444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Седой солдат » Текст книги (страница 7)
Седой солдат
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:55

Текст книги "Седой солдат"


Автор книги: Александр Проханов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Грузовик приближался, изношенно гудел. Возник сквозь кусты на далекой петле дороги. Это был грязно-белый «симург» с поклажей. В кузове на тюках, держась за крышу кабины, стоял человек. Из-под колес вылетала пыль, возносилась к солнцу, словно хвост от кометы. Машина скрылась в кустах, а пыль все еще летела, не таяла.

Майор поддерживал за цевье автомат, сознавая ненужность предстоящей стрельбы. Она была не нужна и опасна, отвлекала от последнего рывка к каналу. Была не нужна ему, Оковалкову, не нужна Разумовскому, не нужна страждущему сердцем Щукину. Но она была нужна Крещеных, делала осмысленным его продвижение в постылой «зеленке», его появление на этой азиатской войне. Оковалков подчинился ему, залег с автоматом.

Машина возникла на дороге, выруливая из-за поворота. Передние колеса ее скользили, объезжали валуны и ямы, выбивали плотные буруны пыли. За стеклом кабины виднелись два лица с подковками бород, с приплюснутыми шапочками. Третий, без бороды, в красной безрукавке, стоял в рост в кузове, и над крышей кабины на турели торчал пулемет. Этот третий был пулеметчик, за его спиной, заволакивая небо, летела пыль.

Грузовичок приблизился, поравнялся с майором, подставил борт, открыл бок стрелка. Было видно, что кузов переполнен тюками, там же торцами вверх стояли две железные бочки.

Машина удалялась, показывая сквозь пыль хвостовой борт, спину пулеметчика, когда, тупо рыкнув, ударил пулемет Крещеных. Он бил по стеклу и радиатору. Первая очередь сразила водителя, «симург» вильнул, стал сворачивать, но не прочь от выстрелов, а вверх на обочину, где находился окоп и стрелял в упор пулемет. С машины свалилось несколько тюков и ящиков. «Симург» продолжал катить, а в него погружались, разворачивали ему передок пулеметные очереди.

Сквозь пыль Оковалкову было плохо видно. Он заметил, что в грузовике заиграло рыжее, с черной копотью пламя. Видно, пули пробили бочки, подожгли горючее. Вглядываясь, желая понять, что сталось с моджахедами, он увидел пулеметчика в красной жилетке. Тот выбежал из пыли и длинным скоком приближался к нему, спасаясь от прапорщика. Заметил Оковалкова, когда майор уже целился в распахнутую жилетку. Знал, что он на прицеле, видя убивающего его майора, афганец продолжал бежать, словно насаженный на длинную спицу. Оковалков убил его с близкой дистанции, и тот рухнул головой вперед, точно по траектории пуль, пробивших ему грудину.

Пыль отлетела в сторону. Виднелись упавшие на дорогу тюки, остановившийся с вялым пламенем грузовик. Крещеных, держа пулемет, встал из окопа, пошел к машине, не таясь. Двое в кабине были убиты. Разумовский привстал, подстраховывая Крещеных. Тот обошел кабину, дернул дверцу. Из нее вывалился, как куль, человек. Крещеных перетащил его, приблизился к кузову, пытался открыть борт, над которым виднелась поклажа. Борт отпал, и прапорщик стал тянуть на себя длинный рулон, похожий на свернутый ковер.

Из кузова, из горящей бочки вдруг прыснуло ослепительно, словно кто-то огромный плеснул на прапорщика жидкое пламя, длинную, завихренную на конце струю. Донесся хлопок, и сквозь звук взорвавшегося газа раздался звериный рев, визг боли. Крещеных, пропитанный топливом, хватая себя за бока, метнулся от кузова, и второй жидкий взрыв плеснул на него белый шар. Как фитиль, окруженный светом, он бежал, а потом упал и забился. Замер, а над ним горело, светило, словно вытапливало и сжигало жир.

Это случилось так быстро, что майор остался стоять на обочине. Мелькнуло в уме: так горела, брызгала пламенем скопившаяся в Крещеных ненависть. Она одна могла так гореть.

Разумовский подбежал к прапорщику, хватал его за одежду, вырывая клочки огня. Стал забрасывать его пылью. Сорвал с себя куртку, застегал наотмашь лежащего, сбивая с него огонь.

Когда майор подошел, он увидел обугленное, пузырящееся тело. Сквозь прогорелую одежду краснели жареные мускулы и пахло парным мясом. Усы на лице Крещеных сгорели, глаза, остановившиеся, расширенные от ужаса, смотрели сквозь липкую коросту топлива.

– Промедол ему… – сказал майор.

Разумовский не ответил. Присел на корточки, отирая липкие ладони о паль дороги.

Они перетащили дымящегося мертвого прапорщика в окоп, положили на дно. И увидели, что Щукин съехал, сполз вдоль скоса рытвины, голова его свалилась на плечо, глаза закатились, а изо рта свисла вялая желтоватая слюна.

– Щукин! – кинулся к нему Оковалков. – Ты что, Щукин!..

Схватил за запястье, щупал пульс своими окостенелыми, в жирной саже пальцами, не находя биений. Разодрал ему на груди рубаху, припал ухом к сухой костистой груди. И там было тихо.

Он испытывал ужас, молился, чтобы Щукин ожил, шевельнул головой, чтоб забился на его вытянутой шее родничок.

– Щукин, Щукин, родной!..

Он стал шлепать его по щекам, надеясь ударами вернуть румянец в синие губы. Повалил на дно, стал массировать, растирать ему грудь, стараясь сквозь кости и мускулы раскачать, расколебать остановившееся сердце. Отпустил бездыханного сержанта, склонился над ним, причитая:

– Щукин!.. Горе какое!..

Сердце сержанта не выдержало последнего истошного крика сгоревшего в жидком огне Крещеных, остановилось от непосильных переживаний и бед. Он оставил своему командиру довоевывать эту войну, убивать, умертвлять, проходить истертыми до волдырей ногами по бесплодным полям, пепелищам.

Они стояли с Разумовским на коленях на дне окопа над двумя умершими, не дошедшими до канала. Теперь они оставались вдвоем – два друга, два офицера, растерявшие своих подчиненных. Смотрели один на другого странным немигающим взглядом.

Штык-ножами они отваливали ноздреватую землю, обкладывали ею мертвых товарищей. Вышли на дорогу. Собирались ее пересечь, нырнуть в кустарник, устремиться к зеленой бахроме канала. Скособочился грузовичок с просевшим размолоченным стеклом. Вывалился руками вниз убитый водитель. Дымились, догорали в кузове ветошь, рыхлые бумаги – мусульманские листовки и книги. Резко хлопали и взрывались рассыпанные в огне патроны. Остывали раскаленные докрасна бочки. На дороге валялся длинный ящик, упавший с грузовика.

Они проходили мимо пулеметчика в красной жилетке, чьи вытянутые ладони указывали точно на рытвину, где прятался Оковалков. Разумовский первый, еще не понимая, одним напряжением мускулов, поворотом зрачков устремился к лежащему ящику. Подошел, наклонился.

Деревянный, защитного цвета, с черной маркировкой, с цифрами и латинскими литерами, ящик был захлопнут на стальные защелки. Разумовский осторожно, все еще не веря, сотрясаясь мельчайшей дрожью от своего неверия и своего нетерпения, разомкнул защелки, поддел крышку, открыл.

Длинная стальная труба, покрытая серым лаком, с хромированными поясками, синеватой оптикой наведения, с коническим острием боевого заряда, пахнула из ящика тончайшим драгоценным свечением, едва уловимым запахом красок, смазки, пластмассы, металлической химии, словно изделие, выйдя на свет, сделало слабый вздох.

– «Стингер»! – прошептал Разумовский, боясь прикоснуться к ракете, щупая воздух над ящиком, где свечение лака, стекла и стали сливалось в едва различимый нимб. – «Стингер»!

Оковалков разглядывал маркировку, трогал теплое тело трубы, белый конус заряда. Перед ними лежала желанная, неуловимая, недоступная ценность, во имя которой они отправились в рейд, сгубили группу, рвали пулями чужие кости и плоть, спасались бегством, терпели позор и несчастье, творили жестокость и мерзость и, отчаявшись, готовясь погибнуть, вдруг обрели это диво. Зенитная ракета, менявшая ход войны, наводившая ужас на вертолеты, загонявшая их на невероятные высоты, прижимавшая, как ящериц, к земле, аппарат, сконструированный в иноземных лабораториях, таящий секретные узлы электроники, формулы топлива, устройства инфракрасных систем, добыча, ожидаемая в Союзе в центрах разведки, в конструкторских бюро оружейников, – «стингер» лежал перед ними, и они, его обладатели, боялись к нему прикоснуться.

– Мы его там, а он здесь!.. – слабо усмехнулся Разумовский. – Мы его там, а он здесь! – Капитан улыбался длинной кривой улыбкой, растягивая губы, топорщил усы. – Мы его, гада, там, а он, гад, здесь! – Разумовский засмеялся хрипло, показывая пальцем на «стингер», лежащий, как флейта в футляре. – Мы его, суку, там, а он, сука, здесь!

Он хохотал, бился в смехе, трясся плечами, скалил зубы в нарастающих, сотрясавших его рыданиях. Его лицо дергалось от уродливых судорог, грязные слезы текли. Он грыз кулаки, пытаясь заткнуть свой рыдающий рот, но хрип и стон вырывались сквозь кулаки, и он, стыдясь своих слез, упал лицом на грудь Оковалкову, плакал, повторяя сквозь слезы:

– Мы его там, а он здесь!..

Майор прижимал к груди трясущуюся голову капитана, гладил пятерней:

– Ладно… Не надо… Ладно, тебе говорю…

Они вырубили в зарослях длинную суковатую палку. Приторочили к ней ящик с ракетой. Раздели двух убитых врагов и, скинув свое потное вонючее облачение, нарядились в балахоны, жилетки и шаровары, нахлобучили на головы плоские афганские шапочки.

Они шли, положив концы палки на плечи, тащили драгоценную ношу. Автоматы болтались поверх безрукавок, и майор улавливал исходящий от одежды запах чужого тела, пота и дыма, а от ракеты – дуновение другой цивилизации, сотворившей драгоценное диво.

Генерал был прав, посылая их за ракетой. Он ошибся местом, где ее следовало захватить разведчикам. Почти все они лежали в красновато-желтой земле, продырявленные, иссеченные и сожженные, но ракета в футляре, притороченная к суковатой палке, покачивалась на плечах уцелевших. Скоро ее положат на стол в московском КБ, и люди в белых халатах, похожие на хирургов, вскроют ее сердцевину.

Они шли, одетые в штаны и рубахи убитых ими людей. Несли ракету, чувствуя литую тяжесть ее недвижного тела. В ней дремало всевидящее око, была спрятана мощь сверхскоростного рывка, скоротечная погоня за целью, взрыв, превращающий вертолет в падающий ворох огня. Заплетаясь ногами, харкая липкой ядовитой слюной, они волокли ракету к каналу.

Канал блеснул за тополями, как лезвие. Погас, заслоненный купами зеленых кустов. Вновь возник в ровном металлическом блеске, словно прямая стальная жила была проложена в рыхлых ноздреватых пространствах.

Они замерли, притаились, ожидая увидеть на берегу канала скопище истомленных жаждой людей и животных – блеющих овец, ревущих верблюдов, пьющий, купающийся люд. Но было безлюдно, пустынно, и они заторопились на запах воды, неся драгоценную, чудом обретенную ношу.

Сдерживая и умеряя себя, отворачиваясь от скольжения струй, в которых мелькала синева неба, желтизна окрестных холмов, чистый серебряный проблеск, они уложили ракету в малую расселину, забросали ее палой листвой и суками. И лишь потом повернулись к воде.

Они разделись догола и кинулись в канал, подставляя свою перегретую, исцарапанную, зловонную плоть чистейшему потоку. Вода, созданная ледниками, пробегая по равнине, успевала согреться, была прохладна, свежа, промывала поры, царапины, смывала липкую слизь в глазах, разглаживала рубцы от ремней и пряжек.

Оковалков погрузился с головой, уцепился за подводный камень, и канал тянул его в свое русло, нежно лизал бока, гладил живот и пах, и если отпустишь камень, шелковая глянцевитая сила подхватит утомленное тело, бережно понесет по течению.

Так они и решили двигаться. Срубить два плота, уложить ракету, улечься на длинные скрепленные ветки, и ночью вода сама понесет их к дороге. Минуя все тропы, минные поля, чутких ночных дозорных. Вдоль дороги стоят заставы, курсируют «бэтээры» сопровождения, движутся боевые колонны. Там гарнизон – спасение.

Мокрые, с прилипшими волосами, они углубились в прибрежные заросли и, орудуя штык-ножами, рубили суки и ветки.

Первый плот был сделан. Разумовский, опробуя его, лег грудью на корявые слеги, оттолкнулся, поплыл. Плот кружило, вода сквозь суки мочила грудь капитану, и он учился управлять плотом, погружая руки в поток.

Они стаскивали ветки для второго плота, надеясь остаток дня провести в укрытии, отдохнуть, подремать, покуда не стемнеет, и уж тогда поплыть.

Капитан сволакивал жерди, укладывал их в ряд, стягивал прутьями. Оковалков в старом саду рубил наотмашь красноватые фруктовые стволы, жевал сладкую тягучую смолу.

Сквозь треск сучьев и удары ножа в древесину он уловил слабую вибрацию звука. Этот звук, напоминавший стрекот металлического насекомого, трепещущего чешуйками где-то за каналом, в путанице виноградников, этот сухой неорганический звук заставил радостно дрогнуть и сердце.

Так звенел и стрекотал не мотор «тойоты», не дизель колесного трактора, не выхлопная труба трескучей моторикши, наполненной бородатыми вооруженными пассажирами. Так рокотал и позванивал двигатель вертолета, где в кабине в пятнистых комбинезонах и шлемах сидел экипаж, а в отсеке, уложив оружие на клепаный пол, разместилась досмотровая группа. Все они, родные, знакомые, узнаваемые в лицо, поднялись с аэродромного железа за казармами батальона, взлетели в зеленоватое вечернее небо, летают над рыжей долиной, начинающей краснеть от низкого солнца. Ищут, выглядывают, посланы им во спасение.

Оковалков выскочил из зарослей, стал шарить глазами в солнечной пустоте, стараясь отыскать среди слабого размытого по пространству звука его источник, малую темную точку.

Нашел. Потерял среди роящихся в глазах, бегающих соринок света. Выделил из этих ложных, мнимых, созданных пылью и влагой точек истинную – крохотное маковое зернышко, парящее над равниной. Увидел вторую точку, чуть выше. Вертолетная пара шла над «зеленкой» параллельно каналу. Майор возликовал и тут же испугался – вдруг уйдут по далекому курсу, исчезнут и их не заметят. Ибо близок вечер, исчерпан полетный день, баки пусты, стрелка топлива близится к красной отметке.

– Уйдут? – горестно выкрикнул Разумовский, держа на веревке плот. – Уходят?

Две темные крапинки замедлили скольжение по небу, остановились в развороте одна над другой, замерли. Майор понимал, что машины, совершая разворот, приближаются. Призывал их, мысленно выставлял им навстречу радиомаяк, палил сухой валежник, вздувал дым в небеса, пускал сигнальные ракеты. Не было дыма, костра, ядовито-оранжевого сигнального шлейфа, а только его умоляющие, привлекающие глаза, полувыжженные солнцем и гарью.

– Поворачивают!.. – ликовал издалека Разумовский. – На нас поворачивают!..

Вертолеты приблизились, развернулись, пошли в стороне вдоль канала, уже различимые, с капсулами фюзеляжей, стебельками хвостов, – две крылатые личинки, сносимые в струящемся небе.

Майор напряженно следил за ними, отпускал в сторону, понимая, что это обычный пролет над «зеленкой», прочесывание и просматривание, когда район нарезается на ломти и машины на разных высотах процеживают рельеф. Меняя курсы, сдвигаясь к каналу, они скоро пройдут над водой.

Разумовский, вытащив плот, пошел вдоль берега, туда, куда удалялись вертолеты, словно догонял их, боялся отпустить. В своих приспущенных обвислых шароварах, в тесной, натянутой на спине жилетке остановился, вытягивая шею на звук.

Вертолеты исчезли за волнистыми слоями неба, за косматыми зарослями, и майор опять испугался, что они не вернутся. Но звук держался, усиливался, наливался двойным рокотом, секущим посвистыванием. Передняя машина возникла над каналом, надвигаясь, увеличиваясь, надвигая пузырь кабины, солнечный рефлекс винта. С грохотом, звоном, подставляя пятнистый борт с цифрой «сорок четыре», проутюжила небо, выбрасывая прозрачную копоть. Вторая машина поодаль прикрывала ее.

– Сорок четвертый!.. – кричал Разумовский майору. – Ложкин, мать твою так!.. Нуты, рыжий, вали сюда! – махал он в небо, подзывая машину, где на кресле левого летчика сидел рыжий лупоглазый Ложкин, пьяница, бузотер, с кем в модуле дули спирт, резались в карты, слушали оглушительный «панасоник», зазывая на музыку соседок из женского модуля. – Ложкина Бог послал!..

Они оба махали, дергали вверх автоматы, чтобы быть видней и заметней. Звали пройдоху Ложкина – сейчас приземлится, раздувая воду и пыль, они втащат на борт драгоценный ящик, плюхнутся на лавки, и их унесет в небо, подальше от проклятой «зеленки», от ненужного плота и канала. Через двадцать минут окажутся в батальоне, среди своих, после всех потерь, потрясений.

Рев и стрекот винтов приближались, расширялись стальной воронкой. Из этой воронки над зарослями возник блестящий перепончатый пузырь вертолета, бритвенно-острый винт, подвески, колеса. Разумовский хватал небо руками, словно готов был принять на ладони спускавшуюся машину.

И оттуда, из грохота, из тени, заслонившей солнце, запульсировал курсовой пулемет. Очередь прошла у ног Разумовского, и дальше, по воде канала, прочеркнув его всплесками. Вертолет умчал свою тень, оставив Разумовского на солнечной пустоте у воды, по которой сносило след пулеметной очереди.

– Одежда!.. «Духовскую» одежду сними!.. – крикнул Оковалков, понимая, что летчик принял их за вооруженных моджахедов и готов их убить. Он отпрянул в заросли, стаскивая с себя рубаху, драные шаровары, надеясь, что Ложкин сквозь блистер разглядит их белобрысые головы.

Разумовский понял, сдирал с себя ветхие ткани, а машина, совершив разворот, приближалась, испускала стрекочущий вой.

– В кусты!.. – крикнул майор, призывая Разумовского в заросли, где они смогут укрыться от ослепшей машины.

Вертолет приближался. Капитан, сбрасывая на бегу шаровары, голый с рельефными мускулами, подбегал к зарослям, а пулемет драл под его ногами землю, стегал солнечной палью, и он подскакивал, перепрыгивая через невидимую, хлещущую по земле веревку.

– Ложкин, сука!.. – орал Оковалков, грозя кулаками машине, где рыжий пилот выцеливал бегущего человека, делавшего петли и скачки, падающего в колючки, среди скачущих пуль. – Сука рыжая!.. Падла!

Умолял, сквернословил, клял вертолет. Увидел, как ткнулся вперед капитан. Угадал и почувствовал, как острый пульсирующий пунктир вонзился в его голую спину между лопаток, пробил насквозь. Разумовский упал, облачка пыли, поднятые пулями, побежали вперед, исчезая.

Понимая, что Разумовский убит, испытывая ужас, абсурд, невозможность жить в этом кромешном, убивающем мире, Оковалков выбежал из зарослей вслед вертолету, направил ему в хвост автомат, бил навскидку, хотел дотянуться до рыжего улетающего убийцы, зацепить его хоть одной-единственной пулей среди его приборов и блистеров.

Услышал за спиной налетающий рев. Успел оглянуться – вторая машина, снижаясь в пикировании, вытолкнула из-под брюха черную бахрому, в которой замерцали белые угли. Стремительный грохот оторвал его от земли, поднял в небо, и, перевертываясь, теряя сознание, видел: он, голый, растопырив руки и ноги, летит в небо, а земля в липком дыму, подернута красным огнем.

Он очнулся, и первым его ощущением была липкость в глазах, во рту, в хлюпающих, наполненных жижей ноздрях. Он попробовал шевельнуться, и это шевеление отозвалось болью в плече, в бедре. Боль породила дрожь во всем теле. Он дрожал, как от холода, сотрясался мышцами, внутренностями, и это трясение было жизнью. Вяло, сумеречно он вспомнил про вертолеты. Стал выдавливать из-под век липкий клей, выхаркивать склеивающий глотку ком.

Открыл глаза и увидел синее вечереющее небо, серую землю и далекие оранжевые горы на горизонте. Долго смотрел на этот оранжевый парящий между синим и серым цвет, наполняясь им, привязывая к нему свое сотрясенное бытие.

Ему казалось, что лицо его свернуто, нос сместился с оси симметрии и два глаза, полузакрытые, глядящие на оранжевые горы, находятся по одну сторону носа. Руки дрожали, и он, опираясь на локти, встал на колени.

Струился канал, темный, глянцевитый, с синим отливом. Мохнатым горелым пятном чернела земля. Сквозь слизь, забившую ноздри, он различил холодную вонь пироксилина. По другую сторону сгоревшей поляны белела спина Разумовского – ткнулся в землю, выставив лопатки. И мгновенно припоминая охоту за ним вертолета, дымящиеся дорожки от пуль, Оковалков застонал, застучал челюстью в челюсть, останавливая этот утробный стон.

Капитан мог быть ранен, терял кровь. Майор на четвереньках пополз через выжженный круг, чувствуя, как бьет его колотун, как скособочена голова, скошенные на сторону глаза видели близкую прокопченную взрывом землю.

Он дополз до капитана, до его голых, обутых в кроссовки ног. Трусы его были приспущены, белели ягодицы, а в спине между сдвинутых лопаток были две близкие пулевые раны с потеками крови. Лица и усов не было видно, золотился бритый затылок. Майор тронул его за лопатку. Тело чуть теплилось, словно из него, как и из этой вечерней «зеленки», уходили свет и тепло.

– Говорил тебе, «духовскую» одежду не надо… Надо было свою оставить…

Он гладил шершавое от пыли, остывающее плечо друга. Накрыл ладонью его раны.

Оранжевые горы у горизонта гасли, вода в канале неслась нефтяной струей, на которой вдруг что-то вспыхивало – то ли синеватый луч первой звезды, то ли рыбий плавник. А он все сидел над убитым, прикрыв ладонью раны, чувствуя, как тянет из них холодным, дующим сквозь тело земляным сквозняком.

Он хотел умереть и больше не вставать. Застыть, окаменеть, пропитаться этим ледяным, веющим из пулевой дыры сквозняком, ибо больше не было сил, не было людей, не было мыслей и желаний, кроме одного – остановить в себе лютую, в ужасах и страданиях жизнь. И он гасил ее в себе, останавливал сердце, мешал движению крови, замораживал мысль, и она застывала недвижной картой изуродованной земли и белеющего, с острыми лопатками тела.

В этой застывшей замурованной мысли дернулась слабо последняя живая частица. Ящик с ракетой, уложенный между корней. Неужели и его расстрелял пролетевший рыжий урод? И весь путь по «зеленке», связанный с обретением ящика, – лишь бессмысленное перемещение от смерти к смерти, от уродства к уродству?

Эта малая живая частица, дернувшись, оживила картину мира. Бежала вода. Горела белая водяная звезда. И там, в деревьях, в корнях, лежал ящик.

Оковалков снял ладонь с пулевого отверстия. Распрямляя скрипящие колени, поднялся и пошел через гарь к каналу, страшась увидеть щепки ящика, перемолотую и расколотую ракету.

Ящик был цел, припорошен песком, опавшей листвой. Майор вытянул из укрытия его длинный брусок, наполненный литой равномерно распределенной тяжестью. Плот, вытащенный на берег, слабо белел сухими суками.

И Оковалков понял, что он сейчас подтащит ящик к плоту, укрепит его на суках, спустит на воду, забредет в канал и, умирая, погибая, теряя память и ум, поплывет, толкая перед собой плот, сам толкаемый угрюмой неведомой силой. Не волей, не долгом, не смыслом, а чем-то тяжелым, упорным, доставшимся ему по наследству от неведомых угрюмых людей, от которых он появился на свет, продолжая завещанное ими движение по бедам и мукам.

Он стал подтягивать ящик к воде. Шуршал и скрипел по земле. Взгромоздил ящик на плот, уложил его среди корявых стволов. Укрепил колышками. Елозил по земле коленями, хлюпал в воде. Вода была не холодная, теплее, чем остывший воздух. Несла в себе поглощенную энергию солнца, гнала ее сквозь ночь. Тупо, испытывая ломоту и боль в черепе, он столкнул плот на воду, удерживая его, чувствуя мягкое колыхание.

Он уже хотел выводить плот на глубину и идти за ним, погружаясь по колено, по грудь. Но вспомнил, что убитый капитан лежит в темноте один на краю горелого пятна. Утром, когда солнце накаляло желтую стену дувала и они сидели рядом в тени, блестящие от пота, Разумовский коснулся его горячей руки и сказал:

– Если убьет, донеси до своих… Хочу, чтобы дома меня схоронили… Оковалков снова вытянул плот на берег, свистя и задыхаясь от боли.

Побрел через гарь, туда, где лежал капитан. И, поддернув его под мышки, ударяя коленями о его опущенный лоб, поволок по черной земле. Дотащил капитана до берега. Закатил его дряблое тяжелое тело на плот лицом вверх. Приторочил рядом с ракетой гибкими прутьями.

Теперь они лежали рядом – «стингер» и капитан. Лицо Разумовского с острым носом и короткими усиками слабо светилось во тьме.

– Вперед… – скомандовал Оковалков не себе и не лежащему капитану, а кому-то, кто струил черную воду канала. – Вперед… – просипел он и двинулся за плотом в глубину.

Он провалился вглубь, не доставая дна. Испугался, отпустил плот, и тот поплыл без него в темноту, медленно поворачиваясь. Оковалков ужаснулся от мысли, что плот исчезнет, ударил в воду ногами, руками, забывая о боли. Бурно поплыл и, схватив корявый сук, подтянулся к голове капитана, истратив на этот рывок весь остаток сил. Чувствуя, что может впасть в забытье и утонуть, он положил подбородок на ветки, подальше от хлюпающего потока, рядом со щекой капитана. Обмотал гибкой лозой кулак, прочно прикрепил себя к плоту. Теперь они были неразрывны – он, капитан и «стингер». Плыли в ночном потоке.

Он отдохнул от бурной работы ног и рук. Лежал на воде, сносимый прохладной стремниной. Весь минувший день – от предрассветной латунной зари, когда он кинулся в атаку, он бежал, скакал, прыгал, проползал, карабкался и снова бежал сквозь взрывы и выстрелы. Но теперь его бег прекратился. Его двигало и несло без усилий, словно он передал свою жизнь под чью-то иную власть, и она приняла его, повлекла.

Та дневная жестокая сила, которая гнала его по «зеленке», грозила убить, теперь отступила. Иные силы завладели им, окружили прохладой, тьмой, беззвучным скольжением воды.

Вода булькала сквозь суки, доставала до подбородка, брызгала на лицо капитана. Он медленно, долго пил сквозь ветки, втягивал в себя прохладу, заполняя горячие большие пустоты, становился тяжелей и сильней. Полоскал рот, промывал зубы, прочищал глаза. Шевелил пальцами ног, коленями, бедрами, освобождаясь от коросты, засохшего пота, впитавшейся гари.

Вода его гладила, массировала, растирала синяки, остужала ссадины. Водоросли мягко щекотали его, проводя волнообразными пальцами по груди, животу. Он чувствовал, как исцеляется больная плоть, как проникают в него из воды живые токи.

Иногда казалось, что вдоль тела проскальзывает что-то глянцевитое, быстрое, касается его маслянистыми боками. Быть может, рыбы вились вокруг него, брызгали слизью, кропили животворными соками.

Он словно опьянел от холодной душистой воды. Она наполняла его, окружала, растворяла в себе. Жизнь воды, ее звуки, запахи, хлюпы, ее планктон и песчинки, рыбья икра и молока, отражения звезд просачивались в него, лишали человеческого обличья и разума, наделяли другим обличьем и разумом, превращали в водяное существо, плывущее в мироздании.

Он плыл по бескрайней реке, чье русло пролегало через континенты, принимало в себя русла всех остальных рек, было главным руслом мира. Млечный Путь с туманным скоплением звезд был продолжением этой реки.

Сначала он плыл сквозь войну, в землях, где горели кишлаки, наносились бомбоштурмовые удары, ночные ракетные залпы резали тьму лиловыми вихрями, сжигая черный воздух. Он плыл мимо селения, где в глинобитном доме лежал убитый, спеленутый белым саваном, горели масляные светильники, стояла в головах старинная винтовка, мулла читал священную книгу. Плакала жена, всхлипывали дети, родня готовила поминальный плов, и мертвым был тот моджахед, кого убил Оковалков на предрассветной горе – командир с зеленым флагом.

Земля, по которой он проплывал, была землей кладбищ и развалин. По ней тянулись караваны с оружием, ее минировали ловкие руки, и, оглядываясь, отрывая от плота голову, Оковалков видел далекий пожар, беззвучные пунктиры трассеров. В стороне шел бой, и ночной «бэтээр», светя прожектором, мчался по бетонке, а на днище, смертельно раненный, лежал новобранец.

Он плыл сквозь войну, и на берег канала выходили убитые, в чалмах и солдатских панамах. Стояли рядом, смотрели, как он проплывает.

Потом река изменила течение, и он оказался в России, на ее равнинах. Плыл по Москве среди домов и бульваров. Мимо бежала толпа, катили машины, брызгали огнями рекламы. За стеклами ресторанного зала завершался банкет. Танцевали, допивали из бокалов вино. Хохотали, бранились, посылали в оркестр червонцы. Увидав Оковалкова, подбежали к окну, смотрели, как он проплывает. Какая-то женщина кинула в него надкусанным яблоком. Какой-то пьяный мужчина швырнул ему на плот сторублевку. И лишь один среди всех, отечный, с мясистыми складками, спокойно и дружелюбно смотрел на него сквозь золотую оправу.

Он проплывал по Красной площади, мимо мавзолея. На трибуне стояли вожди, генералы и маршалы, те, кто послал его на войну. Они смотрели, как он проплывает, переговаривались между собой и кивали. Он, нахлебавшись воды, с больной головой, тянулся к ним посинелым застывшим телом, и один из вождей, самый молодой, круглолицый, помахал ему на прощанье рукой.

Теперь он плыл по родной реке. Все также, как в детстве, белела сквозь ветлы церковь. Ночной отраженный огонь струился веретеном. Причаленные в крапиву, колыхались смоляные лодки, и плыло, качалось легкое гусиное перышко. Он миновал покосившийся дом, где жила соседская девушка, загляделся на ее окно, на розовый матерчатый абажур. Знал, что она дома, сидит под абажуром – ее коса, ее тонкие пальцы, ее кружевной воротничок.

А вот и мать спешит вниз с горы, торопится к берегу. Видно, кто-то из соседей сказал, что он проплывает. Встала, вглядывается любимым лицом. А рядом – мальчик, худой, белобрысый. Это он сам, в школьной курточке, с перепачканными в чернилах руками. Смотрят с берега, как кто-то больной и усталый, в ожогах и ранах плывет по ночной реке.

Это свидание было кратким и чудным. Душисто пахла крапива, материнское лицо светилось в ночи. Наполовину залитый водой, он улыбался, окунув губы в воду, шептал слова благодарности.

Материнское лицо не исчезло, а превратилось в звезду, ясную и лучистую, которая текла перед ним в небесах, отражалась в канале. Она, звезда, и была той таинственной силой, что влекла его, провела живым сквозь минные поля и засады, отводила пули и смерть. Он смотрел на звезду, плакал, просил прощения:

– Прости… Ну прости меня…

Его слезы падали на мертвую голову капитана и смывались водой в канал.

Рассвет застал его плывущим по каналу, черному, с желтыми отсветами неба. Горы приблизились, по берегу тянулись белесые сухие тростники. В остекленелые от холода глаза медленно просачивалась картина утра. Здесь канал приближался к дороге, под утро с застав выкатят на бетонку выносные посты – «бэтээры» и танки, встанут на обочины, охраняя проходящие колонны.

Вяло, как полумертвая рыба, он шевелил в воде пятерней, направляя к берегу плот. С трудом ткнул его в ил, зацепившись ногой за береговую корягу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю