим трепетом в самой глубине души графа фон Эбербаха. И в то же время это не был голос Христианы! Однако было в нем что-то, неотразимо напоминающее ее. Вопреки очевидности рассказа Гамбы, наперекор невозвратимости былого, вопреки Адской Бездне, наперекор всему сердце Юлиуса лихорадочно билось. Олимпия и лорд Драммонд приблизились к камину. И вот они повернулись лицом к оставшимся гостям.

Лорд Драммонд представил друг другу Юлиуса и Олимпию:

– Граф фон Эбербах.

– Синьора Олимпия.

Юлиус глянул в лицо певицы.

Внезапно он побледнел и вскрикнул.

Потом он протянул к ней руки и, забыв, где он находится, забыв весь мир, а с ним и себя, вскричал, словно в бреду:

– Если ты Христиана, если это ты так изменилась, выросла, стала такой совершенной, вернись! Приди, чтобы утешить меня в этом мире или увести за собою в мир иной. Говори, приказывай, объяснись! Я люблю тебя и принадлежу одной тебе. Соединимся же вновь где тебе угодно: живи со мной или позволь мне с тобой умереть!

При этом он невольно, бессознательно заговорил на родном языке Христианы и своем – по-немецки.

Олимпия, не дрогнув, не двинувшись с места, смотрела на него, казалось, с глубоким недоумением.

Потом она обернулась к лорду Драммонду:

– Это немецкий язык, не правда ли?

– Полагаю, что так, – отвечал лорд Драммонд.

– Что ж! – продолжала она по-французски с довольно заметным итальянским акцентом. – В таком случае не угодно ли вам, милорд, попросить господина графа фон Эбербаха меня извинить: объясните ему, что я говорю только по-итальянски и немного по-французски, что никогда ни моя душа, ни мой голос не могли бы справиться с горловыми звуками немецкого языка. Пусть господин граф соблаговолит обращаться ко мне по-итальянски или по-французски, если хочет, чтобы я ему отвечала.

В то время как она самым спокойным, непринужденным тоном произносила эти слова, Юлиус начал мало-помалу оправляться от первоначального потрясения.

При первом взгляде Олимпия, несомненно, походила на Христиану. Но по мере того как он внимательнее вглядывался в ее черты, это сходство уменьшалось.

Выражение лица и тип красоты были у нее совсем другие, чтобы не сказать противоположные. Христиана была хрупкой, тоненькой, нежной, очаровательной, почти прозрачной, ребяческий пушок еще не исчез с ее щек, – она была грациозным цветком весны. А фигура Олимпии дышала силой и решительностью, блистательной, властной красотой, осознавшей свое могущество; уверенное спокойствие говорило о даровании; да и ростом она была заметно выше, кожа ее была смуглее, волосы – темнее.

Впрочем, даже если объяснить все эти внешние изменения возрастом и переменой климата, было в ней нечто такое, чего ни время, ни солнце Италии, разумеется, не могли бы придать Христиане: это хладнокровие, с каким она восприняла появление Юлиуса. Разве нежная, трепетная натура Христианы устояла бы перед этим внезапным видением былого, если даже Юлиус, мужчина, потрепанный всеми бедами житейскими, очерствевший за семнадцать лет дипломатической службы и политических интриг, не смог выдержать подобного удара – ему казалось, что сердце в его груди разбилось на куски.

Итак, это была не Христиана!

Несколько овладев собой, Юлиус произнес взволнованным голосом, на сей раз по-французски:

– Простите меня, сударыня. Увидев, как вы прекрасны, еще намного прекраснее, чем говорит молва, я, по-видимому, в первую минуту потерял голову.

– Вашему превосходительству не стоит извиняться за это, – со смехом заметил лорд Драммонд. – Синьора привыкла производить сильное впечатление. – И он повернулся к следующему гостю: – А теперь, сударыня, позвольте вам представить моего друга, человека, которому я обязан жизнью, господина Самуила Гельба.

И вот Самуил и Олимпия оказались лицом к лицу.

Самуил, также пораженный видом певицы, хоть и не выразил своего изумления ни единым словом, был, может быть, взволнован не меньше Юлиуса.

Когда его взгляд скрестился со взглядом актрисы, этот железный человек вздрогнул.

Суровая и бесстрастная, Олимпия кивнула ему, не произнеся ни звука.

Но Самуил, не зная почему, почувствовал, что взгляд, брошенный ею, больно ранил его.

Что было в этом взгляде? Высокомерие прославленной, всеми обожаемой артистки, мимоходом уничтожающей своим презрением безвестного, затерянного в толпе человека? Или ненависть обесчещенной женщины, чья жизнь разбита? Разумеется, если Олимпия была Христианой, она только так и должна была смотреть на Самуила. Но откуда робкое, нежное дитя могло бы взять столько силы и дерзости? Нет, это не Христиана. Самуил мог не тревожиться. Сама надменность этой женщины была порукой тому, что ему нечего опасаться.

Именно твердость вызова, мимоходом брошенного ему, должна была успокоить Самуила. И она его успокоила.

Вошел лакей и объявил, что кушать подано.

Лорд Драммонд предложил Олимпии руку, и все направились в столовую.

– Я вел себя как безумец, не правда ли? – шепнул Юлиус Самуилу.

– Черт возьми, у меня было поначалу то же впечатление, что у тебя, – отвечал Самуил. – Но сходство проверки не выдерживает.

– Увы! – вздохнул Юлиус.

И по приглашению лорда Драммонда он уселся за стол справа от Олимпии.

Вначале разговор был общим. За первым блюдом говорили преимущественно о политике. Предметом беседы стали формы государственного правления, и англичане пустились в пространные пылкие восхваления власти монарха и аристократии в своей стране. Банкир, депутат и адвокат-историк присоединились к этим похвалам, согласившись, что человечеству нечего желать лучшей доли, чем освященное Хартией благосостояние нескольких тысяч избранных, основанное на нищете всех остальных. Однако, по мнению этих половинчатых революционеров, отныне богатство и способности также должны стать пропуском в круг привилегированных, так что понятие аристократизма должно быть самым решительным образом расширено за счет включения в него буржуазии.

Самуил Гельб в своей обычной насмешливой манере принялся дополнять и развивать утверждения этих защитников народа. Да, он готов поклясться, что существуют два класса людей: те, что созданы повелевать, наслаждаться, быть депутатами и министрами, блистать в обществе, занимать почетные места, иметь образование и досуг, и чернь, составляющая самое меньшее три четверти населения, которая самим Провидением приговорена вечно влачить тяжкую ношу, потеть, пресмыкаться в невежестве и терпеть лишения, будучи не более чем навозом, утучняющим ниву процветания других. Он способен признать, что революции имеют некоторый смысл, но при одном только условии: их следствием может стать лишь замена одного министра или даже одного короля другим, но уж никак – не монархии народовластием, ибо недопустимы попытки расширять понятие власти настолько, чтобы вся нация в целом пришла к управлению.

Маленький историк-южанин с живостью кивал в знак согласия.

По сравнению с убожеством подобных разглагольствований ужин особенно поражал блеском и артистическим разнообразием. Живые розы и камелии в больших вазах распространяли свой аромат, изысканные серебряные блюда времен Людовика XV ласкали глаз своей тонкой резьбой. Подсвечники походили на деревца с серебряной листвой, среди которой расцветали огненные цветы. Вскоре под воздействием кушаний и редких вин сотрапезники оживились, беседа стала вольнее, причудливее, натянутость исчезла, и каждый отдался течению своей мысли.

Гамба весело жестикулировал. Он рассказал историю суфлера из Сан Карло, который, однажды увидев его на канате, воспылал желанием научиться тому же и целый год с упрямой неуклонностью возобновлял свои попытки, ломая себя ноги по два-три раза каждый месяц, но ни разу так и не сумев удержать равновесие хотя бы секунду. Несмотря на серьезные физиономии персон, сидящих за столом, Гамба, разгоряченный воспоминаниями, не смог удержаться от проявлений своего дурного вкуса и до того забылся, что даже вскочил на спинку стула с целью изобразить уморительные позы и гримасы несчастного суфлера, шатающегося на канате.

Сотрапезники дружно рассмеялись, и более всего над самим Гамбой.

Что касается Олимпии, то она во все продолжение ужина оставалась сдержанной и серьезной. Всем, кто с ней заговаривал, она отвечала весьма умно, и ее замечания были глубоки. Юлиус мало-помалу стал ощущать, что ее меланхоличная, строгая фация все больше пленяет его. Когда винные пары и легкая беседа возвратили ему присутствие духа, он обратился к ней с восхищением, почти страстно:

– Я слышал вас однажды вечером на балу у госпожи герцогини Беррийской, и мне казалось, что за всю свою жизнь я не смогу более испытать ничего подобного. А сегодня вечером я вас увидел и понял, что ошибался.

Когда ужин закончился, гости поднялись из-за стола и перешли в гостиную.

Юлиус предложил певице руку и, подведя ее к огню, сам сел рядом.

– Так что же, собственно, вы сказали мне по-немецки, когда я вошла сюда? – поинтересовалась она.

Лицо его омрачилось и стало суровым.

– Ах, не пробуждайте во мне этих мыслей! – вздохнул он. – Вы, привидение из плоти и крови, столь же реальное, сколь чарующее, напомнили мне единственную женщину, которую я любил в жизни.

– О! Единственную? – отвечала Олимпия с усмешкой, полной пренебрежительного сомнения. – Ваше превосходительство рискует повредить своей репутации.

– Какой репутации? – не понял он.

– Я не настолько далека от света, – произнесла она с оттенком горечи, – чтобы не слышать о победах некоего богача, человека больших страстей, чьи похождения в течение пятнадцати лет гремели при венском дворе. Вы очень забывчивы, если ничего не сохранили в своей памяти о столь многих женщинах, что доныне вспоминают вас.

– Вы так думаете? – возразил Юлиус. – А что вы скажете, если, тем не менее, я повторю вам, что мое сердце никогда не принадлежало никому, кроме одной-единственной, и мысль о ней живет и будет жить в моей душе до тех пор, пока я существую?

– Даже сегодня вечером, при всех галантных уверениях и восторгах, которыми вы меня осыпали? – спросила Олимпия дрогнувшим голосом.

– О, вы, – пробормотал он, – это совсем другое дело!

– Э, наверно, вы каждой очередной даме говорите то же самое: «С вами все совсем по-другому!»


Но Олимпия могла сколько угодно язвить его своим насмешливым, почти жестоким тоном, Юлиус все равно чувствовал, что с каждой минутой все сильнее подпадает под власть красоты, грации и ума этой странной женщины, которая, конечно, не была Христианой, но походила на нее, словно старшая сестра.

Остальные сотрапезники лорда Драммонда, приблизившись к певице, нарушили их уединение. А затем, когда стало смеркаться, гости один за другим стали расходиться.

Юлиус и сам уж собирался откланяться, вырваться из сетей странного очарования, удерживавшего его подле Олимпии, когда вошел слуга и доложил, что секретарь посольства явился к графу фон Эбербаху по срочному делу.

Лорд Драммонд распорядился, чтобы секретаря пригласили войти.

И он вошел. Это был Лотарио.

Оказалось, курьер из Берлина привез депешу, которую было велено тотчас передать графу фон Эбербаху.

Юлиус распечатал ее и стал читать.

– Что-то серьезное? – поинтересовался Самуил.

– Да нет, ничего, – отвечал Юлиус, пряча депешу в карман, – серьезность относительная. Для политики – гора, для истории – песчинка.

Лорд Драммонд пригласил Лотарио разделить их общество. В гостиной к этому времени оставались только Олимпия, Юлиус, Самуил, лорд Драммонд и Гамба.

С той минуты, когда появился Лотарио, глаза Олимпии устремились на него с каким-то мечтательным любопытством. Подойдя к Юлиусу, чтобы вручить депешу, он, естественно, оказался довольно близко от нее. И когда дипломат, отступив в сторону, погрузился в чтение, Лотарио остался рядом с певицей.

– Так вы, сударь, служите секретарем у господина прусского посла? – спросила она.

– Да, сударыня.

– Вы ему не родня?

– Племянник по линии его жены, сударыня.

– Ах, вот что…

Олимпия не прибавила больше ни слова, но продолжала разглядывать этого очаровательного, элегантного юношу.

Юлиус, хоть и был занят депешей, заметил впечатление, которое, по-видимому, произвело на Олимпию появление Лотарио. Смутная ревность, в которой он сам себе не отдавал отчета, вдруг охватила его, и он насилу мог скрыть досаду при виде того интереса, что, похоже, вызвал у певицы его племянник. Он поспешил вернуться к ним и вдруг, повинуясь странному желанию отвратить сердце Олимпии от Лотарио, деланно шутливым тоном спросил Самуила:

– Кстати, мой дорогой, что это за девушка дивной красоты, которую Лотарио встретил у тебя и о которой не перестает рассказывать чудесные небылицы?

– Девушка? – пробормотал Самуил, в свою очередь бледнея.

– Ну да, мадемуазель Фредерика, если не ошибаюсь, – продолжал Юлиус.

– А, стало быть, господин Лотарио влюблен? – с веселой улыбкой сказала Олимпия. – Да сопутствует ему удача!

«Положительно, – сказал себе Юлиус, – Гамба прав: она никого не любит, не хочет и не может никого любить и этого бедняжку Лотарио не более прочих».

Но, подняв голову, он не мог не заметить, какой подозрительный и угрожающий взгляд устремил Самуил на Лотарио.

От Олимпии этот взгляд также не укрылся, и ей вздумалось развлечь приунывших гостей или – как знать? – может, развеять собственные томительные мысли. Она вдруг подошла к фортепьяно и коснулась пальцем звучных клавиш.

Но тотчас она отдернула руку и повернулась к лорду Драммонду, который бросился к ней чуть ли не бегом.

– Простите, – тихо сказала она. – Я забыла наш уговор. Я хотела спеть.

– О, сударыня, спойте же! – вскричал Юлиус.

Она все смотрела на лорда Драммонда и наконец произнесла:

– Нет. Я сегодня не в голосе.

И она поднялась.

Лорд Драммонд, казалось, был во власти какой-то тайной душевной борьбы.

Наконец, сделав над собой огромное усилие, он сказал:

– Моя дорогая Олимпия, мне не настолько часто выпадало счастье слушать вас, чтобы сейчас я мог по своей вине упустить подобную возможность. К тому же мне ведь все равно придется смириться с неизбежностью, не так ли? И наконец, я хочу в полной мере исполнить долг гостеприимства. Итак, я вас… да, я вас умоляю спеть.

– Вы сами просите меня об этом?

– Именно так: сам прошу.

– В добрый час! Значит, вы исцеляетесь, – улыбнулась она.

Вновь повернувшись к фортепьяно, певица взяла несколько вступительных аккордов, погрузившись в мечтательную задумчивость, словно пытаясь почерпнуть из раздавшихся звуков какую-то затаившуюся в их глубине истину. Потом она вдруг запела по-итальянски большую арию Леоноры из бетховенского «Фиделио», которую Юлиус хорошо знал. Но теперь у него было такое чувство, будто он слышит ее впервые.

Причиной тому был не только удивительный голос певицы. В самом звучании арии, в ее словах ему мерещилось нечто настолько близкое к пережитому им в этот вечер, что Юлиуса охватило странное возбуждение. Эта Леонора, такая нежная и преданная, женщина, которой пришлось переодеться и стать неузнаваемой, чтобы спасти своего мужа, предстала перед ним в обличье той, в чьих чертах Юлиусу на миг явился дорогой, навек исчезнувший образ! Такое совпадение не могло не потрясти душу графа до самых сокровенных глубин, где были погребены его воспоминания.

Однако всякий подметил бы, что и сама Олимпия взволнована не меньше его. Никогда еще ничье пение не было до такой степени одушевлено и полно чувства. То пел не голос, а само сердце человеческое. Вся суровая печаль и вся горькая насмешка, что копились в нем и томили его в тот вечер, теперь, казалось, обрели умиротворение и вместе с тем нашли выход в этих душераздирающих и все же гармонических звуках, в этом возвышенном стенании. Что это было? Искусство, достигшее высочайшего совершенства? Жизнь во всей ее реальности? Чтобы добиться такой пронзительной и скорбной правдивости, Олимпии надо было самой испытать то, что она изображала столь полно и глубоко, или уж это была величайшая в мире трагическая актриса. Так могла петь либо Христиана, либо гениальная певица.

Когда Олимпия умолкла, слушатели несколько мгновений были не в силах произнести ни слова, настолько их поглотила, с головой захлестнула эта магия страсти и боли.

Олимпия встала, стремительным шагом пересекла гостиную и вышла.

Но как ни быстро она скрылась, Юлиус успел заметить слезу, сверкнувшую на ее бледной щеке.

– Синьоре Олимпии дурно! – закричал он, вскочив с места.

– О, будьте покойны, – ухмыльнулся Гамба. – Такое с ней бывает всякий раз, когда она споет что-нибудь грустное. Она так сливается со своими персонажами, что переживает все их чувства, по-настоящему страдает с ними вместе. Через минуту все пройдет и она сюда вернется с улыбкой.

Они ждали минуту, две, пять минут.

Олимпия не возвращалась.

Лорд Драммонд отправился за ней. Но он вернулся один.

Выйдя из гостиной, певица приказала подать экипаж и уехала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю