Текст книги "Скорость тьмы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Глава двадцать вторая
Ратников сидел в своем кабинете, напротив разноцветного чертежа, изображавшего «двигатель пятого поколения». На столе драгоценно сияла модель истребителя, его совершенные формы окружало стеклянное свечение. Ратников принимал посетителей, беседовал с руководителями подразделений, отвечал на звонки московских начальников. Заботы и огорчения валом валили в кабинет, каждая встреча ставила неразрешимую проблему, грозила хаосом, который был готов поглотить стройную, как кристалл, систему управления заводом.
Но среди забот и проблем, разрушавших осмысленную целостность мира, зияла пробоина, сквозь которую врывалась буря, разрушавшая его самого. Мысль о любимой женщине, которая находится в руках палачей по его, Ратникова, вине. Это он, Ратников, вовлек ее в свою опасную судьбу. Соединил ее нежную хрупкую жизнь с грозным, жестоким делом, в которое был погружен. И теперь был поставлен перед страшным выбором, – отдать негодяям завод или погубить любимую женщину.
Завод, его бесценное творение, средоточие несметных ценностей, смысл его бытия, – был ли ему дороже ее серых умоляющих глаз, горьких складочек рта, прелестной шеи с голубоватой жилкой, ее певучего, чудного голоса, говорившего о чудесном воскрешении, о светлом преображении? Самолет на столе стеклянно сиял, был воплощением совершенства, олицетворял его веру в благополучие и мощь государства, был образом Русской Победы, которую одержит народ среди кромешной реальности. Но из этой кромешной реальности, беззащитная, обреченная, взывала любимая женщина, которой он не мог пренебречь, сберегая завод, отдавая себя служению государства.
Он искал примеры того, как люди жертвовали дорогим и любимым во имя высшей, государственной цели. Князь Раевский на Аркольском мосту вывел под французские пули двух своих сыновей. Сталин оставил сына в немецком плену на верную смерть, отказавшись обменять его на фельдмаршала Паулюса. Партизаны под пытками не выдавали своих товарищей. Но все эти примеры не убеждали его, не облегчали его выбора, не устраняли неразрешимой двойственности.
Когда затрепетал огоньками мобильник, он жадно схватил телефон. Все тот же, с фальшивыми басами голос произнес:
– Господин Ратников, вы приняли решение? Мы больше не можем ждать.
– Отпустите женщину! Обещаю вас не преследовать! Иначе вы будете уничтожены! Я сам буду присутствовать при вашем расстреле!
– Это очень проблематично. Не советуем посылать своих людей на бессмысленные поиски. Один из ваших разведчиков уже лежит с пулей в сердце. Шрам весьма эффектно смотрится на его мертвом лице.
– Вы убили Морковникова?
– Господин Ратников, вы готовы отдать завод?
– Нет!
– Вам совсем не жалко этой милой женщины, у которой такая соблазнительная шея и такие стройные ноги.
– Если тронете ее, будете убиты!
Огоньки телефона погасли. Его крик все еще висел в кабинете, казался лживым, фальшивым. За окном рокотал завод, блестели стекла корпусов. Он ненавидел завод, отнимающий у него любимую женщину. Ненавидел истребитель, делающий его убийцей самого дорогого человека.
Ольга Дмитриевна с запечатанным ртом видела сквозь тонированные окна машины, что ее провезли через утренний город, мимо свалок, развалин, к жестяному ангару, пугавшему своей голым бесчеловечным видом. Вытолкнули из машины, провели сквозь какую-то мастерскую с полуразобранным автомобилем, сквозь какой-то зрительный зал. Засунули в сумеречное помещение с маленьким высоким оконцем. Грубо сорвали с губ скотч и оставили одну, грохнув дверью и прогремев замком. С тех пор, как на нее напали на лестничной площадке, она пребывала в истерике, как если бы в ней был замурован истошный крик, которому не давали излиться наружу. Она не понимала, почему ее схватили, чего от нее хотят. Знала лишь, что причиной тому является ее близость с Ратниковым. Ее любовь, ее вероломство, ее покаяние были поводом для нападения. Неясным образом оно было связано с его деятельностью, с какой-то, ей неведомой сутью. Ее любимый человек, всесильный, деятельный и непобедимый герой скоро придет к ней на помощь. Появится на пороге этого мрачного помещения, и она кинется ему на грудь, почувствует у себя на затылке его теплую руку. Эта мысль ее успокоила. Она осмотрела помещение, в котором не было ничего, кроме деревянного топчана из грубых досок, поставленного посреди каземата. Узкое оконце было высоко, до него нельзя было дотянуться. Снаружи не раздавалось ни звука, внутри было темно и сыро. Ольга Дмитриевна присела на край топчана и стала ждать.
Через несколько часов к ней вошел бритоголовый парень, из тех двоих, что ее захватили. Принес прозрачные пакетики с чипсами и бутылку минеральной воды. Она заметила, что лицо у парня губастое и курносое, а на бритой голове синеет татуировка, то ли дракон, то ли ящерица. Она не притронулась к чипсам, а лишь глотнула солоноватой, кипящей пузырьками воды. Время тянулось, никто не являлся ее спасать, и она пригорюнилась. Ее мысли нестройно кружились под ребристым потолком ангара, и она старалась соединить их разрозненное кружение.
Она вспомнила московский переулок, по которому гуляла в детстве. Московская метель звенела по крышам, кидала сухие серебристые горсти в глаза, обволакивала синевой фонари. И ей чудилось, что в метели несется к ней ее восхитительное чудесное будущее, и она подставляла снегу свои горячие ладони.
В школе она влюбилась в учителя истории, молодого, с белыми кудрями и всегда восхищенными глазами, будто он видел нечто чудесное, недоступное другим. Он писал на доске мелом старославянские буквы, и она после уроков взяла кусочек мела, испытывая удивительную нежность и благоговение.
В Париже ей нравилось стоять на вечерней набережной и смотреть, как в Сене отражаются длинные струящиеся огни, словно в воде вращались золотые веретена, и это таинственное вращение сулило ей таинственное наслаждение. Когда в клинике она смотрела на белые простыни, под которыми, неживые, с рельефом рук и голов, лежали родители, она старалась вызвать в себе крик, боль, слезы, но все странно окаменело в ней, и она подумала, что можно умереть, оставаясь жить.
Она помнит сизый дым кабаре, кто-то смуглолицый протягивает ей душистую сигаретку, от которой вдруг расплылись лампы, воспарили, как в невесомости, бутылки и бокалы, и она испытала небывалое блаженство, обожание всех знакомых и незнакомых, собравшихся у стойки бара.
Посреди сияющей, с разноцветными переливами воды, у кирпичной, стоящей среди вод колокольни она пережила таинственное раздвоение, когда одна ее сущность осталась на борту яхты, а другая понеслась вслед серебристым птицам, кинулась в воду и проделала странное, похожее на сновидение странствие по несуществующей стране. Ее путешествие к отцу Павлу через солнечные поля и дубравы, в которых таились фиолетовые и синие духи, глядящие из ветвей зелеными глазами. Крохотная келья с зажженными лампадами, и тихие, страстные, полные слез слова белобородого старца, которые она не понимала, но знала, что они – о самом главном, что ей предстоит совершить, о том, к чему стремилась ее жизнь и судьба с самого детства. «До встречи на кресте» – сказал вещий старец, целуя ей руку.
И теперь, сидя на дощатом топчане, она вдруг поняла, что началось ее восхождение на крест. Что этот крест где-то рядом, быть может, в соседнем отсеке ангаре. И никто не может и не должен ее спасать. Потому что так определено ей судьбой. Так нанизывались одно на другое события ее жизни. Так неуклонно вели ее к кресту. И обнаружив связь всех своих нестройных мыслей, она притихла и стала прислушиваться к тому, что звучала в ее сердце. В сердце звучали слова старца: «Ты – мученица. До встречи на кресте».
Под вечер к ней снова заходил бритоголовый парень, но другой, без татуировки на голове. Он был такой же губастый, курносый. Ольга Дмитриевна заметила, что у него натруженные руки, под ногтями чернеет грязь, ладони пропитаны несмываемой смазкой. Он кинул ей еще два пакетика чипсов. Увидел, что принесенные ранее пакеты не тронуты, грубо сказал:
– Жри, а то сдохнешь, – и ушел, широко расставляя ноги.
Ночью Ольга Дмитриевна спала на голых досках топчана, ей было холодно. Снились огромные стрекозы, какие водились в каменноугольных лесах среди папоротников и хвощей. Стрекозы гнались за ней, подгибали черно-лазурные, состоящие из ячеек хвосты, норовили ужалить. Она видела их злые, туманно-золотые глаза, капельки яда на концах хвостов, в которых пульсировали острые жала. Проснулась, потому что услышала близкие выстрелы. Прислушивалась, но выстрелы не повторились, и она решила, что ей померещилось. Снова прилегла, и ей снились пернатые семена, что излетают из увядших соцветий Иван-чая, и летят, как лучистые звезды. Семена были огромные, с зазубренными остриями, среди которых притаились карлики, – как космонавты, управляли полетом семян. Семена гнались за ней, и она уклонялась от разящих колючек.
Утро, судя по изумрудному, дрожащему в оконце свету, было солнечным. Ольга Дмитриевна продолжала смиренно ждать. Пробовала молиться, но вместо молитвы ей являлись фотографии из старинных альбомов, – почтенные бородатые купцы, их жены и дочери в платьях с кружевными воротниками. На мгновение возникло лицо молодого офицера с усиками, который был расстрелян на набережной перед зданием биржи. Она подумала, что если молитва вызывает их образы, значит, они святые.
Она хотела причесаться, посмотреть на себя в зеркальце, но ее сумочку отобрали на лестнице, и она стала разглаживать волосы руками, ощупывала лицо, шею, шелковую тесьму на ней.
Загрохотала дверь. Двое бритоголовых, похожих, как близнецы, вошли и направились к ней, раскачиваясь и ставя врозь ноги. Держали в руках веревки. Приблизились, разом схватили за руки, набросили на запястья веревочные петли, дернули, так что хрустнули в руках суставы. Она ужаснулась, пробовала кричать. Ее опрокинули на топчан, растянули руки в стороны, закрепляя концы веревок на ножках топчана. Она билась, выкрикивала что-то бессмысленное. Бритоголовые цепляли ей петли на ноги, тянули врозь, крепили концы веревок. Она оказалась распятой на досках, с разведенными руками и ногами, билась, вскрикивала, а мучители деловито, как санитары, раздевали ее, срывали треснувшее платье, рассекали ножом лифчик, разрезали трусы.
– Не бейся, сука, ножом порежу, – прикрикнул тот, на чьей голове синело изображение ящерицы, растопыренные лапки и изогнутый хвост. Ольга Дмитриевна умолкла, только лежала, вздрагивая, чувствуя голой спиной шершавые доски. «На кресте… Я на кресте…» – вдруг пронеслось у нее в голове. Она была распята на топчане, по его диагоналям. Увидела себя сверху, вписанную в страшный прямоугольник, и затихла, будто ее оглушили.
Кто-то еще вошел. Раздались голоса. Она увидела, что над ней наклонилось лицо, показавшееся знакомым. Маленькие зоркие глазки, черные, словно углем наведенные брови, чернявый клочок бороды. Это был фотограф, снимавший ее на сцене в день, когда она пришла в кабаре. Но теперь у него в руках был не фотоаппарат, а телекамера, небольшая, с ременной петлей, куда он продел пятерню. На камере ослепительно горел луч, который вонзился ей в глаза и заставил зажмуриться.
– Так, хорошо… Хорошо лежим… Хорошо смотримся, – ласково говорил фотограф и водил лучом, словно выжигал на ее обнаженном теле узор.
В слепящем пятне раздался еще один голос, тоже знакомый:
– Ну, просто «Андреевский флаг» какой-то! Слава русского флота!
Обжигающий луч отдалился, и она увидела, как из слепящей белизны показалось черное безликое чудище с округлой головой и покатыми плечами. Это был человек в черном балахоне с прорезями. В прорезях краснели губы и влажно, отражая луч телекамеры, мерцали глаза. Человек стянул с себя рубаху, открыв волосатую грудь с худыми ключицами. Стал расстегивать ремень, сволакивая брюки, обнажая белые волосатые ноги с костяными коленями и большими косолапыми ступнями.
«Боже мой, за что? Где же вы все? За что меня отдаете на муки?» – перед ней возникли и канули лица родителей, белобородый старец и ее любимый мужчина, который забыл о ней, не явился на помощь.
– Баба ты ничего, есть за что подержаться.
Она почувствовала, как грубые руки начинают шарить по ней, бесстыдно и больно, сжимают соски, гладят живот. Закрыла глаза, смиряясь перед ужасным и неизбежным, как перед операцией без наркоза. Почувствовала, как тяжелое тело навалилось на нее, заерзало, засопело, и она закричала, закрутила головой, ударяясь висками о доски, пыталась сбросить его, а он только сипел, издавал хрюкающие звуки, рвал ее на части. Телекамера двигалась вокруг, то приближалась, то удалялась.
– Ну, хватит стараться. Не художественный фильм снимаешь, – это произнес Мальтус, прогоняя фотографа. Подошел ближе к топчану, заглядывая с разных сторон.
Насильник крутил ягодицами, двигал лопатками, дрожал спиной. Ухватил балахон, задыхаясь, стянул. Ольга Дмитриевна приоткрыла глаза и увидела над собой костяной череп, глазницы, полные синей слизи, оскаленный рот, набитый горящими зубами. Это была сама смерть, столь страшно забиравшая ее к себе. Она почувствовала, как ей в лоно хлынуло раскаленное семя. Насильник замер, навалился на нее камнем. Медленно сполз. Стал вяло одеваться. Кто – то рядом смеялся:
– Ты, Бацилла, просто виртуоз! Тебя надо сделать мальчиком по вызову!
Скоро все удалились, и Ольга Дмитриевна осталась одна на своем кресте. Чувствовала, как в лоне разливается огненная отрава, выжигает, проникает вглубь. Словно в нее заползла змея и жалит, откладывает яйца, из которых вылупляются скользкие змееныши.
Ей привиделся сон. Будто она идет по дивному городу, среди великолепных строений, освещенных ровным светом. Строения не отбрасывают тени. На улице ни души. Только зеленая трава, каменная мостовая и фасады, каких никогда не видывала. Дома похожи на венецианские дворцы, золоченые пагоды, русские терема, сказочные палаты. На ней белоснежное подвенечное платье с прозрачными кружевами, в косу вплетена белая роза, и она знает, что прекрасна собой. Да вот только некому на нее любоваться в безлюдном городе, и от этого печаль и сожаление.
Она останавливается перед высокими воротами, на которых золоченые украшения, резные виноградные кисти, как на иконостасе. Где-то она уже видела эти ворота, однажды сквозь них проходила, но не может вспомнить, когда. И эта невозможность вспомнить вызывает тревогу и сожаление. Она входит в ворота и оказывается во дворе, который сплошь покрыт снегом. За воротами зеленая трава и лето, а здесь прохладный снег, какой бывает ранней зимой. И по этому снегу расхаживают птицы. Диковинные, зелено-голубые, с переливами, с золочеными клювами и рубиновыми глазами, и у каждой хохолок с пучком сверкающих перьев. Птицы расхаживают по снегу, оставляя на нем трехпалые следы, и клюют зерно. Оно рассыпано по белизне, птицы прицеливаются, ударяют клювом в зерно, и при этом на их перьях струятся разводы и вздрагивают хохолки. Она любуется птицами, восхищается снегом, испытывает блаженство. Берет одну птицу и прижимает к груди. Та затихает, большая, теплая, в ней, невидимое, бьется птичье сердце. И такая нежность к птице, такое родство, словно это ее ненаглядное чадо, нескончаемая к нему любовь, несравненное обожание. Птица в ее руках превращается в фарфоровую вазу с узким горлом, с теми же, как у птицы, переливами лазури и изумруда.
Ваза тяжелая, должно быть, в ней волшебная влага, которую она хочет увидеть и сделать глоток. Осторожно наклоняет вазу, ожидая, что из горловины польется напиток, и она сможет его пригубить. Но вместо напитка из вазы сыпется металлическая пудра, пачкает снег, словно зола, попадает на подвенечное платье. Она пугается, стряхивает окалину, хочет очистить платье, но пудра въедается в белую ткань. Она подхватывает снег, лепит из него снежок, прикасается к платью, надеясь устранить металлический пепел. Но от прикосновения снежка платье начинает таить и исчезать, будто от кислоты. Его все меньше и меньше, исчезают кружева, наброшенная на плечи вуаль, и она остается голой. Ей страшно, стыдно. Она стыдится своей наготы. Старается закрыть руками голую грудь и живот, но руки не слушаются, она их не может согнуть, и от этого ужас.
Она проснулась от лязганья двери. Была распята на топчане. В ангар вошли два бритоголовых парня, похохатывали, топтались. Стали стягивать с себя одежду. Она увидела на близкой выбритой голове синюю ящерицу, ее цепкие лапки, изогнутый гибкий хвост.
«О, Боже! – молилась она, готовясь к мучениям, – Боже мой, правый, укрепи меня!»
Ратников собирался покинуть завод, когда раздался звонок и знакомый, басистый голос, произнес:
– Господин Ратников, у проходной завода, на автостоянке припаркован малиновый «Опель». Под днищем у заднего колеса лежит футляр с диском. Поставьте его на компьютер. Мы позвоним чрез час.
Ратников немедленно вызвал машину, выехал из завода. На парковке было тесно, но среди серых, белых, и черных машин выделялся яркий малиновый «Опель». Подошел, нагнулся. Вынул из-под колеса футляр с диском. Поспешил обратно в кабинет. Вставил диск в компьютер. Смотрел, сначала молча, огромными глазами, а потом тихо завыл, все громче и громче. Взревел предсмертным ревом и стал бить себя кулаками в лицо, желая выбить глаза, раскроить череп. Сидел перед экраном, не выключая компьютер, ревел, нанося себе смертельные удары.
Через час раздался звонок:
– Господин Ратников, вы согласны?
– Согласен, – едва произнес он.
– Тогда ждем вас завтра в полдень на Крестовой в кафе «Молода».
Глава двадцать третья
Наступил «День Города», который столь глубоко и творчески был продуман Мальтусом и им же спонсирован. Предполагалось городское празднество в трудный период массовых увольнений и связанных с кризисом тревог. На площади перед мэрией был воздвигнут помост из свежих смолистых досок. На нем развивался государственный флаг, висел транспарант с надписью: «Вместе победим!» и красовался большой портрет мэра. О празднестве оповещали местные газеты, радио и телевидение. По городу были расклеены красочные плакаты все с тем же: «Вместе победим!» и портретом мэра, который улыбался доброй отеческой улыбкой.
К полудню площадь уже переполнилась народом, который с любопытством взирал на помост, слушая бравурную музыку из громкоговорителя, спрятанного за портрет мэра. Казалось, марши и песни вырываются из приоткрытого, с безупречными вставными зубами, рта, внушая согражданам оптимизм и волю. На площадь приезжали небольшие фургончики, и прямо из них в толпе бесплатно раздавались аккуратные пакетики, подобные молочным, в которых была запечатана небольшая бодрящая порция водки. На пакетиках было начертано затейливое нравоучение: «Знай меру, доверяй мэру!». К пакетику прилагались чипсы и недорогие, но вкусные соевые батончики. Эти бесплатные лакомства пользовались в толпе успехом, и некоторые, особо проворные горожане умудрялись получить по два, а то и по три пакетика.
Музыка из громкоговорителя смолкла. На помосте, из-за нарисованного мэра вышел сам мэр Анатолий Корнилович Сыроедин. Плотный, ладный, в превосходном костюме, без галстука, с загорелым лицом, на котором среди благородных морщин и складок сверкали зубы, озорно, по-молодому блестели глаза:
– Здравствуйте, мои дорогие! – сердечно произнес он, поднося к зубам микрофон, и толпа благожелательно, тронутая идущим от сердца обращением, загудела. – Мы собрались с вами в этот солнечный летний день, чтобы сказать: «Спасибо тебе, наш замечательный Рябинск! Спасибо тебе, матушка Волга! Спасибо вам, зеленые скверы и детские площадки! Спасибо тебе, фонтан, который мы запустили на площади Королева! Спасибо тебе, детский садик, который мы открыли в Третьем микрорайоне! Спасибо тебе, улица Новаторов, которую мы заасфальтировали к празднику!» Конечно, не все еще сделано, но многое уже начато администрацией города, и если вы нас поддержите на предстоящих выборах, мы сумеем довести до конца наши начинания. – Он перевел дух, и его жизнерадостная улыбка уступила место проникновенному выражению, – Мы не хотим приукрашивать нашу действительность. Среди нас много нуждающихся. Много потерявших работу. Много тех, кто утратил веру. Но для этого мы и собрались, чтобы посмотреть друг другу в глаза, пожать товарищу руку, прийти на помощь слабому и больному. «Вместе мы победим!» – патетические, чуть срывая голос, воскликнул мэр, и его слова потонули в приветственном гуле, свисте, радостном шевелении толпы.
Один из вице-мэров поднес начальнику аккордеон. Мэр ловко накинул ремень, лихо пробежал по клавишам. Старательно наклонив голову к нарядным мехам, а потом, по-молодому вскидывая ее вверх, стал играть и петь популярную в его молодые годы «Рябинушку». Ту задушевную песню, под которую проходили пикники на берегу Волги, когда из Ярославля приезжало с инспекцией областное начальство, и он, молодой инструктор партии, услаждал слух благодушных гостей, уже вкусивших ухи и водки.
Ой, рябина кудрявая,
Белые цветы.
Ой, рябина – рябинушка,
Что взгрустнула ты.
Он глазами обращался к толпе, чтобы та его поддержала, и народ нестройно, разрозненно вторил, радуясь полузабытой, из добрых времен песне.
Закончив петь, мэр удалился, уступив место девушкам, которые стали разыгрывать пантомиму. Они изображали представительниц молодежных субкультур, обитавших в городе. Были одеты в полупрозрачные кофточки, сквозь которые соблазнительно просвечивали целомудренные груди. И в короткие юбки, не скрывавшие упитанных ляжек и розовых колен. Каждая группа несла табличку с именованием субкультуры. Здесь было движение «Наши» и «нацболы» Лимонова. Молодежное «Яблоко» и «активисты красной молодежи». Бритоголовые девушки – скинхеды и длинноволосые печальные «готы».
Сначала пантомима изображала вражду и ссору субкультур. «Наши» схлестывались с «нацболами», возникала рукопашная, девушки тузили друг друга, драли за волосы, пускали в ход ноги, как на ринге кик – боксинга, норовили разодрать друг у друга блузки. Их сменяли девушки – скинхеды и девушки – антифашистки из «Яблока». Потасовка повторялась, разъяренные противницы царапались, плевались, наносили больные удары. У некоторых блузки оказались разодранными, и толпа могла любоваться плещущими в битве грудями. У одной, особенно агрессивной «антифашистки» соскочила юбка, и она продолжала пинать ногами, оставаясь в одних трусиках. «Активисты красной молодежи» сразились с «готами», и нельзя было сказать, что меланхоличные и печальные «готы» уступали в бою воинственным «красным». Напротив, «готы», обученные неизвестно где боевым искусствам, разгонялись и били головой в животы «красных» соперниц, отчего те опрокидывались и лежали бездыханно, а победительницы ставили свои ноги им на грудь.
Толпа ревела от восторга. Раздавались крики: «Бей в глаз!» или: «Раздери ей пасть!». Из задних рядов, где уже распили по одному, а то и по два пакетика с водкой, не закусывая бессмысленными чипсами, кто-то крикнул: «Хочу трахаться!», но хулигана одернули, и он умолк, ограничиваясь молодецким посвистом.
Битвы группировок означали трагедию расколотого, разъединенного общества, грозившую хаосом. Разъединению было положен конец, когда на помост снова вышел мэр. Держал в одной руке государственный флаг, а в другой – мегафон. Стал маршировать на месте и скандировать: «Когда мы едины, мы непобедимы!» На его патетическое скандирование, под полотнище флага стали собираться недавние соперницы. Обнимались, целовались, нежничали, чем-то напоминая группу «Тату». Построились в единую колонну и, воздев свои фирменные таблички, стали маршировать на помосте, демонстрируя солидарность и согласие в обществе, достигнутое под водительством мэра.
Выступала московская, нанятая за немалые деньги певица, – увядшая роза эстрады, угасшая звезда шоу-бизнеса. Она была избыточно загримирована, на шее играли жилы, и вздувалась во время пения неприятная синяя вена, на голых руках подрагивал жир. Но песня была бодрой, неслучайной для индустриального Рябинска, где воочию была видна научно – техническая революция, и особенно актуальны были призывы Президента преобразить Россию. В ее песне слово «модернизация» рифмовалось со словом «организация», и звучал припев: «Но Россия всех сильнее и в футболе, и в бою». Ее сначала слушали внимательно, отдавая дань имени, которое сияло во времена перестройки. Но потом из задних рядов закричали: «Даешь Любэ!» и «Хули надо!» Певица ушла, чуть смущенная, улыбаясь вставными, розовыми от помады зубами.
Но дурное впечатление от певицы разом изгладилось, когда на помост посыпались бабы в кокошниках, в красных сарафанах, со стеклянными бусами на сдобных шеях. Баянист в картузе с залихватским чубом летал руками по кнопкам, раскрывал красные хохочущие меха баяна, притоптывал сапожками. Бабы били в бубны, верещали трещотками, хохотали румяными устами. Визгливо пели частушки про «миленка», про «тещу», про «Ванечку». Народ одобрительно хлопал, свистел, хлебал из пакетиков даровую водочку, радуясь празднику. Среди баб вдруг возник, заскакал, закрутился вприсядку скоморох в алой рубахе на выпуск, в колпаке с бубенцом, с намалеванными на скулах красными кляксами. Походил ходуном, подскочил к баянисту, подмигнул. Тот понимающе кивнул, рассыпался озорными переливами. Делая смешную физиономию, скоморох запел:
Наш директор Ратников
Накупил нам ватников.
Заплата на заплате,
А где наша зарплата?
Толпа загоготала, радостно, с хохотом, но с едва уловимым угрожающим гулом, который утонул в разухабистых переборах баяна, в приплясываньи скомороха.
Мы поднимем красный флаг
И пойдем за ним в ГУЛАГ.
Какая безработица?
Он о нас заботится.
Толпа засвистела, и в свисте, еще недавно одобрительном, послышались разбойные переливы, хриплые возгласы, взметнулись пьяные кулаки. Скоморох корчил рожи, «показывал нос», щипал себя за уши.
Наш директор Юрочка
Приголубил курочку.
«Ю» упало, «О» пропало,
Где же наша дурочка?
Частушка была непонятна, но толпа восприняла ее, как протестную, направленную против самодержавного директора, от которого многие уже пострадали, а других ожидало увольнение и задержка зарплаты. В толпе, минуту назад дружелюбной и благодушной, возникли темные водовороты, злые завихрения, какие случаются на водах, когда на них упадет тяжелый ветер. Толпа закачалась из края в край, ей стало тесно на площади, она раздраженно гудела, назревала драка.
Отвлекло и развеселило толпу появление на помосте чернобородого цыгана, который вел на цепи дрессированного медведя. Зверь вставал на дыбы, раскрывал красный, со слюнявыми клыками зев. У него на груди висела фанерка с надписью: «Кризис». Медведь, как опытный, играющий роль актер, ревел, царапал воздух когтями, рвался с цепи. На сцене вновь показался мэр. Он укрощал «кризис», совал медведю в пасть конфеты, и тот чавкал, сладко зевал, и толпа хохотала, а мэр приобретал все новых и новых сторонников.
Ряженые бабы и потешный скоморох покинули помост, увели медведя. На забаву зрителей появились громадного размера куклы, внутри которых находились кукловоды. Куклы изображали пороки современного, охваченного кризисом общества, и каждый порок был отмечен табличкой с надписью. «Безработица» была огромного роста нищенкой, напоминавшей Бабу Ягу. Горбатая, с торчащим зубом, в рубище, с костлявыми пальцами, она моталась взад и вперед, делая вид, что вот-вот набросится на толпу. «Дороговизна» являла собой согбенного пенсионера с голодным лицом, с орденскими колодками на латаном пиджаке. Старик опирался на костыль, трясся, пересчитывал на сморщенной ладони последние копейки. «Коррупция» изображалась «гаишником» в форме, с полосатым жезлом, которым тот постоянно взмахивал, и дорогими, в бриллиантах часами, на которые он то и дело взглядывал, то ли узнавал время, то ли просто любовался. «Олигарх» напоминал Абрамовича, с узким рыльцем, рыжеватой щетинкой, в золотом пиджаке, и с яйцом Фаберже в ладони, хотя с яйцами Фаберже связывалось имя другого олигарха.
Среди этих кукол-великанов была еще одна, без таблички, но все узнали в ней директора «Юпитера» Ратникова. Недостаточное портретное сходство компенсировалось тем, что из-под пиджака у куклы, в области поясницы, выглядывал реактивный двигатель с удлиненным соплом. Кукла то и дело оборачивалась, силилась вытащить мешавший ей двигатель, поскальзывалась и едва ни падала. Чем вызывала злой хохот, разбойные свистки и выкрики. Все фигуры топтались на помосте, подходили к краю, готовые кинуться на толпу, и были столь страшны, что несколько малых детей на руках у матерей разрыдались со страху. Навстречу куклам вышел мэр с плеткой. Стал охаживать их, гоня с глаз долой, искореняя пороки, спасая сограждан от напастей. Куклы сопротивлялись, неохотно покидали помост. Когда удар плетки достался кукле-директору, тот неуклюже подпрыгнул. Что-то в нем взорвалось. Из двигателя вырвался дым и огонь, полетело разноцветное конфетти, и директор на метле умчался со сцены. Толпа ликовала, начинала скандировать: «Зарплату! Зарплату!».
Без приглашения, нарушая ход представления, на помост вскарабкался тощий мужчина в кепке, в растерзанном пиджаке, истерически стал выкрикивать:
– Зарплату выдавать не любит, а на золотой машине ездить любит? А стариков заживо сжигать любит? А людей гнобить? Чего прячешься, Ратников? Выйди к народу, скажи! – он захлебывался, рвал на груди рубаху, тыкал пальцем в толпу, будто в ней скрывался ненавистный мучитель, и там, куда указывал палец, возникал темный водоворот.
Следом выскочила измученная женщина:
– Я мать – одиночка! Зачем меня увольняют? Чем буду ребенка кормить? Мне что, в проститутки идти? Деньги есть в кассе, народу не выдают, а промеж себя делят!
Мэр чувствовал, что церемония срывается. Вместо праздника назревал беспорядок с непредсказуемыми последствиями. Выскочил на сцену, стал оттеснять от микрофона не запланированных мужчину и женщину. Сделал знак рукой. Ударила жаркая музыка. На сцену выскочила рыжая танцовщица Матильда. Улыбалась огненным ртом. Встряхивала золотыми космами. Выбрасывала вперед мускулистые ноги. Открывала сильный живот с темным пупком, в котором драгоценно мерцал бриллиант. Отшвырнула блузку, выскользнула из юбки. Завертелась, полуголая, гибкая, рассылая в толпу воздушные поцелуи.
Толпа ликовала, улюлюкала. Ее гнев прошел. Вожделенно смотрела на рыжую плясунью, на ее верткие ягодицы, меж которых пропадала тонкая, ничего не скрывающая тесьма.
Мэр, избежавший конфуза, обратился к согражданам: