355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бек » На другой день » Текст книги (страница 2)
На другой день
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:48

Текст книги "На другой день"


Автор книги: Александр Бек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

4

Председательствующий объявил:

– Слово предоставляется товарищу Сталину.

По-прежнему восседая на полу, Кауров заворочался, посмотрел туда-сюда, даже себе за спину. Вот так штука – проглядел Кобу: этим именем, партийной кличкой, и по сию пору называли Сталина давние товарищи. К ним принадлежал и Кауров. Однажды, еще в дореволюционном Питере, Коба, не склонный к излияниям, скупо ему сказал: «Ты мой друг!»

Среди тех, кто обретался на помосте – даже на дальних, у задника стульях, – Сталина не оказалось. Сие, впрочем, не было в новинку; словно бы презирая тщеславие, Сталин не любил, особенно в торжественных случаях, красоваться на виду, предпочитал побыть в тени. Э, вон Коба выходит из-за кулис, из глубины, что заслонена перегородкой. Наверное, по свойственной ему привычке он там расхаживал, потягивая дымок из трубки.

Да, на ходу спокойно прячет трубку в карман военных, защитного цвета брюк. Из такого же военного сукна сшита куртка с двумя накладными верхними, на груди карманами, немного оттопыренными. Крючки жесткого стоячего воротника он оставил незастегнутыми – это придает некую вольность, простоту его обличию. Сапоги на нем тяжелые, солдатские, с прочно набитыми, ничуть не сношенными, крепчайшей, видимо, кожи каблуками. Широки раструбы недлинных голенищ.

В конце прошлого года ему минуло ровно сорок лет. Малорослый, поджарый, он идет, не торопясь, но и не медлительно. Чуточку сутулится, не заботится о выправке – этот штрих тоже будто говорит: да, солдат, но не солдафон. Походка кажется и легкой и вместе с тем тяжеловатой – вернее, твердой – он ставит ногу всей ступней. Черные, на редкость толстые, густые волосы, возможно, зачесанные лишь пятерней, вздыблены над низким лбом. За исключением лба черты в остальном соразмерны, правильны. Прикрытый жесткими усами рот, отчетливо вычерченный подбородок и особенно взгляд, чуть исподлобья – этот взгляд, впрочем, враз не охарактеризуешь, – делали сильным смуглое, меченое крупными оспинами его лицо.

Подходя к трибуне, Сталин вдруг увидел среди устроившихся на половицах сцены приметное лицо Каурова. Тускловатые, без искорок глаза Кобы выразили узнавание, под усами мелькнула улыбка – в те времена физиономия, да и повадка Сталина еще не утратила подвижности.

Его не встретили ни аплодисментами, ни какой-либо особой тишиной. Член Политбюро и Оргбюро Центрального Комитета партии, он, не блистая ораторским или литературным искусством, пользовался уважением как человек ясного ума, твердой руки, организатор-работяга, энергичнейший из энергичных. Ничего для себя, вся жизнь только для дела – таким он в те годы представал.

Взойдя на приступку кафедры, он сунул за борт куртки правую ладонь, левую руку свободно опустил и, не прибегая к помощи блокнота или какой-либо бумажки, спокойно, даже как бы полушутливо, со свойственным ему резким грузинским акцентом заговорил. Фразы были коротки, порою казалось, что каждая состоит лишь из нескольких слов. Однако слово звучало весомо – быть может, именно потому, что было кратким.

Неотступно раздумывая впоследствии, много лет спустя над тем, как исказились пути партии и страны, да и над собственной своею участью, Кауров не однажды возвращался мыслью к тогдашнему, на вечере в честь Ленина выступлению Кобы.

Прорицал ли тяжелый взор Сталина схватку, борьбу, что разыгралась лишь в еще затуманенной, если не сказать непроглядной дали? Рассматривал ли, рассчитывал ли, готовил ли уже будущие смертоносные свои удары?

Некогда, чуть ли не в первую встречу – это было весной 1904 года в буйно зеленевшем грузинском городке – обросший многодневной щетиной подпольщик Коба, беседуя с исключенным из гимназии юношей Кауровым, тоже членом партии, сказал:

– Тайна – это то, что знаешь ты один. Когда знают двое, это уже не совсем тайна.

Кауров счел изречение странноватым, не придал тогда ему значения. Но потом…

Однако не лучше ли послушать речь Сталина на вечере, о котором мы даем отчет? Сперва, впрочем, заметим: в свежем, без малого сплошь отданном пятидесятилетию Владимира Ильича номере «Правды» был опубликован и подвал Сталина «Ленин как организатор и вождь Р.К.П.». Поэтому в кругу отборных партийцев Сталин мог себе позволить как бы вдобавок к статье, выражавшей поклонение Ильичу, затронуть кое-что, не предназначенное для газеты.

Он начал так:

– Хочу сказать о том, чего здесь еще не говорили. Это скромность Ленина, признание своих ошибок. Приведу два случая.

Не заботясь порой о грамматике, все в той же неторопливой, словно бесстрастной манере, без жестов Коба изложил следующее:

– Дело происходило в 1905 году в декабре на Общероссийской большевистской конференции. Тогда стоял вопрос о бойкоте виттевской думы. Близкие к товарищу Ленину люди, а среди этих людей находились люди очень острые…

Пожалуй, лишь это выражение «очень острые» было произнесено не в ровном тоне, а выделено некоторой едкостью. И как бы приобретало скрытую многозначительность.

– Среди них, близких товарищу Ленину, – повторил Сталин (этакое как бы не нарочитое, без нажима повторение, свойственное Сталину, не ослабляло его речь, наоборот, еще сообщало ей силу, нелегко разгадываемую), – был, между прочим, Игорев, он же Горев – теперешний меньшевик; затем Лозовский, ныне член ВЦСПС…

О Лозовском знали, что он еще в 1919 году возглавлял группу социал-демократов-интернационалистов и лишь несколько месяцев назад вернулся в РКП(б).

Сталин еще пополнил перечень:

– Крайне левый Красин и другие.

В этом простом перечислении, далеком, казалось бы, от злобы дня, в этих фамилиях, которые будто только сейчас, сию минуту рождались в памяти не пользующегося никакой записью оратора, содержалось или, точнее, таилось что-то, заставлявшее внимательно слушать.

– Эта семерка, – продолжал Сталин, – которую мы наделяли всякими эпитетами, уверяла, что Ильич против выборов и за бойкот Думы. Так оно и было действительно. Но открылись прения, повели атаку провинциалы, сибиряки, кавказцы. – Сталин приостановился, выговорив это «кавказцы», ничем больше он против скромности не погрешил, не выдвинул себя, – и каково же было наше удивление, когда в конце наших речей Ленин выступает и заявляет, что теперь видит, что ошибался, и примыкает к фракции. Мы были поражены. Это произвело впечатление электрического удара. Мы устроили ему овацию. А семерка…

Оборвав или, хочется сказать, обрубив фразу, Сталин левой рукой как бы отмахнулся, что-то будто сбросил. Таков был первый его жест. Отнюдь не размашистый, даже, пожалуй, не свободный, как если бы кто-то придерживал локтевой сустав, не давал воли. Правая рука за бортом кителя вовсе не двинулась.

У Каурова, как, наверное, и еще у иных слушателей, безотчетно возникали смутные, точно пробегающая легкая тень, сопоставления. Платоныч даже не позволил себе их осознать. Семерка… Речь Кобы не содержала ни малейшего намека на современную семерку или хотя бы пятерку – в те времена Политбюро состояло лишь из пяти членов (Ленин, Троцкий, Крестинский, Каменев, Сталин) и двух кандидатов (Зиновьев и Бухарин).[1]1
  В рассуждении Каурова неточность: в число кандидатов входил и третий – Калинин. (Прим. ред.)


[Закрыть]
Однако же какая штука… Нет, к чему здесь «однако»? Было бы дико, неумно – ну прямо курам на смех! – приписывать Кобе аналогии, о которых тот наверняка и не помышлял. Попросту совпадение, случайное совпадение. И ничего больше.

Сталин меж тем перешел ко второму случаю. Тут он поведал некоторые подробности Октябрьского переворота. Рассказал, что еще в сентябре Ленин предлагал разогнать так называемый предпарламент, сформированный правительством Керенского. Разогнать и захватить власть.

– Но мы, практики, с Лениным не согласились. У нас в ЦК в этот момент было решение идти вперед по пути укрепления Советов, созвать съезд Советов, открыть восстание и объявить Съезд Советов органом государственной власти.

Опять Сталин себя не выставлял, формула «мы, практики» сочетала, казалось, скромность и достоинство. Ни капли лицемерия никто не смог бы различить в спокойном его тоне, в правильных, исполненных силы чертах рябой физиономии.

– Все овражки, ямы, овраги на пашем пути, – продолжал он, – были нам виднее. Но Ильич велик. Он нс боится ни ям, ни ухабов, ни оврагов на своем пути, он не боится опасностей и говорит: «Бери и иди прямо».

Снова что-то покоробило Каурова. «Велик… Бери и иди прямо». Иронизирует? Но тон ровен, не ироничен. Впрочем, за Кобой водится такого рода, не открывающая себя интонацией, спокойная насмешливость. Или, может быть, он, доселе так и нс овладевший изгибами, тонкостями русского языка, лишь грубо обтесывающий фразу, негибко, плохо выразился. Вероятно, он сейчас себя поправит. Нет, Сталин удовлетворился своим определением.

– Фракция же видела, – продолжал он, – что было невыгодно тогда так действовать, что надо было обойти эти преграды, чтобы потом взять быка за рога. И, несмотря на все требования Ильича, мы не послушались его, пошли дальше по пути укрепления Советов и предстали 25 октября перед картиной восстания.

Хм… Что же это такое? Октябрьская революция, значит, совершена, так сказать, несмотря на ошибки Ильича? «Не послушались его…» Для чего, собственно, Сталин завел такую речь? Что в ней заложено? Предупреждение, что не всегда надо слушаться Ленина? И поработать собственным умом? Конечно, только это. И ничего больше.

– Ильич был, – говорит далее Сталин, – тогда уже в Петрограде. Улыбаясь и хитро глядя на нас, он сказал: «Да, вы, пожалуй, были правы». Это опять нас поразило.

Помолчав – такие паузы были в выступлении Кобы нередки, – он кратко закончил:

– Так иногда товарищ Ленин в вопросах огромной важности признавался в своих недостатках. Эта простота особенно нас пленяла.

Не закруглив речь какой-либо эффектной концовкой, не ожидая аплодисментов, как бы равнодушный к знакам одобрение, хвалы, верный себе, своей строжайшей схиме, он оставил кафедру, зашагал не быстрой, но и не медлительной, твердой походкой в глубину сцены.

Ему захлопали. Кауров тоже подключился к небурной волне рукоплесканий, заглушив копошившиеся в нем туманные сомнения. Случайно он опять взглянул на Крупскую. Надежда Константиновна сидела, уже не опустив голову, а выпрямившись, глядя па сцену. Она не аплодировала. Суховатые сцепленные пальцы застыли на полосатой ткани сарафана. Каурову почудилось, что ее глаза, которым базедова болезнь придала характерную выпуклость, сейчас словно прищурены. Да, стали явственней гусиные лапки у глаз.

Каурову и это припомнилось впоследствии, много лет спустя, когда он раздумывал над большими судьбами, да и над собственной своей долей. И над давними-давними словами Кобы: «Тайна – это то, что знаешь ты один».

5

Вскоре был объявлен перерыв. Участники собрания хлынули в коридоры, на лестницу и в сени, тогда еще не именовавшиеся вестибюлем. Некоторые выбрались во двор, где темнели голые, с набухшими нераскрывшимися почками кусты и погуливал изрядно похолодавший к ночи ветерок. Лишь крайняя необходимость могла кого-либо принудить не остаться на предстоящее продолжение вечера. Все ожидали Ленина. Какими-то путями – они на фронте зовутся «солдатским телефоном» – распространилась весть: Крупская только что позвонила Владимиру Ильичу, сообщила об окончании юбилейных речей, н он уже сел а автомобиль, едет сюда.

Помост сцены в минуты перерыва обезлюдел. Вслед за другими, кто тут занимал стулья или, подобно Каурову, местечко на половицах, Платоныч, то и дело здороваясь с давними знакомыми, разговаривая на ходу с тем или иным, пошел за переборку, в примыкавшее к сцене помещение. Оно, хоть и обширное, казалось сейчас тесным. Там стояли и прохаживались, разносился гомон голосов, порой в разных концах вспыхивали раскаты смеха. Немало известных в партии острословов, мастеров шутки оказалось здесь. Быть может, ради исторического колорита следовало бы выхватить, зарисовать еще несколько лиц, однако неотвратимые законы действия велят нам: вперед!

Достав папиросу, Кауров пробирался к раскрытому настежь окну, возле которого сгрудились курильщики. И вдруг малоприметная боковая дверь распахнулась, оттуда чуть ли не прямо на Каурова быстро шагнул Ленин. В одной руке он держал папку, другая уже расстегивала пуговицы демисезонного, с потертым бархатным воротником пальто, купленного еще за границей. Исконно российская кепка, служившая, видимо, со дней возвращения Ленина в Россию, покрывала его голову. В тени козырька был заметен живой блеск небольших глаз, прорезанных несколько вкось, словно природа здесь положила монгольский штришок, еще, пожалуй, усиленный приметными на худощавом лице выступами скул. Широкий нос, крупные губы, в уголках которых будто таился задор или усмешка, темно-рыжие, уже явно нуждавшиеся в стрижке, залохматившиеся бородка и усы – все это было не то профессорским, нс то мужицким, характерно русским: русский профессор, как известно, частенько смахивает на мужика.

Едва не столкнувшись с Кауровым, Ленин проговорил:

– Извините.

И, присмотревшись, воскликнул:

– А, математик! Здравствуйте.

Он сдернул кепку, обнажив мощный лысый купол, впоследствии бесчисленно описанный. Не раз в этих описаниях фигурировало имя мыслителя древности Сократа: сократовский лобный навес, сократовские выпуклости. Здесь, однако, просится в текст и свидетельство иного рода. Пусть читатель примет его вместо лирического отступления.

Роза Люксембург в 1907 году в Штутгарте на конгрессе Второго Интернационала сказала Кларе Цеткин:

– Взгляни хорошенько на этого человека. Обрати внимание на его упрямый, своевольный череп. Настоящий русский мужицкий череп с некоторыми слегка монгольскими линиями. Череп этот имеет намерение пробить стены. Быть может, он при этом расшибется, но никогда не поддастся.

Такой выдержкой из книги Цеткин ограничимся.

Владимир Ильич сдернул кепку и, не без досады крякнув, почесал в затылке. Каурову припомнилось: вот точно так же широкая кисть Ленина потянулась к затылку, почесала остатки волос в один далекий день, свыше десяти лет назад в Париже, когда он. Кауров, сидел у Ильичей, как называли в эмиграции Ленина и Крупскую.

В ту пору Андрей Платонович – или, по партийной кличке, Вано – был студентом политехнического института. Выслеженный в Баку царской охранкой, едва не угодивший в полицейскую засаду, он по решению большевистского комитета распростился с городом нефти и, отсидевшись некоторое время в имении отца, полковника в отставке, раздобыл заграничный паспорт и махнул на чужбину. В Льеже ему удалось выдержать экзамены, стать полноправным первокурсником физико-математического отделения, и с тех пор он наконец мог предаться математике, в которой с детства был силен, да и другим, к ней близким, его тоже манящим дисциплинам. Отец обеспечивал ему средства на жизнь.

И все же Алексея одолела тоска-тоска по России, по революционной работе, по той дисциплине, что звалась партийной. Он, правда, и здесь, в эмиграции, постарался не оторваться от партии, вошел в льежскую большевистскую группу, иногда наезжал и в Брюссель, где дискуссионные схватки были более оживленными. Однажды даже взял слово в дискуссии, когда некий бывший большевик произнес с трибуны: «Надо отбросить два вредных предрассудка. Первый – что у нас есть партия, второй – что в России произойдет революция!» Свои возражения румяный востроносый товарищ Вано, еще носивший кавказскую, со множеством пуговиц рубашку, стянутую в талии тонким, оправленным в серебро ремешком, изложил с чувством, с огоньком, опираясь на опыт и право революционера, поработавшего среди масс.

А затем вновь угрызался. Не расходится ли его слово с его делом? Все сильнее тянуло в Россию. Отдав дань раздумьям, внутренней сумятице, Кауров обрел душевное равновесие, твердо решив: вернусь! Возвращение не было для него особо затруднительным, ибо в доставшихся ему превратностях он, однако, оставался легальным, жил по собственному паспорту.

Большевистский заграничный центр обосновался в те годы в Париже. Кауров явился туда за поручениями. Ему на следующий день сказали, чтобы перед отъездом он зашел на квартиру Ильичей – улица Мари-Роз, четыре.

– Иди, поговоришь со Стариком.

Такое именование – Старик – прочно утвердилось за Ленивым. Тот и сам не раз письма друзьям заканчивал этак: «Ваш Старик…»

6

И вот десять лет спустя в Московском комитете партии в комнате за сценой Кауров, уже наживший и круглую лысинку, и взлизы, подбирающиеся к ней, держа в руке военную фуражку с красной жестяной на околышке звездой, в шинели, которую наискось пересекает ремешок полевой сумки, вновь лицом к лицу с Ильичами.

Не раз в годы революции Алексей Платонович видел и слышал Ленина то издалека, то поближе, но лишь теперь впервые после краткого парижского знакомства с ним разговаривает.

В комнате гомон сменяется затишьем, распространяющимся, будто волна, – заметили появившегося Ильича. Оглянувшись на жену, Владимир Ильич опять обращается к Каурову:

– Настали-таки или, вернее, настают, товарищ Вано, времена, когда нам требуются математики. – Стремительность вновь овладевает Лениным, он чуть ли не скороговоркой кидает вопросы: Как у вас на сей счет обстоят дела? С тех пор еще учились? Закончили математический?

– Не кончил, Владимир Ильич.

– Наверстывать думаете? Отвоюем, и наверстывайте!

Кругом водворяется прежний живой шумок. Нет, впрочем, нс совсем прежний – поглуше. Сунув кепку в карман пальто, Ленин непроизвольным движением крепко, словно бы с мороза, потирает руки. Потирает уже на ходу, быстро шагая. Вот кому-то он кивнул, с кем-то перебросился словом, приостановившись, фразой-другой и опять пошел широким скорым шагом.

Алексей Платонович здоровается с Крупской. Она мягко, но, пожалуй, несколько рассеянно улыбается ему. И снова ее зеленовато-серые, выпуклые от «базедки» (так издавна в семье Ильичей называют базедову болезнь, которая в эмиграции стала неотвязной ношей Надежды Константиновны) глаза обеспокоенно следят за мужем. Что-то, вероятно, стряслось в те немногие часы, протекшие с обеда, когда по обыкновению они сошлись втроем-то есть еще и Мария Ильинична, сестра Ленина в своей кремлевской кухоньке-столовой. За обедом Ленин был ровен, шутлив; поев, играл с котенком; а сейчас не тот: охвачен волнением, возбужден. Наверное, для стороннего взгляда останется неприметным это состояние Ленина, скачок внутреннего его накала, ведь он и обычно-то порывист. Крупская, однако, разгадывает проникновенней. Что-то произошло. Даже походка его чуть изменилась, корпус, как в беге, слегка вынесен вперед. Таким он бывал в самые значительные, в решающие дни. Из-за чего же теперь взволнован? Конечно, причина не в этом вот юбилейном вечере, который он вышучивал. Но в чем же? Не приключилось ли чего на заседании Совнаркома, где только что он председательствовал? Или, может быть, она ошиблась? Может быть, ей лишь мерещится, что Ильич как-то особенно заряжен?

В углу у вешалки Ленин энергичным движением высвобождается из своего пальто. Нечаянно пальто увлекает за собою и рукав расстегнутого пиджака. Ленин на какие-то мгновения остается в жилете и в голубоватой линялой сорочке. Мягкий манжет аккуратно стянут запонкой. Воротник тесно с помощью цепочки прилегает к проглаженному темному галстуку. Видно, как широка, объемиста грудная клетка. Ткань сорочки обрисовывает мускулистые, дюжие выступы плеч.

Прозванный еще в свои молодые годы Стариком, он и сейчас, когда стукнуло полсотни, отнюдь не стар. Атлетическое его сложение как бы предвещает, что он еще долго будет этаким же крепышом, здоровяком. Чудится, нет ему износа.

У Платоныча, неотрывно глядящего на Ленина, мелькает мысль: его здоровье – это несокрушимость революции.

Усмехаясь собственной оплошности, Ленин быстро надевает пиджак. Его уже обступили, поздравляют. Он, выставив перед собой широкие короткопалые ладони, этим картинным жестом защищается, отказывается принимать поздравления. И вдруг громко разносится его, всем тут знакомый, с характерной картавостью голос:

– Анатолий Васильевич, вы опять, кажись, уда-а-ились в идеалистическую чушь. Гово-о-ят, возвели и меня в идеалисты.

Луначарский, с кем-то оживленно разговаривавший, круто оборачивается и, придерживая покачнувшееся на мясистом носу пенсне, умоляюще опровергает:

– Владимир Ильич, поверьте. Даю вам слово, это…

Взрыв хохота прерывает его уверения. Выясняется, что вовсе не Ленин обратился к Анатолию Васильевичу. Это сделал, подражая с удивительным искусством говору Ленина, записной шутник, чернявый подвижный Мануильский, автор множества анекдотов, наделенный и талантом имитатора. При случае он разыгрывает целые сценки в лицах, изумительно копируя любой голос и повадку. Роль Владимира Ильича является одним из коронных номеров его репертуара. И уж так повелось: где Мануильский, там неудержимый смех.

Ленин осуждающе покачивает лобастой головой. Расшалились, словно дети. Но явился же он сюда не для того, чтобы наводить скуку. Вновь непроизвольно потерев руки, он и качает головой, и улыбается. Кто-то острит:

– Неужели и сегодня, Владимир Ильич, у вас чешутся руки задать порку?

– Напрашиваетесь, батенька? – тотчас откликается Старик.

И длится смех. Покрасневшему Анатолию Васильевичу тоже не остается ничего более, как рассмеяться.

Шутка Мануильского, раскаты хохота заставили почти всех обернуться. Лишь Сталин мерно шагал к противоположной стене. Только пыхнул дымком из трубки. Видна его сухощавая, облегаемая военной, со стоячим воротником курткой сутуловатая спина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю