Текст книги "Скорость тьмы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
Глава двадцать четвёртая
Шествие продвигалось по городу. Утробно ухал оркестр. Без устали рокотал барабан. Бабы в сарафанах крутили назойливые трещотки. Несколько баянов в разных частях колонны подбадривали идущих, и те нестройно, разноголосо затягивали песни: «Ой, цветет калина», «Ах вернисаж, ах вернисаж», «Ты рыбачки, я рыбак». Скакал, как яростный клок огня, скоморох. Качались на ходулях юные десантники. Куклы-великаны двигались, словно сошедшие с пьедесталов уродливые памятники. Мэр и его заместители натужено тянули ладью, успевая разбрасывать вокруг конфеты и мелкие купюры. И над всем крутилась и извивалась рыжая нагая колдунья. Шествие продвигалось в сторону Волги, предвкушая продолжение праздника, парад великолепных яхт и к вечеру – фейерверк с отражениями на темной воде.
Колонна достигла перекрестка, как вдруг перед ней появилось несколько молодых людей с мегафонами и красными бантами. Пятясь, они шли перед колонной, вещая в мегафоны:
– Товарищи, на завод «Юпитер» приехали инкассаторы и увозят обратно в Москву причитающуюся народу зарплату! … Не дадим расхитителям ограбить кассу! … Отстоим наши честные рабочие деньги! …
Начинали скандировать: «Деньги – нашим детям! … Деньги – нашим детям!» И вслед за этим: «Касса! … Касса!»
Толпа с умолкнувшими трещотками и песнями внимала агитаторам. В голове толпы случилось смятение. Первые ряды тревожно напряглись, набухли под напором идущих следом. Агитаторы с бантами пятились, манили толпу мегафонными рокотами, словно дрессировщики заманивали гигантское животное. «Кассу! … Кассу!» – неслось из мегафонов. Так спичкой накаляют холодный бенгальский огонь, добиваясь первых колючих искр. И эти искры стали излетать из колонны. В ней начали вторить агитаторам, повторяя в разнобой: «Кассу! … Кассу!» Все сильней, стройней. Голова колонны, возбужденная, воспаленная, послушная агитаторам, отвернула от Волги. Стала втягиваться в улицу, ведущую через город к заводу. И все огромное, тупое тулово, рассеянный хвост колонны, повинуясь голове, двинулись к «Юпитеру».
Черный, как смола, язык подплыл к проходной, уперся в изгородь, в турникеты, в шлагбаумы. Стал растекаться, обволакивая завод липкой шевелящейся массой. Толпа прибывала, надавливала на стальную изгородь с искристой «спиралью Бруно». Солнечно– острые, бритвенно – оточенные завитки раздражали, дразнили. Охрана по другую сторону шлагбаума нервничала, стягивала подкрепление, ощупывала у пояса пистолеты, подносила к губам рации.
Мегафоны в толпе неутомимо рокотали, вызванивали, выдували надрывные призывы: «Верните наши деньги! … Деньги на стол! … Детям – еда, взрослым – работа! … Директора – под суд!»
Толпа начинала вскипать, в ней набухали черные пузыри. Лопались, выплескивали ненависть. Конвульсии ненависти катились по головам, не находили выхода, рождали вязкие водовороты, над которыми на заводском фасаде гордо и вызывающе пылала надпись «Юпитер». На эту надпись указывала пальцем голая пляшущая колдунья. К ней она выбрасывала свои мускулистые ноги, словно хотела сбить. К ней в издевательских наклонах обращала верткие ягодицы. Ей бесстыдно показывала свой пах и живот. Толпа гудела, свистела. Рыжая танцовщица являла собой огненный дух толпы, ее ядовитую ярость, бушующую в ней ненависть.
Сквозь вязкое месиво к проходной пробирались куклы-великаны. «Безработица», похожая на Бабу Ягу, грозила заводу своим костлявым пальцем. «Дороговизна» в виде несчастного пенсионера с орденскими колодками тыкала в горящую надпись клюкой. «Коррупция» в милицейской форме нагло скалила зубы, крутила в воздухе волосатой рукой с бриллиантовыми часами. «Олигархия» с заостренным щетинистым рыльцем Абрамовича показывала толпе кукиш. Кукла, изображавшая директора Ратникова, вертела толстым задом, из которого торчало сопло реактивного двигателя. Именно эта кукла вызывала наибольшее негодование. На нее накатывались волны ненависти, колыхали, пытались свалить. Кукла раскачивалась, ее дергали, толкали, бранили. Раздавался свирепый мат, хриплые проклятия. «Директора – под суд! … Директора – под суд! … Жечь его, мужики!» Этот призыв вызвал азартное возбуждение, яростную подвижность. Вокруг куклы возникло пустое пространство. Замерцали зажигалки, потянулись руки с огоньками. Ветошь, пропитанная горючим клеем, вспыхнула, задымилась. Огонь полетел вверх, к лобастой, из папье-маше голове. Ее окружило пламя, сквозь огонь и дым выпучивались глаза, краснели губы. Горящая кукла казалась живой, и это вызывало злое восхищение, свирепую радость, будто совершалась казнь, и ненавистный преступник получал заслуженное возмездие.
Спасаясь от огня, из куклы вынырнул кукловод. Матерчатый истукан упал на землю, а вокруг него топотало, скакало, издавало истошные вопли первобытное племя, сжигающее своего языческого бога. Эту ритуальную пляску снимали репортеры. Бог весть, откуда взявшаяся телекамера на плече оператора фиксировала загоравшийся нос истукана, обугленные губы, тлеющую паклю волос.
Вид поверженного врага, пожирающий его огонь породили в толпе веселую лихость и шальное бесстрашие. Желание жечь и крушить охватило людей. Одержав победу над бессильным идолом, они начали перевертывать стоящие на парковке автомобили. Летели стекла, обрезки труб уродовали капоты и багажники. Внутрь салонов бросали горящие тряпки, и сиденья начинали зловонно дымиться. Надпись «Юпитер» была недоступна, отделена оградой и проволокой, но сверкавшая неподалеку вывеска игорного дома «Фантастика» переливалась, как павлинье перо, сыпала звезды и радуги. Ядовитый, среди бела дня дразнящий салют бесил людей.
«Эта сука Ратников сперва раздает зарплату, а потом ее обратно отсасывает!.. Кровосос проклятый!.. Он и есть однорукий бандит!»
Часть толпы хлынула прочь от завода, в сторону игорного дома. Трусливый охранник сбежал. Горец Мамука не смел сопротивляться толпе. Куски арматуры и обрезки труб врезались в стеклянные корпуса автоматов, вторгались в хрупкую сердцевину, рвали электронику, осыпали стеклянные осколки с русалками, автомобилями, экзотическими животными и соблазнительными красавицами. Каждый удар сопровождался искрами, словно испепелялась электрическая душа автомата. Раздавался стон, будто испускал дух маленький электронный демон. И то и другое возбуждало погромщиков, которые сокрушали храм ненавистного бога, разоряли мерзкие алтари. Кто-то плеснул бензин, кто-то кинул зажигалку. Огонь охватил заведение. Люди завороженно смотрели, как пылают стены, дымится крыша, и сквозь дым и огонь мерцала надпись «Фантастика», рассылая вокруг лучезарные звезды. Все ликовали, безумствовали, Кидались в пламя, словно хотели унести на память клок огня. Мамука, длинноносый, чернявый, с безумным белозубым лицом, плескал из канистры в огонь вспыхивающий бензин, цокал языком и выкрикивал:
– На тэбэ бандтыт! … На тэбэ! …
У заводской проходной набухал черный вал. Стихия ненависти удерживалась шлагбаумом и «спиралью Бруно», преображала толпу. Она уже не была скопищем отдельных людей. Спрессовалась, одухотворилась черной энергией, обрела свойство гигантской личности, каждая клетка которой выделяла каплю ненависти, питая личность, и та брызгала черной ядовитой струей, рвалась за шлагбаум, на территорию завода.
– Давай, подгоняй грузовик!
Грузовик, замаскированный под ладью, стал медленно пробираться к воротам. Уже давно не было мэра и его заместителей, – едва почуяв неладное, они улизнули прочь. Уже рыжая ведьма, скользкая от пота и похоти, покинула свою танцплощадку. Уже саму ладью наполняли не ветераны и дети, а здоровенные мужики, вооруженные железными палками. Расписная ладья с острым носом напоминала стенобитную машину, которую медленно подвозили к крепости.
– Прошибай к ебене матери!
Ладья ударила в шлагбаум, переламывая полосатую перекладину. Охранники разбегались, стреляя в воздух. Ладья медленно, как ледокол, раздвигала препятствия, и за ней, в проломленную полынью устремилась толпа, разливаясь по территории завода. «Кассу! … Кассу! …» – надрывались мегафоны, вгоняя в толпу электрические разряды безумия.
Удары толпы принял ближайший цех, занятый изготовлением лопаток, кристаллический корпус цвета лазури. Начальник цеха, наблюдавший снаружи безумства толпы, пытался скрыться в здании, за автоматическими дверями. Но гибкие, как обезьяны, парни успели протиснуться в двери, не дали им сомкнуться, открывая дорогу в цех.
Ворвавшиеся, одержимые безумной стихией, оказались среди стерильной чистоты, лунно-серебристого света, среди которого стояли станки. Драгоценно-стеклянные, наполненные тихим свечением, они продолжали работать, обрабатывая лопатки турбины, которые казались ювелирными изделиями. Бесшумные вспышки, переливы металла, нежные касания лазерных резцов, прозрачные колпаки и футляры, – все это делало станки похожими на витрины, за которыми были выставлены золотые и серебряные броши, бриллиантовые колье, старинное оружие, инкрустированное янтарем и перламутром. Безумцы с железными палками кинулись на станки, как кидаются грабители на ювелирные прилавки. Другие, только что громившие «Фантастику», усмотрели в станках сходство с игральными автоматами, – те же стеклянные корпуса, таинственные мерцания, пульсация электронных табло. Неутоленная ярость затмевала глаза, заливала их дурной кровью, побуждала разрушать и крушить. Безумцы ринулись на станки, ударяя ржавым железом, и станки разбивались, как разбиваются хрустальные вазы, и из них излетали волшебные духи.
– Мужики, гвозди эту блядскую порнуху! – неслось по цеху, вовлекая пробившуюся внутрь ватагу в свирепое истребление. Тайная злость, копившаяся годами в понурых, покорных людях, терпеливо и безответно сносивших тяготы беспросветной жизни, вдруг обернулась свирепым бунтом. Этот бунт, как пожар, разносимый ветром, летел над обездоленной страной, врывался в гнилые квартиры, в сырые бараки, охватывал сиротливые городки и убогие деревни. Гудел, как огненный сквозняк в печной трубе. Вырывался на просторы омертвелой России. Вновь по ее раскисшим дорогам летали пулеметные тачанки. Вновь разбойники с кистенями выходили на тракты. Вновь горели библиотеки в усадьбах. Веселый полупьяный мужик набрасывал петлю на холеную шею богатея. Вновь голодные солдаты выводили на край оврага ненавистных офицеров и кололи их штыками.
В цеху у станков разгорелись схватки. Операторы в синих комбинезонах и белых рубашках заслоняли свои гальванические ванные, лазерные измерители, электромагнитные резцы. В их руках появились сияющие валы, зубчатые кольца, стальные заготовки. Вокруг каждого станка шел бой. Взлетали обрезки труб, ударяли в легированные детали, – звон, ворохи искр. Оператор с проломленным лицом падал у станка. Погромщик с рассеченной грудью рушился на пол. Железная арматура встречалась с лопаткой компрессора, ржавчина с нанопокрытием. Бойцы, матерясь, желали друг другу смерти, как желали ее их прадеды на полях гражданской войны.
Оператор Иван Столешников, с переломанной правой рукой, перебросил в левую стальной длинный вал, крутил над головой, как дубиной, отмахивался от наседавших погромщиков. Защищал свой драгоценный станок, программное устройство, крохотный лепесток лопатки, что олицетворяла его надежду на возвышенную и осмысленную жизнь, в которой он, сын пьяницы отца и умирающей матери, был бы причастен к созданию самолета, к огромному миру творчества, куда его вовлекали учителя и наставники, и откуда выдирала его налетевшая тьма.
Заместитель Генерального конструктора Блюменфельд, исполнявший обязанности покойного Люлькина, оказался в цеху, где он осматривал новое оборудование. Фрезы, на которые с помощью нанотехнологий наносили молекулярный покров, втрое продлевавший жизнь инструмента. Когда в цех ворвалась дикая ватага, и взломщики кинулись крушить станки, Блюменфельда охватил реликтовый ужас, питавший его ночные кошмары и побуждавший уехать из России в Америку. Страх еврейских погромов вдруг воплотился в яростные крики налетчиков, их разгоряченные багровые лица, взмахи железных труб, стоны и вопли страдания. Его первым побуждением было бежать, уносить подальше от хулиганов свое щуплое тело, свою рафинированную душу, свой уникальный интеллект. Туда, за океан, где могучая страна, цветущая цивилизация, преуспевающая родня ждут его, не дождутся. Но этот первый порыв библейского страха сменился жарким негодованием. Черная дыра поглощала хрупкий и светлый мир, который создавался подвижниками в гибнущей, обреченной на заклание стране. К этим подвижникам относился Люлькин, перед которым благоговел Блюменфельд. К ним относился Ратников, посвятивший заводу свою неуемную кипучую жизнь. К ним относились сотрудники КБ, уповавшие на Блюменфельда, как на преемника Люлькина, – великолепная артель открывателей, которая разрабатывала новейший двигатель, еще в компьютерных чертежах и эскизах. Он смотрел, как в цеху разгорается драка, и в нем боролись две сущности, две родины. Победила та, что вскормила его на берегах великой реки, в верховьях которой стоял их оборонный завод, а в низовьях, в Сталинградских степях, был зарыт в безвестной могиле его дед, фронтовой разведчик. Больше не было страха, а был порыв, толкнувший его в самую схватку. Он раскрыл руки, стремясь образумить и остановить разрушителей, крикнул:
– Стойте! Этому нет цены! Это для вас все создано!
Увидел красное, как свекла, губастое лицо, бритую голову с синей ящерицей, занесенную железную палку:
– Уйди, жидяра! – страшный удар оглушил его, поверг на пол.
Мэр, ускользнувший из бутафорской ладьи, вернулся в свой кабинет и принимал информацию о бесчинствах в городе. Ему докладывали о нескольких пожарах, о разграблении киосков, об изнасилованных в подъездах женщинах. Он понимал, что случилось ужасное и непоправимое, в чем он, устроитель нелепого праздника, был повинен. Он позвонил губернатору, сообщив о бунтующей толпе, о том, что городская милиция бессильна остановить беспорядки. Губернатор зло обругал его, обещал немедленно выслать ОМОН.
Из Ярославля на ревущих грузовиках, на стальных «автозаках», на грязно-зеленых автобусах прибыл отряд ОМОНа. Сгружались в районе завода. Выстраивали клин, – бронежилеты, защитные шлемы, дубинки. Врезались в вязкую мякоть толпы, разрубали, расчленяли, добирались до огненного ядра. Нещадно били, погружали дубинки в мягкую плоть, в хрустящие кости. Толпа ревела, огрызалась, выпускала когти, как побиваемый зверь, а ее глушили, выбивали из нее бешеный норов, хищную ярость, и она отступала, пятилась, а в нее под разными углами врезались отточенные клинья, разваливали на части. Тех в толпе, кто отвечал на удары, валили на асфальт, месили каблуками, забивали до беспамятства, волочили в автозаки. Лицо, как миска, полная кровавого мяса, и одинокий, выпученный, немигающий глаз. Женские ноги, торчащие из-под платья, в липкой грязи, в синяках, скользящие голыми пятками по земле. Верещащий подросток извивается, царапается, а его глушат, как рыбу, ударами в голову. Людей забрасывали в «автозаки», и там, в железных камерах, продолжался визг, хрип, будто в клетки заталкивали лесных зверей, и они, не смиряясь, грызли железо.
Погромщиков вылавливали на территории завода. За клочьями рассеянной толпы гонялись по городу. Истошно завывали кареты «скорой помощи». Хрипели сирены милицейских машин. Догорал игорный зал «Фантастика».
На липком асфальте валялись обрывки тряпья и потерянная обувь, обрезки железных труб и грязные комья огромных матерчатых кукол. У «гаишника», изображавшего «Коррупцию», на толстопалой руке мигали лампочками бриллиантовые часы.
Город был пуст и дик. В тусклых окнах появлялись и пропадали испуганные лица обывателей. И по странному недоразумению, по нелепой несогласованности на реке появились нарядные холеные яхты. Плыли парадно вдоль голой набережной, и с палубы вверх взлетал фейерверк, расцветали пышные букеты, мерцали хрустальные люстры, сыпались в Волгу серебристые звезды. Тем, кто наблюдал этот нелепый салют, казалось, что над городом витает невидимое существо, заходится в истошном хохоте.
Все это время Ратников метался по городу в поисках Ольги Дмитриевны. Еще и еще возвращался в кафе «Молода», надеюсь, что ее привезут туда. Но кафе закрылось, на окна были опущены жалюзи. Несколько раз путь ему преграждала толпа, и было невозможно пробиться сквозь вязкую черную гущу. Он наведался в варьете, где у Мальтуса пела Ольга Дмитриевна, но варьете не работал, а Мальтуса не было в городе. Он звонил в милицию, требуя начальника, но дежурный раздраженно отвечал, что весь личный состав на выезде, и начальник задействован в городе. То же самое было с представителем ФСБ – все отсутствовали, никто не мог помочь. Звонили с завода, докладывая о погроме, и он понимал, что место его сейчас там, в цехах, где подвергается уничтожению его детище. Но нечто более ужасное и необратимое заслоняло все остальное. Он появлялся у дома Ольги Дмитриевны, подкатывал к музею, робко надеясь, что, если ее отпустили, она окажется именно здесь.
Наконец раздался звонок. Все тот же мнимо басистый голос, принадлежащий господину в розовом галстуке, произнес:
– Господин Ратников, известные вам, чрезвычайные обстоятельства промешали нам немедленно выполнить договор. Женщина у нас, и мы готовы ее отдать.
– Где она?
– Вы найдете ее в море, в лодке, у второго бакена, где еще недавно торчала из воды колокольня. Там вы ее получите.
– Почему там? Что за дичь?
– Вы же знаете, что творится в городе. Лучше нам держаться подальше от глаз.
– Я приплыву!
Наконец – то, слава Богу, приближался конец его тревогам, скоро он увидит свою любимую. Он почти ликовал.
– В затон! – приказал он шоферу и погнал машину из города.
Глава двадцать пятая
Владимир Генрихович Мальтус собирался покинуть Рябинск и уехать в Испанию. На своей чудесной приморской вилле переждать переполох, возникший, не без его участия, в городе. Ему хотелось отдохнуть от этой неприбранной, грязной и свирепой в своем умирании стране, с которой был связан его бизнес, и в которой требовалось его присутствие. Но были необходимы передышки. Был необходим иной воздух, иные выражения лиц, иные ландшафты с лазурными бескрайними водами и бархатными горами, возделанными виноградниками и ухоженными нивами. Чтобы радовали глаз опрятные городки и изысканные храмы. Чтобы можно было касаться благородных седых камней, от которых веет великой историей. Обо всем этом мечтал Мальтус, уже имевший в паспорте «шенгенскую визу», билет на мадридский рейс, лелеявший мечту побывать, наконец, в Барселоне и полюбоваться творениями великого Гаудио. Его храмами – сталактитами, его дворцами, похожими на великолепные раковины.
Он заглянул в свой рабочий кабинет, куда вызвал Бациллу для последних наставлений. Сидел за рабочим столом, на котором сиял золотом фаллический сувенир, манило серебреной тайной женское лоно, зеленел остроугольный малахит с библейской надписью «Камень преткновения». Бацилла стоял перед ним в аристократическом белом костюме и черном галстуке, и Мальтус иронично подумал, что именно так выглядела бы смерть, если бы решила нарядиться в костюм «от Версаччи».
– Я должен уехать, и меня не будет месяц-другой, – строго назидал Мальтус, – Тебя оставляю на хозяйстве. Это не значит, что ты должен лезть в бухгалтерию и выбивать кулаками бухгалтерские отчеты. Просто появляйся время от времени и заглядывай своими васильковыми глазами убийцы в бледные лица бухгалтеров.
– Какой же я убийца, Владимир Генрихович? Я людей люблю, – ухмыльнулся Бацилла.
– Ты их любишь готовить, – улыбнулся своей шутке Мальтус, – Проследи, чтобы оформили страховые выплаты по факту пожара в «Фантастике». Вернусь, будем строить новую «Фантастику», с удвоенной площадью. В лабораторию, в родильный дом не суйся, там у меня есть свои люди. Присматривай за «казино» и за развлекательным центром. Там могут утаивать выручку. Что касается ангара, – все сжечь, чтобы следа не осталось. Пусти бульдозер, закатай под ноль. Будем искать новое место. У меня все. Отдохну от всех вас.
Он поднялся из-за стола, подошел к картине с видом на Волгу. Отодвинул холст, обнажив стальную дверцу сейфа. Заслоняя сейф от пытливого взгляда Бациллы, стал вращать колесики, набирая цифровой код. Открыл потайную дверку. Стал выгребать пачки банкнот, – евро и доллары.
Бацилла смотрел на сутулую спину Мальтуса, на его худой с ложбинкой затылок, на лысеющую, с желтоватой плешкой, макушку. При виде этой округлой макушки, похожей на мишень, его охватило счастливое безумие, радостное озарение. Шагнул к столу, блуждая взглядом между драгоценными сувенирами. Выбрал из них малахит, напоминавший боевой каменный топор. Схватил и упругим шагом первобытного воина приблизился к Мальтусу. Ударил с размаха в череп. «Камень преткновения» с хрустом разрушил кость, углубился в мякоть, выдавливая на волосы кровь и желтый клей мозга. Мальтус упал, роняя банкноты. Бацилла подбирал деньги, посмеиваясь:
«Я людей люблю. Я их умею готовить».
Мальтус летел вниз головой в черную шахту с блеском антрацитовых стен. Мимо глаз пролетали страшные лица грешников, расплющенные пластами. Ему казалось, он видит выпученные глаза Иуды, оскаленные зубы Нерона, высунутый язык Малюты Скуратова. Мимо промчались пузырящиеся пеной лица Горбачева и Ельцина, душегуба Щекотилы, растлителя малолеток режиссера Полонских. Он мчался вниз с нарастающей скоростью, и навстречу, из центра земли, приближался алмазный штырь с отточенным, мерцавшим в темноте острием. Острие вонзилось в череп, вызывая нестерпимую боль. Стало проникать в мозг, в гортань, в пах, пронзая кости и мясо, неуклонно расширяясь, порождая расширяющуюся боль. Штырь был бесконечен. Падение было бесконечно. Боль, пронзившая его, бесконечно расширялась. И теперь он понимал, что там, на земле, значило – «адская боль».
В затоне Ратникова встретил капитан яхты Лексеич с боцманской бородкой, в черной фуражке с якорем.
– Скорей, Лексеич, ко второму бакену! – Ратников торопил капитана, взбегая по трапу на яхту, – Гони полным ходом!
Они вышли в море, и кругом был туман, непроглядный, зыбкий, который хотелось раздвинуть руками, увидеть впереди водный простор. Яхта рокотала двигателем, щупала радаром пространство. На экране горела кромка берегов, пустота, в которую устремлялась яхта.
– Давай, Лексеич, гони!
Туман внезапно рассеялся, и открылись воды, прохладные, серо-стеклянные, с далеким блеском солнца, с мерцанием чаек. Ратников стоял на носу, водил биноклем, стараясь отыскать среди разлива черную метину лодки. Желал скорее обнять свою любимую женщину, целовать ее измученное лицо. Увезти подальше от жестоких мест, где она испытала столько мук. Целить, врачевать ее раны.
Он увидел лодку, которая казалась черточкой, пропадавшей и возникавшей среди колыхания вод. Торопил капитана. Яхта глухо ревела, выдавливая за кормой два тугих пласта, клокотала пеной. У борта поднималась длинная стеклянная волна. Лодка приближалась, но на ней не было видно людей. Должно быть, измученная, Ольга лежала на дне и дремала, убаюканная тихой водой. Они проплыли бакен, ржавый, заляпанный птичьим пометом, с выведенной суриком красной цифрой «2», – место, где начиналось подводное царство Молоды. Еще недавно здесь высилась из воды колокольня, и они с Ольгой пили вино из стеклянных бокалов. На бакене сидела большая чайка, был виден ее оранжевый злой глазок. Лодка темнела совсем близко, но не было видно людей. Он наводил бинокль, различал дощатые борта, уходившую на глубину веревку с невидимым якорем. Над лодкой что-то слабо светилось, словно воздух был наполнен легчайшим трепетанием света. Яхта сбросила обороты, стала бесшумно подходить к лодке. И Ратников, нависая над бортом, увидел Ольгу Дмитриевну.
Она лежала, накрытая белой тканью, чуть выступали носки ее ног и сложенные на груди руки. Лицо, недвижно-белое, с искусственными румянами, было окружено кружевной пелериной, поверх которой, в изголовье, голубел веночек полевых колокольчиков. Глаза ее были закрыты, на лице была тихая отчужденность, словно она досадовала на тех, кто хотел бы ее увидеть в земном воплощении, в то время как ее истинный образ уже не был связан с землей. Она лежала красивая и немая в деревянном заостренном гробу среди стеклянных вод, которые едва колыхались, покачивая лодку так тихо, что от нее не расходились круги, и не менялось темное отражение. Ратников смотрел на нее, признаваясь, что уже знал о случившемся. Обманывал себя, тешил невозможной надеждой. И его метанья по городу, его надрывный бросок в море лишь торопили эту ожидаемую, страшную для него встречу.
С Лексеичем они перенесли Ольгу Дмитриевну на яхту, уложили на корму, накрыв все той же белой тканью, и венок васильков удержался на ее голове.
Тихо постукивая, яхта возвращалась в город. Ратников сидел на палубе, склонившись к Ольге Дмитриевне, и чувства, которые он испытывал, не находили выхода в слезах, а были подобны немому непрерывному стону.
«Что же это такое? – звучал в нем вопрос, обращенный не к Богу, а к сияющим водам, отражениям солнца, летящим за яхтой чайкам, к синим василькам на ее голове, – Что же это такое?»
В вопросе, который он задавал всему мирозданию, помимо боли, было недоумение. Непонимание того, как могло случиться, что еще недавно он целовал ее глаза, обнимал ее прелестное тело, вслушивался в драгоценное звучания голоса, и летели над морем мерцающие стаи птиц, и витала среди зеленых трав ее легкая стопа, и неслась к фиолетовой дубраве белая бабочка, а теперь она лежит неживая, и он видит горькие уголки ее губ, и жестокие, намалеванные на ее щеках пятна румян? И он вдруг отчетливо услышал, как над яхтой, чуть в стороне и выше от ее лица, зазвучал поющий любимый голос:
Не нарушайте, я молю
Вы сна души моей,
И слово страшное «люблю»
Не повторяйте ей.
В голосе была такая красота, и мольба, и прощание, и невозможность расстаться, так чувствовал он близко, в воздухе, в прозрачных лучах ее душу, летящую вслед за яхтой, что стон в его груди нашел выход в слезах. Сидел и плакал, глядя, как расплывается от слез синева васильков.
Дни, пока готовились похороны Ольги Дмитриевны, он не появлялся на заводе. Не отвечал на звонки, не пускал на порог прибывавших курьеров. Ему была тягостная мысль о заводе. Было невыносимо сознавать, что завод, и он, кичливый директор великолепного, совершенного предприятия, были повинны в ее смерти. Что все его страстное стремление в будущее, упование на волю и силу государства, предвкушение счастливой минуты, когда в воздухе возникнет отточенная стрела самолета, – все это обернулось ее смертью, остроносым плывущим гробом, в котором лежала беззащитная женщина, попавшая в страшное колесо смерти. Это колесо, зубчатое, тяжкое, который уж век вращалось между трех океанов. Было образом глухого, бездушного государства, вонзавшего зубцы колеса в мягкую плоть, давившего нежную и хрупкую жизнь, не внимавшего мольбам и стоном, чавкающее костями и кровью тех, кто являл собой возвышенные примеры служенья, исповедовал красоту и добро.
Он, Ратников, искусился на имперское величие, уверовал в осмысленную мощь государства, требующего от подданных предельной жертвенности, наделяющее их взамен своей незыблемой волей, своей космической бесконечностью. Не было творческой воли. Не было космической бесконечности. Было черное, зубчатое колесо, насаженное на жуткую ось, концы которой терялись в разных концах Вселенной. Это колесо дробило горы, перемалывало материки, истребляло народы, топило плодоносные земли, опутывало колючей проволокой цветущие луга, покрывало райские рощи пепельной ядовитой окалиной. Он больше не желал служить государству, которое его обмануло и вместо благодарности подослало убийц. Больше не желал видеть завод, которому отдал жизнь, и который государство у него отобрало, оставив черную лодку с убитой любовью.
Он отправился на «Юпитер». Вошел в кабинет с чертежом злополучного двигателя, с макетом истребителя, который истребил его жизнь. Достал лист бумаги и написал заявление в Совет Директоров, которым слагал с себя полномочия Генерального директора и уходил навсегда с завода.
В этот момент в кабинет вошел Блюменфельд. Он был сутул, излишне подвижен. На голове белел бинт. В руках была папка с бумагами.
– Юрий Данилович, – начал он нервно, с порога, – Нам необходимо увеличить финансирование по линии двигателя «шестого поколения». Здесь есть расчеты, оставшиеся после Леонида Ефграфовича Люлькина. Давайте с вами посмотрим.
Он сел, раскрывая папку.
– Нет, Михаил Львович, я не стану смотреть. Я больше не Генеральный директор. Я ухожу с завода.
Блюменфельд посмотрел на листок с заявлением, стараясь прочитать перевернутые строки. Прочитал. Изумленно поднял брови, отчего бинт поехал вверх:
– Почему? Я не могу понять.
– Вам не нужно понимать, Михаил Львович. Случились обстоятельства, которые заставили меня принять это решение.
– Какие могут быть обстоятельства? Завод не оправился от погрома. Необходимо ремонтировать и менять станки. Кризис наваливается. Мои конструкторы не получили зарплату. Вы не можете оставить завод в такую минуту.
– Я оставляю завод. Это не подлежит обсуждению.
– Как не подлежит? Разве не вы убеждали меня не уезжать в Америку и остаться работать в России, чтобы сделать для страны самолет? Разве не вы убеждали всех и каждого в неизбежности Русской Победы, во имя которой не жалко проживать свои жизни? Я вам поверил и остался. Люди вам поверили. И теперь вы уходите? Разве это не бегство с поля боя, когда враг наступает?
– Перестаньте, Михаил Львович. Вам невозможно меня понять. Я приял решение.
Ратников покинул кабинет, видя изумленные глаза секретарши, слыша за спиной неразборчивый возглас Блюменфельда.
Ольгу Дмитриевну хоронили на погосте, который она облюбовала себе во время их поездки в Звоны. Кругом волновались безлюдные холмы, сизые от спелых трав. На кладбище тесно росли березы с черными грачиными гнездами, похожими на папахи горцев. Поблескивали железные кресты и оградки. Кое-где краснели бумажные цветы. Сквозь березы, с холма открывалась водная ширь, бледно – синяя, с туманными блесками солнца. Гробу сопутствовали немногочисленные сотрудники музея, шофер Ратникова, высокий изможденный мужчина с белесой бородкой из приземистого домика, что стоял на краю кладбища. Могильщики уже вырыли глинистую сырую могилу, курили в стороне. Священник, приглашенный из Рябинска, отпевал усопшую, дымил кадилом, жалобно и печально возносил молитвы. Гроб стоял на земле, весь в цветах, с тонкой горящей свечкой. Ратников смотрел на родное лицо, уже без белил и румян. Бледная, умиротворенная, Ольга Дмитриевна, казалось, была благодарна людям за то, что исполнили ее волю и привезли на полюбившееся ей кладбище. Ратников вспоминал, как совсем недавно они бродили среди крестов и надгробий, и нашли одно, со странным именем «Жизнь», без указаний года рождения и смерти. Оглянулся и увидел темный гранит и на нем серо-седое лицо женщины, которую он видел во сне на летучих санях, и которая, по словам Ольги Дмитриевны, была хранительницей «русского времени». Ему вдруг захотелось расспросить Ольгу Дмитриевну, что значило для нее «русское время», но с ошеломляющей ясностью вдруг понял, что никогда не сможет спросить ее об этом.