Текст книги "Скорость тьмы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)
– В чем план?
– Они хотят, чтобы ты передал акции подставной фирме, которую создает корпорация. Тебе оставляются крохи. На время сохраняют тебя Генеральным директором, пока ни подыщут своего человека. Они знают, что ты станешь сопротивляться. Они грозят открыть против тебя несколько уголовных дел. За нецелевое использование кредитов. За передачу индусам совсекретных сведений. За злоупотребление на рынке акций. Два или три уголовных дела. Они думают, что ты испугаешься тюрьмы и отдашь завод.
– Они же знают, что для уголовных дел нет никаких оснований. От каждого их обвинения я отобьюсь. Каждую копейку я вкладывал в двигатель, в новые корпуса, в суперкомпьютер, в квартиры для инженеров и рабочих. Мне лично ничего не нужно.
– Ты разве не знаешь нашей прокуратуры? Не знаешь наших судов? Не помнишь горький опыт «Юкоса» и злую долю Ходорковского? Был разговор о тебе с Премьером, которому изложили план захвата и твои возможные ответные действия. Знаешь, что он сказал? «Но надо дать понять Ратникову, что есть вещи, более важные, чем деньги». Он сказал это со своей милой усмешкой, со своими смеющимися глазами, от взгляда которых увядают цветы и у женщин случаются выкидыши. Ты понимаешь, что это значит? Быть может, не тюрьма, а сама жизнь! Вот за этим я и приехал. Я на твоей стороне. Хочу помочь. Мы можем их объегорить.
Ратников представил тонкогубое, с заостренным носом и ироничными глазами лицо Премьера, которое мягко улыбалось, а вокруг горел Грозный, взрывались дома в Москве, заложники в «Норд-осте» умирали от газа, танки 58 – ой армии штурмовали Цхинвал. Он представил себе это бледное, утонченное лицо, и ему стало не по себе, будто в него направили незримый парализующий луч.
– Что ты мне предлагаешь?
Лицо Шершнева вдруг стало хитрым, сузились его глаза, утончился нос, сблизились ноздри и рот. Оно стало лисьим, чутким, подвижным. Казалось, все его тело извивается, гибко пружинит, готово к прыжку, к бегу.
– Мой план безупречен. Ты отказываешься от акций в пользу фальшивой фирмы, а я эти акции перевожу в живые деньги и возвращаю тебе полную стоимость. Примерно столько же достается мне. Ты не потеряешь ни копейки, а я приобрету шальные деньги. Они будут ждать нас в Швейцарии, в банке. Мы уедим из этой непотребной страны, окажемся при деньгах, облапошим этих мерзавцев, ускользнем у них из-под носа. Вон, вон из России!
– Я не отдам завод. Не уеду из России, – угрюмо ответил Ратников.
– Да пойми же ты, здесь, в России, все кончено! – лицо Шершнева расширилось, набухло, словно в него хлынула густая вязкая кровь. Оно побагровело, будто его вот-вот разорвет от избыточного давления. – Здесь кончена социальная жизнь, научная деятельность, промышленное развитие. Кризис сметет все подчистую. Остальное доберут воры и воришки. Здесь больше никогда не будет настоящих заводов, звездолетов, университетов, лабораторий. Здесь не будет армии, из которой делают балетные подразделения для кремлевских карнавалов. Не будет военно-промышленного комплекса, который сегодня способен производить только картонные мечи. Не возникнет ни одного открытия, которому мог бы позавидовать мир. Ни одного произведения, которое можно было продать на мировых рынках. Здесь будет гнусь и прах, воровские чиновники и подлые правители, потные стриптизерши и гомосексуальные певцы. И тихий вой сошедшего с ума народа. Так воют голодные собаки в ледяных подворотнях…
Шершнев преисполнился странного вдохновения. Его глаза сияли, губы страстно шевелились, грудь высоко поднималась. Он напоминал актера, декламирующего чей-то возвышенный и ужасный стих. Художника, любующегося на чудовищную картину.
– Здесь, в этой «стране дураков», в течение века осуществлена блистательная «трехходовка». После революции у богатых отобрали добро и сложили в общую кучу, именуемую общенародной собственностью. Потом народ загнали в ГУЛАГ и заставили приумножать эту «собственность», и, надо сказать, весьма преумножили. Затем созданные в ГУЛАГЕ богатства раздали десятку «менеджеров», утвержденных на эту роль Америкой, и они на костях «зэков» создали свои воровские империи, а потом перегнали собственность за рубеж, оставив в России гнилые фундаменты и облупленные города. Ты видел дворцы из мрамора, малахита и золота, построенные этими тварями в окрестностях Лондона, в Швейцарии, в Ницце, в Эмиратах? Таких дворцов нет у шейхов и европейских миллиардеров. Их не было у царей Вавилона и Египта. А здесь, в России, остались ржавые канализационные трубы, продуваемые сквозняками сиротские приюты, провалившиеся в болота дороги. Сгнившая страна, сгнившая цивилизация, сгнивший народ. Оставшуюся территорию поделят между собой китайцы, американцы и турки. Будут создавать здесь совсем другую страну, делать совсем другую историю.
Ратников мрачно слушал, и в нем закипала глухая неприязнь, угрюмое сопротивление, которое грозило разрешиться вспышкой неуправляемого гнева:
– Ты думаешь, народ допустит до этого? Ты не веришь в свой народ?
– Очнись, о каком народе идет речь? О русском? Нет такого народа. Нет больше народа Жуковых и Суворовых, Пушкиных и Буниных. Нет больше народа Гагариных и Курчатовых. Есть скотское, бессмысленное, управляемое быдло, хлебающее телевизионное пойло, смакующее низменные гадости, жующее мякину, топающее под свист бича к избирательным урнам, вновь и вновь избирающее своих палачей. От этого быдла не жди восстания, не жди слов протеста, только тупое мычание и хрумканье у деревянного корыта, в которое ему наливают холодное пойло. Загаженные города, отравленные реки, изуродованные леса, – вот что оставит русский народ, после того, как исчезнет.
– Ты говоришь отвратительные вещи, – Ратников, хотел понять, чего больше в словах Шершнева, – страдания или ненависти. Ненависти к тем, кто извел и измучил народ, или к народу, позволившему извести и измучить себя, – Ты заблуждаешься по поводу русского народа.
– Забудь слово «русский». Откажись от своего русского происхождения. Не смей о нем заикаться. Мы уедем с тобой в Штаты, или в Южную Африку, или в Израиль, и забудем навсегда, что мы русские. Мы сменим фамилии. Я буду – Шер, звучит благородно, по-еврейски. Ты будешь – Рат, это тоже еврейское имя. Мы примем подданство какой нибудь состоявшейся, достойной страны. Мы наймем учителей, чтобы они научи нас безупречному английскому, или безукоризненному эвриду. Пригласим психоаналитиков, чтобы они изгнали из наших воспоминаний и снов, все, что связано с Россией. Обратимся к биоинженерам, чтобы они извлекли из нас ген русскости и заменили его геном англосакса, или семита, или даже африканского негра, или лягушки и таракана, только, чтобы не быть русским.
Что-то ужасное, разрушительное бушевало в лице Шершнева. Казалось, под кожей перекатывается громадные желвак, выступая то на скулах, то на лбу, то выдавливая глаз из глазницы. Губы, еще недавно тонкие, ироничные, распухли, словно в них ударили кулаком. В углах рта кипела желтая пена. На висках выступил жирные капельки пота.
– Уж не знаю, как тебя теперь называть, «шер» или «моншер», ты говоришь так, будто совершил какое-то чудовищное злодеяние по отношению к русскому народу. Или отравил Байкал. Или пустил врага в осажденный русский город. Или зарезал в колыбели будущего Менделеева или Королева. И теперь боишься, что тебя настигнет возмездие, и народ отомстит за твое злодеяние. Поэтому ты и хочешь исчезнуть бесследно, чтобы тебя не настигло возмездие. Ты хочешь убежать из России, когда она переживает самый страшный период своей истории, когда она нуждается в каждом здоровом человеке, в каждом защитнике, в каждой не растленной душе. Ты хочешь убежать с поля боя, когда на счету каждый воин, каждый непобежденный герой. Похоже, у тебя и впрямь вырезали русский ген, потому что ты не чувствуешь русскую стихию, которая преодолеет беду и распад, как это было не раз в другие, не менее страшные времена, – Ратников старался не давать воли своему негодованию.
– Россия всегда восстанавливалась, после того, как ее разбивали в прах. Русский народ всегда находил в себе силу подняться после страшного поражения. И теперь найдет. И теперь поднимется. И теперь в нем возникнет вождь, который поведет народ к победе. И снова, как в прошлом веке, русские одержат победу такого масштаба, что и двадцать первый век станет «Русским Веком», как русским стал век двадцатый. Мы снова соединимся в общую артель, в общую бригаду и батальон, Вновь сойдемся для «Общего Дела». Вновь создадим удивительные заводы, изобретем и построим небывалые двигатели. Русские художники нарисуют дивные картины. Русские писатели напишут небывалые романы. Русские генералы отразят от границ все нашествия и вернут России ее отторгнутые территории. Вновь случится Русское Чудо, как оно случалось всегда.
– Боже мой, ты фантаст, мечтатель, утопист. Этого больше никогда не случится. Россия себя израсходовала. Израсходовала на эти чудовищные победы, которые вынуждена была одерживать сама над собой. Нет больше русской истории, нет больше России. Война проиграна, враг занял все крепости, все города. Ты – последний партизан, который не выходит из своих лесов и болот. Тебя выловят, приведут на площадь и повесят с табличкой: «Партизан», и те, кого ты называешь народом, будут глазеть на твою казнь и радостно жевать американскую жвачку.
Ратников чувствовал исходящую от Шершнева испепеляющую силу, ненавидящую энергию. Источником этой энергии казался не сам Шершнев, а иная, незримая сущность, превосходящая отдельного человека своей непомерной мощью, направляющая свои сокрушительные устремления не на него, Ратникова, а на всю Россию, на весь народ, на все формы существования русских в прошлом, настоящем и будущем. У этой сущности не было имени, она не имела лица, не значилась среди мировых стихий, мифологических культов, потусторонних духов. Была удалена в беспредельный Космос, в туманности безымянных созвездий и оттуда, недоступная пониманию, разила смертоносными лучами, жгла незримыми линзами, испепеляла бесцветным пламенем. Ратников чувствовал ее несокрушимость, удары ее лучей, ожоги ее радиации. Не было средств защититься, не было возможности нанести ответный удар. Его единственной защитой была непокорность, упорная стойкость, готовность умереть, но не сдаться. Так чувствовали себя в сорок первом году ополченцы в Волоколамских лесах, поднимаясь со штыками на танки.
– Передай тем, кто тебя послал, что я не отдам завод. Лучше его взорву, чем уступлю мерзавцам.
– Ты – слепой, безрассудный фанатик. Тебя будут резать, иглы под ногти вгонять, паяльной ламой палить, а ты будешь реветь от боли, но кричать: «Россия, русский народ»! Я с детства был под властью твоего фанатизма. Ты гипнотизировал меня, подчинял своей воле. Я, как тень, ходил за тобой. Когда мы расстались, я освобождался от тебя, как наркоман освобождается от наркозависимости. Кодировался, как кодируется пьяница. Избавлялся от твоих интонаций, от твоей походки, от манеры щурить глаза. Выкорчевывал тебя. И теперь я свободен. И знаешь, что сделало меня свободным? Твои отношения с женщинами. Они чувствовали твое сумасшествие, твой фанатизм, твою неспособность жить нормальной человеческой жизнью. От тебя ушла Жанна Девятова, которой ты увлекался в школе, и которая устала от твоих несбыточных мечтаний. Тебя покинула Елена, твоя жена, испугавшись твоего надрыва, твоей бесчеловечной страсти. От тебя сбежала эта Ольга Глебова, певичка из ресторана, которая предпочла тебе мэра, этого старого сатира. Женщины чувствуют дефект и реагируют на него, как чуткие животные.
– Ты за этим меня пригласил? Это хотел сказать? – Ратников чувствовал, как бушует в Шершневе ненависть, необъяснимая, не человеческая, не связанная с их отношениями, а рожденная все той же безымянной сущностью, которая наносила удары из Космоса по всему, что было свято и дорого. Шершнев был во власти тьмы, извергал ее из себя. Его душа и плоть бушевали от невыносимых страданий.
– Я хотел тебе сказать последний раз, – отдай завод. Станешь упираться, будешь растоптан. Я тебя растопчу. Я вырвал тебя из себя, бросил под ноги, и буду топтать. Буду тебя топтать! Буду топтать, топтать и топтать!
Лицо Шершнева было страшным. Напоминало эластичную резиновую маску, под которой вздувались волдыри, проваливались вмятины. То жутко разбухала одна щека, а другая становилась ямой. Выпучивался один глаз, а второй пропадал и слипался. Удлинялся подбородок, почти соединяясь с носом, а лоб уменьшался и сморщивался. Казалось, если содрать резиновую маску, под ней обнаружится кровавая гуща, в которой блестят оскаленные зубы, пялятся огромными белками глаза.
– Презираю тебя, – Ратников поднялся из-за стола, – Ты больше не человек. Ты отвратительный липкий моллюск, который приполз в мою несчастную страну, и поедает ее, как улитка поедает лист. Ты мне омерзителен.
Уходил из ресторана, слыша за спиной хлюпающее чмоканье, мокрый хруст, будто Шершнев и впрямь утратил человеческий облик, превратился в моллюск.
Он вернулся на завод и пытался работать. Вызывал бухгалтера, изучая нарастание задолжности. Встречался с лидером профсоюза, выслушивая осторожные намеки на забастовку. Связывался по телефону с Москвой, стремясь отыскать подтверждение угрозам Шершнева. Убеждал, вдохновлял, кричал. Все валилось из рук. Все путалось и ухудшалось. Не было сил противостоять разрушению. Злой шершень ужалил его, отравил кровь, парализовал волю. Он чувствовал себя одиноким, покинутым. Ему не хватало Люлькина. Не хватало любимой женщины, мысль о которой причиняла нестерпимую боль.
Бросил дела. Хотелось поскорей увидеть мать, услышать ее милый утешающий голос. Почувствовать рядом ту, что всю жизнь спасала и защищала его. Стал выезжать с завода, мимо отдающих честь охранников. И на выезде, на пути своего автомобиля увидел Ольгу Дмитриевну. В скомканном синем платье, растерзанной блузке, с бледным умоляющим лицом она тянула к нему руки, шатаясь на высоких каблуках, и казалось, что сейчас упадет. Он остановил машину, кинулся к ней, подхватил. Она стала падать на колени, но он ее удержал.
– Прости меня! Я скверная, я ужасная! Бросила тебя в такое время! Причинила тебе такую боль! Прогони меня прочь, но только прости! – она была без сил, без кровинки в лице. Он целовал ее измученные глаза, прижимал к себе ее слабое дрожащее тело. Проходящие мимо люди с удивлением на них глядели.
Глава двадцатая
В кабинете мэра, среди картин с изображением рябинских особнячков и волжских церквей висели портреты Президента и Премьер министра. Один был похож на встревоженную изумленную птицу, другой – на сосредоточенную, находящуюся в засаде лисицу. Под портретами, рядом с трехцветным государственным флагом, мэр Сыроедин встречался с Мальтусом. Мэр хотел обсудить с влиятельным бизнесменом обстановку в городе, находил ее тревожной и искал пути для ее успокоения.
– Ну, как, Анатолий Корнилович, понравилась вам наша певица? – лукаво усмехнулся Мальтус, разглядывая бугристое, как кусок растресканной лавы, лицо мэра, – Не правда ли, поет восхитительно?
– В ней все восхитительно, и голос и волос, – ухмыльнулся мэр белыми вставными зубами, слегка потягиваясь в кресле, изображая утомленного наслаждениями победителя, – Не знал, что в наших лесах и болотах водится такая благородная дичь.
– Разводим ее, взращиваем, Анатолий Корнилович, а потом выпускаем на волю. Или передаем в хорошие руки, – Мальтус весело блеснул узко поставленными глазами, делая вид, что восхищается способностью мэра очаровывать женщин, одерживать над ними легкие победы, – Вы же знаете, у нас инкубатор экзотических птиц. Есть совсем молоденькие, только что из яйца. А есть зрелые, с отяжелевшими перьями, но весьма и весьма привлекательные.
– Обязательно наведаюсь в ваш птичник, Владимир Генрихович. Но теперь я хотел поговорить о другом. – Глаза мэра округлились, в них появилась тревога и ожидание.
– Весь внимание, Анатолий Корнилович, – Мальтус перестал улыбаться, еще ближе свел глаза, обретя чуткое лисье выражение. Оба стали странно похожи на висящие портреты первых лиц государства. В одном появилось нечто тревожное, тетеревиное, в другом потаенное, лисье.
– Вы не можете не чувствовать, Владимир Генрихович, как изменились настроения в городе. Этот кризис, будь он не ладен, пришел в город, как зима среди лета. Люди стали угрюмые, раздражительные. Участились уличные драки, ссоры в семьях, преступления на бытовой почве. Уже случилось несколько самоубийств, чего раньше почти не случалось. Увеличилось вдвое потребление спиртных напитков, и на этой почве умножились случаи хулиганства, особенно среди молодежи. Среди уволенных безработных стали создаваться банды, начались грабежи. Причем, банды одноразовые. Сойдутся человек пять, ограбят киоск, нападут на прохожего и исчезают, распускаются, их и след простыл. Появились какие-то агитаторы, мутят народ, уговаривают выйти на федеральную трассу и перекрыть движение.
В селе Звоны местный прорицатель отец Павел пророчествует о конце света, который, якобы, начнется в Рябинске с появлением какой-то мученицы. Черт знает что! Поверьте, я опытный политик, всякое видел, и перестройку, и ГКЧП, и смуту 93-го года. Чувствую нутром опасность и все думаю, как ее избежать. Скоро у нас в Рябинске «День города», городской, что называется, праздник. Хороший повод, чтобы отвлечь народ от темных предчувствий, не так ли?. Повеселиться, позабавиться. Отвести, что называется, душу. Да и мне перед выборами показаться на людях. Вы, Владимир Генрихович, большой затейник по части увеселений. Вы настоящий художник, режиссер, можно сказать, маэстро. Что бы вы могли предложить?
– Польщен, Анатолий Корнилович. Польщен тем, как вы меня аттестуете. Я и сам, признаться, встревожен. Уж на что мои люди воспитаны, держатся за хлебные места, но и те ропщут. Недавно бармен приезжему гостю плеснул в лицо коктейль с криком: «Олигарх сучий», и убежал с работы. Одна вдова, – ну, вы знаете, армянин – торговец, которого недавно убили, – врывается ко мне в кабинет с ножом: «Ты, говорит, убил моего мужа!» Мой зам по безопасности, он же телохранитель, смотрит на меня ледяными глазами, как эсесовец на еврея из гетто. Бог знает, что у него на уме. Поэтому ваша идея провести «День города», как большой радостный праздник, замечательна! И вам перед выборами – повод себя показать.
– Вот я и хотел посоветоваться. Что бы вы могли предложить? Какой сценарий? – мэр стал внимательным и серьезным, готовясь выслушивать советы, тщательно сверяя их с тем, что уже сложилось в его голове. Отбрасывать вредное и ненужное, впитывать все, что содействовало его усилению и утверждению.
– Мне кажется, празднество должно состоять из нескольких этапов. Развиваться, что называется, по классической схеме, – Мальтус говорил вкрадчиво, осторожно, стараясь вовлечь косное воображение мэра в свои фантазии, овладеть его переживаниями, сделать себе послушным, – На площади, перед зданием мэрии, куда соберется народ, нужно воздвигнуть высокий подиум, откуда прозвучат ваши слова приветствия, и откуда вы, лидер города, будете видны всем собравшимся. Пусть пройдет небольшой концерт, рок – группы, русские народные песни. Пусть будут веселые анекдоты, акробаты. Среди концерта я выпущу на подиум рыжую стриптизершу Матильду, и она кинет вам в лицо свой розовый лифчик, а вы его поцелуете. Вам кажется эпатажно? Но даже Президент Франции Саркози гордится пикантными снимками своей жены топ-модели. Нравы меняются, и вы, дорогой Анатолий Корнилович, должны выглядеть воплощением авангарда, любимцем молодежи, человеком без предрассудков.
– Допустим, – произнес мэр с сомнением, представляя, как вьется вокруг шеста под улюлюканье толпы рыжая красавица, совлекает с себя полупрозрачные облачения. Последнюю принадлежность, чуть скрывающую ее прелести, срывает и кидает ему в лицо. Поймав невесомую ткань, он чувствует губами дуновенье духов, запах жаркого женского тела, – Допустим, допустим.
– Вслед за концертом – шествие. Люди отправляются с площади к Волге, к зданию биржи, ощущают свое единство, идут поклониться матушке-реке. – Мальтус слово «матушка» произнес особенно душевно, по-русски, так, как, по его мнению, произносят это слово народные сказительницы.
– Шествие возглавляют представители партий, общественных организаций, молодежных движений. Об этом я позабочусь. Вы имели возможность познакомиться у меня с таинственными и печальными «готами», пылкими и юными коммунистками, романтическими «яблочницами», страстными «националистками». Мы пустим их во главе процессии в легкомысленных нарядах, и они повлекут за собой большие массы народа, желающего разглядеть под прозрачными пелеринками их девственные грудки. За ними последуют ряженные. В Рябинске объявились ряженные, – малявинские бабы, лихие балалаечники, шальные скоморохи, которые веселят народ и водят с собой ручного медведя. Они пойдут за «готами» и коммунистками, снимая некоторый налет политизированности, веселясь и дурачась. Затем мы пустим несколько кукол – гигантов, из папье-маше, управляемых кукловодами. Баба Яга, Кощей Бессмертный, Иван Дурак, Василиса Премудрая, Колобок. Гигантские, ярко размалеванные маски, величиной в пять человеческих голов. И среди них кого-нибудь узнаваемого, неоднозначного, вызывающего разнотолки в городе. Например, Ратникова, который держит в руках золотой лимузин. Как вы считаете?
– Не против. Пусть посмеются над Ратниковым, а то он последнее время загордился, не откликнулся на мое приглашение. – Мэр кивал головой, представляя, как движется над толпой огромная кукла Ратникова, а вокруг качаются дурацкие персонажи сказок. Стукается об него Колобок, наскакивает Баба Яга, корчится Кощей Бессмертный. И в руках у куклы сияет золотой автомобиль, тот самый, что сбил беременную женщину и в котором, по слухам, сидел Ратников.
– Замыкает профессию огромная ладья, под которую замаскирован грузовик. В ладье стоят детишки, старики, инвалиды, матери-одиночки. Эту ладью тянет на бечеве бурлак, и этим бурлаком являетесь вы. Везете на себе непосильный груз заботы о старых и малых. На самом деле вы не надрываетесь, грузовик медленно едет, а вы только натягиваете бечеву.
– А это не слишком? Я не буду выглядеть смешно?
– Это и надо. Пусть люди по-доброму посмеются, а вам от этого еще пару тысяч голосов в урны.
– Что дальше?
– Процессия выходит к Волге, уже под вечер. Тут состоится еще один митинг. Вы достаете большую шапку и объявляете пожертвования в пользу неимущих. Пускаете шапку по кругу, как в стародавние времена, как при Минине и Пожарском. Одни в нее кидают тысячу, другие десять рублей. Одни горсть монет, другие золотую серьгу из уха. Все братаются, все участники «Общего Дела», все любят друг друга. В это время по Волге плывут яхты, и с них пускается фейерверк, отражается в Волге. Все ликуют, счастливые и усталые идут по домам.
– Поражаюсь вашему творческому началу, Владимир Генрихович. Без всякой подготовки, с места в карьер, такая импровизация. Вы – настоящий режиссер, – неподдельно восхищался мэр. Он был захвачен замыслом, был в плену у Мальтуса, – Где вы этому всему научились?
– Просто я, как и вы, мы чувствуем народную душу. Народ – дитя, иногда капризное, иногда злое, но всегда простодушное и доверчивое. Он рад любому доброму слову, любому серебряному фантику, любому разноцветному огоньку. Подари народу фантик, зажги над ним цветной огонек, скажи ему, что он велик, прекрасен, что он народ-богоносец, народ-исполин. И можешь потом гнать его на войну или морить миллионами. Можешь посылать в мерзлоту добывать никель и золото, а потом отнять это золото и этот никель. Укажи на неугодную тебе персону, и народ ее растерзает. Расскажи голодному народу анекдотик про «новых русских бабок», и он будет хохотать до упада, забыв, что у него сын-наркоман и дочь – проститутка. Вы это понимаете, Анатолий Корнилович, поэтому-то вы политический долгожитель.
– Пожалуй, что так, – задумчиво произнес мэр, сдвигая на лице морщины, образуя их них темный сгусток, словно скрывал за этим сгустком какую-то потаенную мысль, – Я думаю, где они сейчас мои товарищи по партийной работе? Где прорабы «перестройки»? Где герои «девяностых»? Где гордецы и ораторы? Одни в могиле, другие в тюрьме, третьи в забвении. А я еще жив, черт возьми! Еще послужу России!
– Мы с вами очень похожи, Анатолий Корнилович, оба любим Россию. Если бы вы знали, как я люблю стихи Пушкина и музыку Глинки. Дважды перечитывал мемуары Георгия Жукова. Все мы дети Победы. Служим матушке России, – с особой певучей нежностью он произнес слово «матушка».
Они расстались, довольные встречей, чтобы в ближайшее время опять повидаться.
Валентина, юная красавица из тех, о которых говорят: «кровь с молоком», – розовые щеки, пшеничные волосы, голубые глаза, нежные мочки ушей с бирюзовыми сережками, что так шли к ее голубым глазам, – гуляла по городу. Она размышляла о своих подругах, которые отправились на художественный конкурс в Москву, и от которых больше месяца не было вестей. На все ее многочисленные «эсэмэски» лишь однажды пришел ответ: «Уехали с концертом в Турцию. Скоро будем». Она досадовала на то, что режиссер, отбиравший девушек, пренебрег ею. Оставил в Рябинске, пообещав включить в какое-то увлекательное и денежное шоу. Целовал ей руку, подарил сережки, да так и исчез, не давая о себе знать. Теперь она направлялась к Волге, где на набережной в этот дневной час было много народу, и, прогуливаясь, можно было ловить на себе яркие, жадные взгляды молодых людей, которые любовались ее стройными ногами, свободно плещущей грудью, нежным затылком с золотистыми колечками волос.
Она услышала нагоняющий рокот машины. Оглянулась. К ней приближался серебристый микроавтобус. Остановился, дверца приоткрылась, и выглянула рыжеволосая голова, румяное, в веснушках лицо:
– Привет, красавица, далеко идем?
– Не в твою сторону, – отвернулась Валентина и пошла быстрее.
– А я как раз тебя и ищу, – автобус медленно ехал за ней.
– Не ту ищешь.
– Как не ту? Я, можно сказать, влюбился.
– А я не люблю рыжих, – отмахивалась Валентина от назойливого ухажера. Она вспомнила парня, который в ангаре, во время просмотра, приставал к ее подругам. Хотел и ее схватить за руку, но она его оттолкнула.
– Нет, так и нет. В Рябинске других девок полно, – ухмыльнулся парень, – Это не я за тобой гоняюсь, это меня хозяин прислал.
– Какой твой хозяин?
– Как какой? Господин Мальтус. Велел тебя разыскать и доставить к нему в резиденцию. Он ведь обещал выпустить тебя на эстраду. Вот и хочет с тобой побеседовать.
Валентина удивилась совпадению. Будто кто-то услышал ее мысли о режиссере и прислал микроавтобус и этого рыжего хвастуна, который вовсе не был ей неприятен. Был привлекателен своими зелеными шальными глазами, нагловатой усмешкой, смелыми шутками.
– Давай, садись, строптивая. Хозяин ждет.
– А куда мы едем?
– Как куда? В казино «Эльдорадо». Там у хозяина офис.
Валентина помедлила, улыбнулась таинственной, туманной улыбкой, которую считала неотразимой, и которую долго примеряла перед зеркалом, выбирая среди других улыбок, насмешливых или озорных или исполненных превосходства. Вторая дверь микроавтобуса отворилась, и Валентина, открыв под короткой юбкой обнаженные до бедер ноги, шагнула вглубь салона. Уселась в кресло. Успела заметить в полутьме чье-то бледное, худое, посыпанное серебристым пеплом лицо. В ее голую руку вонзилась игла. Она почувствовала мягкую волну обморока и забылась на сиденье, запрокинув лицо, сохранив на нем свою загадочную улыбку.
– А говоришь, рыжих не любишь, – хохотнул Петруха, залезая ей под юбку, гладя теплые бессильные ноги.
Микроавтобус подкатил к зданию родильного дома, но не с главного фасада, а с тыла, огороженного высоким забором с автоматическими воротами. Охранник открыл ворота. Автобус подъехал к крыльцу, перед которым стояла санитарная машина с крестом. Из приемного отделения вышли санитары с каталкой, подогнали к микроавтобусу. Ловко извлекли из автобуса девушку и уложили на каталку. Быстро и расторопно вкатили в здание, погнали по белому стерильному коридору. Петруха и его бледнолицый спутник торопились следом туда, где в приоткрытых дверях исчезла каталка с девушкой.
Когда они вошли, девушка уже лежала на столе, санитары орудовали ножницами, разрезая юбку, блузку, обнажая недвижное, слабо дышащее тело. Туфли с легким стуком упали с ног. Ножницы взрезали трусы, и легкая ткань полетела на пол. Она лежала обнаженная, с круглыми грудями, розовыми сосками, все с той же туманной улыбкой, с бирюзовыми сережками в ушах.
– Небось, о стриптизе мечтала. Вот тебе и стриптиз, – Петруха погладил ее грудь, провел ладонью по золотистому лобку.
– Уйдить-те, глуп-пый человек! – санитар произнес эти слова с прибалтийским акцентом, оттесняя Петруху. Каталку с девушкой двинули вперед, к матовым стеклянным дверям, за которыми она исчезла. Петруха остался в приемной, поднял с пола разрезанную ткань, прижал к лицу, шумно вдохнул воздух.
Комната, куда ввезли каталку, казалась столь белоснежной, что стены терялись в млечном тумане. Над длинным белым столом горела бесцветная люстра. Вдоль стен сияли хромированные шкафы, тянулись трубки из нержавеющей стали, стояли стальные баллоны, отражавшие огонь люстры. Трепетали голубые экраны с недвижными линиями, похожими на тончайшие надрезы бритвы. Девушку перенесли с каталки на стол, уложили вдоль бедер опавшие руки, сдвинули ноги. Она лежала в бесцветном сиянии. Груди были окружены тенями. Ярко золотились волосы. Темнели ноздри носа и ямочка на круглом подбородке. Словно синие капли, мерцали в ушах сережки. На щиколотке золотыми чешуйками блестела цепочка. Такой ее увидел Мальтус, стоящий в стороне, в марлевой маске, в бахилах, облаченный в зеленоватый хирургический костюм. «Мисс Россия» – подумал он, рассматривая юное тело, нежную розовость щек, девственные маленькие соски, солнечно-золотистый треугольник лобка. И тихую, загадочную улыбку, словно спящей девушке снились блаженные сны.
В операционную вошла бригада хирургов, шесть человек в одинаковых костюмах, масках и шапочках. Некоторые на ходу продолжали натягивать перчатки, сжимая и разжимая пальцы.
– Прикажете начинать? – обратился к Мальтусу высокий хирург, у которого из-под шапочки смотрели серые стальные глаза и под маской, невидимый, угадывался большой сильный рот.
– Начинайте, – кивнул Мальтус.
Бригада задвигалась вокруг стола. Вкалывали девушки растворы, укрепляли над головой капельницы, приклеивали к рукам резиновые присоски с проводами, от которых заиграли, зазмеились разноцветные волны на экранах. В губы просунули, стали погружать в глубину резиновую трубку, запечатывая рот пластмассовым конусом, под которым исчезла дремотная улыбка. Придвигали к изголовью хромированные аппараты, хрустальные цилиндры, назначение которых было неясно Мальтусу. Он наблюдал священнодействие хирургов, испытывая воодушевление, радостное нетерпение.