355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Последний платеж » Текст книги (страница 9)
Последний платеж
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:31

Текст книги "Последний платеж"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Глава III
РЫЦАРЬ СПРАВЕДЛИВОСТИ

Месье Жан все же выполнил свое обещание познакомить средиземноморцев со знаменитым поэтом и драматургом Виктором Гюго. Знакомство состоялось накануне их отъезда, когда зайдя как раз в «Режанс», чтобы проститься с их русским другом, они не без труда добрались до его столика, окруженного толпой любопытных. Судя по всему, месье Жан считался в самом деле одним из незаурядных игроков в шахматы.

Заметив их, он сделал им знак и шепнул:

– Гюго здесь. Через несколько минут я кончу мою партию и буду вас знакомить.

Он подвел их к мало чем по внешности примечательному человеку, сутуловатому, с хмурым или задумчивым лицом и зачесанными на затылок волосами. Он держался скромно, не делал никаких возгласов, не подавал советов или оценивающих игру реплик, не позволял себе расталкивать соседей-зрителей.

– Месье Гюго, – довольно почтительно, что было мало ему свойственно, обратился к нему месье Жан. – Позвольте представить вам весьма интересных гостей из Медитеррании, графа Эдмона Монте-Кристо и его супругу мадам Гайде…

Гюго несколько удивленно вгляделся в представленных и, пожав им руки, произнес:

– Признаться, я думал, что Монте-Кристо – это чистейшая выдумка моего коллеги Дюма… Оказывается – нет, и я имею честь встретиться с теми, кто представлялся мне плодом литературной фантазии… Что же, я очень рад…

Месье Жан вернулся к своему столику, в уважение к обычаю – дать возможность отыграться противнику, а новые знакомые некоторое время продолжали разглядывать чужие игры. Говорить при этом можно было лишь вполголоса, чтобы не помешать игрокам, хотя по-видимому, ничто в мире не могло бы им в этом помешать.

– Вы сами не играете? – вежливо спросил Гюго.

– Вообще-то играем, но сейчас предпочитаем любоваться искусством других, – ответил Эдмон.

– Как и я, – кивнул их новый знакомый. – Но я-то живу в двух шагах – на этой же плас-Руайяль, а Вам ради такого удовольствия пришлось проделать немалый путь, чуть не в тысячу лье… Что ж, и ваша супруга играет?

После утвердительного ответа он сказал:

– Это редкость… Шахматы – среднее между войной и живописью, поэтому женщины редки во всех трех областях…

– Почему вы сопоставляете шахматы с живописью, месье Гюго? – робко спросила Гайде.

Собеседник задумчиво ответил:

– Красивая ситуация на доске равносильна шедевру-полотну, картине…

– Но картину пишет один человек, а не два… – находчиво возразила Гайде. – Микеланджело даже свой «Страшный суд» писал один.

Несколько отодвинувшись и всмотревшись в Гайде каким-то изучающим, анализирующим взглядом, Гюго пригласил чету к столику на неигровой стороне кафе. Как видно, он признал их достойными своей беседы.

Когда они сели, он снова неторопливо заговорил:

– Впрочем, больше всего покоряет меня в шахматах царящее в них чувство справедливости… Несправедливость, беззаконие, злоупотребление силой или властью невозможны в шахматах. А справедливость – самое больное мое место, почти что моя мания в этом мире. Подхлестываемый чувством справедливости, я совершаю иногда довольно часто поступки, навлекающие на меня, если не ненависть, то удивление, подозрение в достаточной ли мере я нормален.

Он замолчал, как бы выбирая, что рассказать для примера:

– Мои родители были совершенно разных политических взглядов… Мать была фанатически предана Бурбонам. Людовика XVI именовала святым мучеником, делу реставрации Бурбонов отдавала все свои симпатии и немало средств… А отец был столь же фанатическим приверженцем Наполеона… За мадридский поход Наполеон сделал его генералом, и отец настолько хранил ему верность, что когда Карл X предложил ему маршальское звание, он наотрез отказался. Он заявил Карлу X: «Император имел право делать нас маршалами, он сам когда-то был солдатом». Но когда тот же Карл X присвоил мне за «литературное мастерство», как было сказано в королевском «бреве» о награждении, – орден Почетного Легиона, кстати сказать, тоже созданный Наполеоном, мой отец сказал: «Справедливость – выше политики» и прикрепил на мой сюртук со своего генеральского наполеоновского мундира крест Почетного Легиона, лично приколотый ему когда-то Бонапартом… Возможно, что как раз с этого времени я и стал маньяком справедливости…

– Или точнее – рыцарем справедливости? – почтительно переспросила Гайде.

– Всем известный «Рыцарь Печального Образа» был ведь, насколько я понимаю, тоже маньяком справедливости, не так ли? – впервые за всю беседу усмехнулся Гюго. – Но он в некотором роде компрометировал эту идею, вступая, например, в схватку с ветряными мельницами… Я же, представьте себе, сам удостоился со стороны досужих шакалов прессы уподобления ветряной мельнице, подумать только!

В этих словах были смешаны гнев, горечь и едкий сарказм…

Он счел нужным пояснить:

– Лет восемь назад австрийский посол в Париже устроил парадный прием. Были приглашены и бывшие соратники Наполеона, его маршалы, заслуженно охраняемые Карлом X и Луи-Филиппом, своего рода живые реликвии былого…

Даже лицо у него болезненно исказилось при этом воспоминании:

– Но вообразите, секретарь посла, объявляя на верхней площадке лестницы имена поднимающихся, имел наглость не упоминать присвоенные им Наполеоном титулы. Не называя ни «герцогом Далмации» маршала Сульта, ни «герцогом Рагузским» маршала Мормона, ни «герцогом Тревизо» маршала Мортье… Я вспомнил завет отца: «Справедливость – выше политики» и написал, может быть, и вам известную «Оду Вандомской колонне»… Там есть такая строфа:

 
«История, создавши Пантеон,
Не поступилась справедливой данью:
И Карл Великий и Наполеон
Поставлены превыше всех колонн —
На высоту народного признанья!»
 

– Что творилось в легитимистских кругах! – опять с едкой усмешкой продолжал он. – «Гюго – оборотень»… «Гюго – ветряная мельница!» А о каком, собственно, ветре могла идти речь? На троне сидели Орлеаниды в лице «первого рантье» – Луи-Филиппа… Наполеон покоился в гробнице… Бонапартисты были почти под запретом…

Как раз в этот момент к их столику подошел месье Жан, освободившийся от игры с упорным противником. Он почтительно осведомился у Гайде и Гюго в первую очередь:

– Вы разрешите мне присоединиться к вашему обществу?

Гайде только кивнула, как уже своему, а Гюго указал на свободный четвертый стул:

– Пожалуйста! Кстати, вы, кажется, русский? Литератор? Я не ошибусь, если скажу, что ваш большой поэт Пушкин не побоялся проявить справедливость, поставить справедливость выше политики, написав стихотворную драму о Годунове… Этот Годунов тоже считался и узурпатором и тираном, но Пушкин, призвав на помощь справедливость, нарисовал его так, что даже в непритязательном переводе я с волнением читал этот шедевр! И мне представляется, что подлинный художник слова непременно должен быть справедлив, всегда ставить справедливое воздаяние герою на самое главное, на самое высшее место…

Месье Жан не удержался:

– Про вас идет молва, месье Гюго, что вы уважаете Наполеона, но не уважаете бонапартистов…

– Это недалеко от истины, – кивнул Гюго. – Но с тех же обязательных для меня позиций справедливости, я не способен безоговорочно признавать и Наполеона… Громя своей образцовой, но в сущности никакой не гениальной артиллерией одуревших от непонимания чего бы то ни было – войн, поборов, муштровки – крепостных мужиков Европы и разваливающиеся стены феодализма, он заставил весь мир считать себя невиданным военным гением… Но военный гений – это гений кровопролития, и когда мир начал захлебываться от крови, он вместе со своей кровавой рвотой изрыгнул и Наполеона… Подобная же судьба ждет и других, кто ему вздумает подражать…

– А войны я ненавижу с такой силой, с какой вообще можно что-либо ненавидеть! – добавил он после нескольких секунд молчания.

Гайде по наивности или с умыслом заметила:

– Но месье Гюго, вы только что уподобляли войны шахматам?

– Я ожидал, что вы можете задать такой вопрос, – кивнул Гюго. – И рад, что вы его задали! Войны и шахматы имеют, однако, лишь внешнее сходство – «кавалерия», «пехота», «артиллерия» даже. Ну и само собой – «главнокомандующие». Но разница как раз в том и состоит, что война – это шахматы без какого бы то ни было признака справедливости! Больше того, война – это сплошная беззаконность. Справедливой может быть цель войны, это неоспоримо, что же касается войны как таковой, самой по себе – она преисполнена чудовищными беззакониями, нелепостями, несправедливостями. Она проходит по полям ни в чем не повинных, ни к чему не причастных земледельцев, уничтожает их посевы и урожаи, их скот, их дома, их семьи, порой их же собственными руками, если они находятся среди дерущихся. Она сокрушает, превращает в пепел и развалины ни в чем не повинные города с мирными детьми, женщинами, стариками, с ценностями труда и искусства, с храмами и музеями, с драгоценными реликвиями древности и старины. Война щадит затеявшего ее короля, но подсекает только что расцветшую, полную силы и доблести юную жизнь, наращивает славу седовласых генералов, но лишает мать сына, жену – мужа, сестру – брата. Хуже того, она может свести на поле боя братьев, воюющих один против другого!

Эдмон, до того почти молчавший, спросил:

– Вот, месье Гюго, вы назвали имя великого русского поэта Пушкина…

– Да, – с живостью отозвался Гюго, – я был покорен его поэмой о Годунове, даже и в довольно посредственном переводе.

– А известны ли вам обстоятельства его гибели?

– Он был убит на поединке, и кажется, своим родственником… Понимаю, – кивнул он, – вам хочется знать мое мнение о поединках? Не сродни ли они войне? Тоже кровопролития, и тоже брат может оказаться против брата. Пушкина убил будто его «бо-фрер», не так ли?

– Совершенно верно, – подтвердил Гуренин, – муж его свояченицы, но француз Дантес…

Эдмон вздрогнул, как от укуса овода. Уже давно не повторялось это отвратительное ощущение причастности к петербургской трагедии.

– В поединке все же есть какое-то подобие правил, – задумчиво сказал Гюго, как бы для себя осмысливая различие между войной и дуэлью. – Но те, кто пытается определить исход поединка только волей Судьбы, волей Всевышнего, забывают или намеренно зачеркивают злую волю участника, желание противников убить… Оно бывает, правда, не всегда, иной раз дело кончается мирно или царапинами, но нелегко заглянуть в сердце злого человека, с каким желанием он вышел на единоборство дуэли… Во всяком случае, я глубоко и искренне скорблю и стыжусь, что великого Пушкина убил француз!

– А скажите, господин Гюго, – набрался храбрости задать еще вопрос Эдмон, не боявшийся прежде на равных разговаривать с коронованными особами, – в свете вашего несомненно правильного принципа справедливости этот француз, убивший Пушкина, подлежит, нужно думать, очень суровой каре!?

– Да, если только он не сумеет с полной ясностью доказать, что он был прямым и бесспорным орудием Судьбы… – медленно, словно взвешивая свое слово, ответил знаменитый парижанин.

После короткой паузы он продолжал:

– Между прочим, я слышал, что этот человек еще существует, и больше того, пытается играть какую-то роль… Будто бы он выставил свою кандидатуру в новое Национальное собрание от Зульцского округа в Эльзасе. А сейчас проявляет какую-то деятельность даже и здесь, в столице. Мне, как тоже баллотирующемуся в Национальное собрание, время от времени сообщают, каких коллег по этому учреждению мне может преподнести все та же Владычица Судьба.

– Вы, значит, верите в Судьбу или в то, что обозначается этим именем? – взволнованно спросила Гайде. – Эдмон пытается сделать меня «поссибилисткой», последовательницей Вольтера, только допускавшего возможность Высшей силы, но я остаюсь ревностной католичкой и под судьбой разумею Всемогущего… И знаете, месье Гюго, я уже несколько лет старательно изучаю творения и жизнь Пушкина, даже русским языком овладела для этого!

– Ого! – воскликнул прославленный собеседник. – Русский язык – второй по трудности после китайского!

– У моей жены исключительные способности к языкам, – пояснил Эдмон. – Она свободно говорит на пяти и усваивает шестой – русский.

– Только из-за Пушкина, – повторила Гайде и продолжала, – Пушкин поразительно гениален и многосторонен… Порой можно подумать, что это был не человек, а некий вулкан, извергавший вместо лавы то чистое расплавленное золото поэзии; то уже готовые, отшлифованные алмазы, рубины, сапфиры своего словесного богатства; то обжигающее пламя своей души. Его творческая палитра непостижимо богата: от языка древних сказаний-былин до светской речи, свободно льющейся на легкий, как ветер, стих… Он постиг и величайшую торжественность Гомера и мудрую грацию Овидия. А в «Борисе Годунове» он равен Шекспиру, если не выше…

Гюго восхищенно перебил ее:

– Вы, значит, тоже оценили «Годунова»? Я рад это слышать.

– Может быть, как раз «Годунов» – вершина творчества Пушкина, – полусогласилась Гайде, – но мне хотелось бы назвать одну его вещь, небольшую по размерам, но необычайную по глубине… Это его стихотворение «Пророк».

Гюго наморщил лоб, вороша память:

– Возможно, что оно мне и неизвестно, – протянул он с сожалением.

Месье Жан предложил свое содействие и Гайде с чувством, с подъемом начала читать, припоминая:

 
Духовной жаждою томим
В пустыне мрачной я томился
И шестикрылый Серафим
На перепутьи мне явился.
И он мне грудь рассек мечом
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Мне в грудь разверстую водвинул.
И средь суровой тишины,
Полдневным зноем накаленной
С непостижимой вышины
Донесся голос отдаленный:
«Восстань, Пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей!»
 

Гуренин, осторожно исправляя ее неточности, постарался возможно ближе и поэтичнее перевести строфы Пушкина великому французскому мэтру. Тот, восторженно кивая и даже взмахивая рукой в некоторых местах – «Слушайте, смотрите!» – с напряженным вниманием проследил все.

А потом, после довольно долгой, задумчивой паузы, сказал:

– Мне хотелось бы поставить под этим стихотворением мою подпись! Настолько это соответствует моим мыслям и моим чувствам! Я хотел бы сберечь его в написанном виде… Я сам мечтаю о тернистом пути пророка…

Гайде позволила себе небольшой комментарий:

– Скажите, месье Гюго, столь вдохновенные и серьезные строки могли быть написаны, как упражнение в стихотворстве, рожденное бессонницей или еще того хуже, «манией величия», как надменно сказал нам его убийца.

Гюго насторожился:

– Так вы где-то встречались с этим человеком, господа? – задал он вопрос чете своих новых знакомых. – И какое же на вас произвел он впечатление?

– Встречи были короткими, трудно было составить достаточно полное представление об этом субъекте, – сказал вместо Гайде Эдмон. – Могу только сказать одно, господин Гюго, – было бы горестно, если великий Пушкин погиб от руки полного ничтожества… К лицу ли было льву идти на поединок с шакалом…

Глава IV
СЛЕД ОБНАРУЖИВАЕТСЯ ВНОВЬ

Эдмон задержался на Средиземном море. К нему приехал Лессепс подводить уже порядочные итоги ведшихся под шумок изысканий на Суэцком перешейке экспедициями, снаряжавшимися под разными марками и масками: то археологическая, то палеонтологическая, то просто географическая… Щедрые бакшиши местным властям угощениями и подарками помогали держать суть дела в тайне от верховной Стамбульской власти и даже от султанского наместника Аббаса-паши, не сочувственно относившегося к идее канала, даже в туманном Анвантеновском варианте – воскресить узенькую водную дорожку от Нила в Красное море… «Вариант Сезостриса», как важно именовали сен-симотисты эту, одну из своих ребяческих утопий…

Лессепс восторгался, был полон оптимизма:

– Замечательно! Превосходно! У нас есть уже увесистая, объемистая кипа планшетов, есть что показать европейским правительствам для создания международного блока государств-акционеров…

– Что вы намеревались, Фердинанд, сделать Эдмона негласным хозяином этой постройки… – насмешливо напомнила Гайде. – Вы не надеялись, что государства способны прийти к соглашению и сотрудничеству в этом деле…

– Э! – не смутился Лессепс. – Эдмон и так уже намучился с этой затеей, а если на него обрушится злоба или зависть Англии или Австрии, он проклянет тот день и час, когда познакомился со мной! Но я так дорожу его добротой и дружбой! Он мне, как брат, милая Гайде!

– У него есть во Франции один довольно сомнительный брат, – продолжая улыбаться, поведала Гайде. – Такого брата я не пожелала бы никому…

– Но ведь я же не такой, надеюсь! – возмутился Лессепс. – А кроме того, я неплохой партнер в шахматы, мадам Гайде, не забывайте!

В Париж приехали только в сентябре все трое – Эдмон, Гайде и Лессепс, теперь уже просто державшийся за Эдмона, своего тайного «финансиатора и операнта», как он его по-свойски пышно называл. По совету Лессепса они опять поселились на Вандомской площади в отеле «дю-Рен».

– Мне до вас два шага с моей ре-Жапанс, – аргументировал Фердинанд. – А вам столько же до нашего общего рая – «Режанса»…

Возобновились и встречи с месье Жаном, и даже с Гюго, хотя и вовлеченным в политическую жизнь: он прошел в Национальное собрание, но продолжал пусть реже, все же заглядывать в кафе «Режанс», расположенного буквально рядом с его квартирой.

Кончался сентябрь. Так приятно было посидеть под сенью широкопалых каштанов на открытой площадке и в «Режанс», и в кафе «дю-Рен» и в любом другом из многочисленных кафе парижского центра… Золотом осени был одет и близкий парк Тюильри, и звездоносные клены на Сенской набережной.

Выборы в Национальное собрание только что закончились. И все кафе гудели политическими дебатами, обсуждением результатов, перспектив, прогнозов…

Вместе с Гюго от Сенского департамента был избран кандидат бонапартистов, племянник Наполеона, известный под именем «принц Луи». Об этой личности было особенно много толков.

Спрошенный Эдмоном и Гайде на этот счет господин Гюго высказался сдержанно:

– Справедливо ли его избрание, спрашиваете вы? Поскольку он получил столько же голосов, как и я, с моей стороны было бы некорректно, несправедливо опорочивать избрание его… Голос народа – голос Неба. Посмотрим, как он себя проявит, этот Луи!

Зато месье Жан просто неистовствовал:

– Бонапартисты ликуют! Им удалось провести в парламент Франции своего главного лидера – племянника Корсиканского Чудовища… Растут надежды на восстановление империи под эгидой наполеоновского охвостья… Недаром мой друг Мишель говорил во время июньских боев о «гертиус гауденс»… Недаром мы с ним бегали ловить этих «гертиусов» по чердакам… Сейчас у них торжество: «Гамский узник», как они его агитационно именуют, выбран в Национальное собрание Франции наравне с великими поэтами Гюго и Ламартином, с великим ученым Араго, с большим социологом Ледрю-Ролленом… Что же это такое? Куда катится эта прекрасная, но легкомысленная страна? К новым египетским и московским походам? К новым Бородино и Ватерлоо? К новым миллионам мертвецов на полях битв? Психоз все нарастает, уже пошла молва, что быть во Франции «Наполеону Новому», номер два! Да, да, казалось бы почти через тридцать лет после смерти этого страшного человека на дальнем океанском острове никому бы и вспоминать о нем не надо. А вот, подите ж, все другие нынешние партии в страхе и трепете сторонятся перед этой, лишенной идейного содержания тенденцией! Землю – крестьянам? Нет! Сокращение рабочего дня пролетариям? Нет! Новые пачки титулов тунеядцам? Наверняка, если только эта безыдейная и бессмысленная тенденция дорвется до власти! Четверть века не просто давил и терзал Европу этот стервятник – он насаждал новое психологическое явление – бонапартизм. Бонапартизм – это кровь, новые реки человеческой крови! Когда мне, редко очень правда, вдруг померещится, что я хотя бы нечаянно убил человека – меня сотрясает отчаяние! Хватит крови, пролитой Наполеоном, друзья мои! Два миллиона человек погибло от пуль за два десятка лет его палачества… Он не годится в кумиры никому, кроме больных тяжелой психической болезнью – бонапартизмом! Позор, проклятье и гибель бонапартизму!

После этих слов, особенно громко произнесенных месье Жаном, от одного из стоявших неподалеку столиков поднялись трое людей. Один из них, выше других ростом, шел посредине, остальные по бокам, как принято сопровождать военного парламентера или знаменосца.

Приблизившись к столу, занимаемому графом Монте-Кристо и его горячим, пылким собеседником, не стеснявшимся довольно шумно высказывать свои суждения (на неигровой половине кафе это позволялось), трио остановилось, притом, таким образом, что их лица были в упор обращены к лицу месье Жана, а Эдмон оказался спиной к подошедшим.

Высокий господин в сюртуке и цилиндре медленно и в то же время резко бросая слова, заговорил, обращаясь к месье Жану:

– Сейчас вы произнесли целую клеветническую речь, чернящую память нашего великого покойного императора… Великого императора, повторяю и подчеркиваю я, того, кто создал немеркнущую славу Франции, вознес ее на недосягаемую высоту среди всех народов и государств Европы, спас и ее, и Европу от ужасов якобинской революции и маратско-робеспьерского террора, почти создал единую семью европейских наций… Наконец, он укрепил защиту прав человека своим бессмертным сводом законов «Кодексом Наполеона»… Вы же осмелились именовать его чудовищем, палачом, мясником, иноземцем, стервятником и еще какими-то столь же непристойными эпитетами и званиями… Я барон Баверваард и мои друзья-единомышленники, категорически требуем от вас, сударь, немедленно принести извинения той политической группировке, которую вы дерзко назвали «бонапартизмом», и полностью взять обратно все, что вы только что высказали в данном общественном месте…

Месье Жан, несколько смутясь, впрочем, поднявшись со своего стула во весь свой рост, не сразу нашелся с ответом.

Но Эдмон как только услышал полузабытое имя «Баверваард» полуобернулся и, стараясь не привлекать к себе внимания, пристально вглядывался в непрошенного наполеоновского адвоката.

Месье Жан, наконец, собрался с ответом:

– Я высказал свои твердые, прочно сложившиеся взгляды и убеждения и не намерен брать обратно ни одного произнесенного мною слова!

Ростом он выглядел даже повыше бонапартиста вместе с его цилиндром, а осанка и плечи не располагали к какому-либо физическому воздействию на него.

… Видимо, как раз поэтому подошедшие «рыцари бонапартизма» воздержались от рукоприкладства для поддержания своего требования. Высокий, чуть помедлив, отчеканил:

– В таком случае вам, сударь, придется принять наш, точнее мой вызов на поединок. Мы, почитатели славного имени Наполеона, великого императора и завоевателя, всем миром признанного полководца, затмившего и Цезаря, и Ганнибала, и Александра Македонского, требуем от вас оплаты ваших дерзких нападок на него вашей наверняка неизмеримо менее ценной кровью…

Эдмон, не поднимаясь со стула, оглянулся, однако, так, чтобы говорившему можно было полностью увидеть его и узнать. Правда, и в усах и на висках у Эдмона сильно уже прибавилось красивой серебряной седины, кроме того, он уже отпустил за эти семь лет и небольшую бородку. Но кое-что в этом же роде прибавилось и у «барона Баверваарда», однако, Эдмон узнал его без особого труда.

– А у вас, как я вижу, все еще не прошла потребность в чьей-то чужой крови, Жорж-Шарль Дантес, – медленно, словно вбивая гвозди, произнес Эдмон. – Как видно, вам не пошли на пользу ни мои предостережения, ни мои наставления.

Услышав это, господин в цилиндре остолбенел. Лицо его побагровело. Он зашатался, взмахнул руками, как бы желая, за что-то схватиться…

Вскрикнул, скорее простонал:

– Вы… вы… опять…

И на удивление всем, и своим коллегам-спутникам, и месье Жану, и даже Гайде он, как укушенный или ужаленный, как потерявший рассудок, отталкивая все ему мешавшее: и стулья, и людей, и даже столики, бросился к выходу.

Месье Жан с предельным недоумением спросил Эдмона:

– Что произошло? Что такое вы сказали ему, граф, столь его ошеломившее, опрокинувшее? Вы не дали мне как следует, по-настоящему поговорить с этим человеком, с этим надменным и даже наглым последышем Бонапарта…

Один из двоих оставшихся, хотя и поменьше ростом, чем бежавший «барон», не менее надменно выпятил грудь и сказал:

– Если бы я имел право с вами драться, я заставил бы вас полностью ответить за все ваши дерзости по адресу великого Наполеона и его теперешних последователей.

– Что же мешает вам в этом, сударь? – спросил вместо месье Жана Эдмон.

– То, что и я принадлежу к роду Бонапартов! – последовал высокомерный ответ.

И круто повернувшись на каблуках, лишь ростом схожий с Наполеоном, этот сородич Бонапартов с острой, модной козлиной бородкой и каким-то отчужденно маниакальным взглядом удалился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю