355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бек » На другой день » Текст книги (страница 11)
На другой день
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:48

Текст книги "На другой день"


Автор книги: Александр Бек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

37

Солдат Кауров вновь приехал из Иркутска в Питер в том же 1917 году на исходе лета или, говоря точней, в воскресенье двадцатого августа. Тогдашние даты легко запоминались, могли быть и впоследствии восстановлены без затруднения: из них складывался календарь русской революции, на его листках оставались метки несущихся будто наперегонки событий.

8 тот ясный августовский день происходили выборы в Петроградскую городскую думу, которым в газетах, что Кауров накупил в вокзальном киоске, были посвящены аншлаги во всю полосу, аншлаги, называемые также шапками на не чуждом ему еще со времен дореволюционной «Правды» жаргоне профессионалов. Каждая призывала, напутствовала на свой лад избирателей.

Нашлась тут и невзрачная газета большевиков «Пролетарий» – орган Центрального Комитета партии. Да, полтора месяца назад «Правда» была разгромлена юнкерским отрядом и запрещена, но потребовалось лишь несколько дней, чтобы ей на смену появился «Рабочий и солдат». Временное правительство закрыло и эту газету, однако почти тотчас же ее место занял «Пролетарий».

Здесь же Кауров бегло просмотрел страницы «Пролетария». Э, передовица, помещенная без подписи, принадлежит, видимо, Сталину. По разным признакам – короткая энергичная фраза, повторы, призванные усилить речь, можно безошибочно угадать его руку. Даже некоторые документы партии, что Кобе теперь довелось писать, были, на глаз Каурова, словно мечены некой именной печатью.

Как раз в день отъезда из Иркутска он успел заполучить дошедшую из столицы газету своей партии (тогда «Рабочий и солдат»), где было опубликовано обращение питерской городской конференции большевиков «Ко всем трудящимся, ко всем рабочим и солдатам Петрограда». Там говорилось о восторжествовавшей контрреволюции, которая загнала Ленина в новое подполье, упекла в тюрьму ряд выдающихся вождей отбитой революционной атаки. Сквозь набранные крупноватым шрифтом ровные столбцы как бы проступал знакомый, разборчивый – каждая буковка поставлена впрямую – почерк Сталина. Кто, как не он, мог повторить в этом воззвании строчку, уже дважды или трижды фигурировавшую в творениях Кобы-журналиста: «Мы живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил!»?

Однако пока что газетка неказиста. Вот куда приложить бы руки, поработать в «Пролетарии»!

– Ваши документы!

Этот оклик возвращает Каурова под своды обширного людского пассажирского зала. К зачитавшемуся солдату-иркутянину подступил патруль – два юнкера и прапорщик. У юнкеров винтовки с примкнутыми штыками. Лоснится вороненая сталь. Гимнастерку прапорщика украшают беленький Георгий и нашивка за ранение. Глаза холодно озирают солдата, расценивают нерядовое обличие. Чистенько одет. Тонка кожа загорелых щек, нежный румянец сгодился бы и девушке. Багаж явно не солдатский – у ног стоят два чемодана. И впился, изволите ли видеть, в листок большевистской партии.

Кауров не теряется, кладет на чемодан поверх пачки только что купленных газет свой «Пролетарий», оставляя заголовок на виду.

– Документы? Пожалуйста.

Из полевой сумки, перекинутой на ремешке через плечо, он извлекает хрусткую бумагу. Милости прошу, поинтересуйтесь. Не угодно ли, нижний чин Кауров подлежит демобилизации и дальнейшему направлению, как гласит эта уснащенная писарскими завитками грамотка, в Петербургский университет для восстановления в правах студента. Указан и соответствующий циркуляр за таким-то номером: студенты, пострадавшие от политических преследований, исключенные при царском режиме за революционные дела, возвращаются из армии продолжать образование.

Прапорщик ознакомился с бумагой, повертел ее, рассматривая оттиснутую фиолетовой краской круглую печать, потребовал еще и солдатскую книжку, затем кинул взгляд на чемоданы.

– Не желаете ли приподнять? – озорно спрашивает Кауров. – Должен сообщить: тяжеловаты.

– А что в них?

– Революционный груз.

– Какой?

– Не догадываетесь? Книги! Странствуют со мной.

Не поддержав шутку, хмурый начальник патруля протягивает солдату документы и отходит, кивком зовя за собою юнкеров.

Кауров посматривает вслед. Да, хватило у вас, господа, силенок вынудить Ленина уйти в подполье, а запретить партию руки коротки! И газету «Пролетарий» обязаны терпеть! Вам, наверное, хотелось бы схватить этот листок, а заодно увести под конвоем читателя-солдата, но видит око, да зуб неймет.

Сохранив и в тридцать лет юную стать, Кауров легко подхватывает свои чемоданы, выбирается на площадь. Впереди простерта уходящая в смутноватую даль прямизна Невского, будто обычного – двигаются туда-сюда трамваи, посверкивает бликами витрин солнечная сторона. Кауров невольно останавливается, втягивает глубоко воздух Питера. И предается не всем знакомому или испытанному иными лишь мимолетно ощущению – ощущению столицы. Наконец-то он опять станет питерским студентом – э, впрочем, в такой час истории что ему попечения студента? – станет питерским работником, приобщится и к обиходно малой, и к великой первородности, к первоисточнику, к центру, откуда в необъятную сибирскую провинцию добегали волны. Здесь, на этих улицах, рождаются, происходят потрясения всей земли. И ось земного шара, если разрешить метафору, пролегает теперь, может быть, как раз на том перекрестке, где, как он в подробностях знает по газетам, днем четвертого июля демонстрацию, шествовавшую под большевистскими знаменами, заполонившую весь Невский, огрели ружейной пальбой. И загремела перестрелка.

Ленин в «Рабочем в солдате» определил смысл этих событий. Мирный период революции кончился. Пришел черед немирному.

Снова всплывает: мы живы! Да, кипит – какая штука! – наша алая кровь огнем неистраченных сил.

38

Найдя первый приют у брата – а дальше заведется какой-нибудь отдельный кров, – Алексей Платонович сбросил в ванной все свои одежки, немедленно изъятые для кипячения или сухой прожарки кипятком, и с удовольствием, какое, быть может, и не подобало суровому большевику, полежал в ласково-горячей воде, потом энергично пустил в ход мочалку и мыло.

Омолодившийся, снявший со щек бритвой белесый неколючий ворс, он облачился в хранившуюся тут еще со дней отправки в ссылку свою университетскую форму. Брюки, тужурка, на которой золотился строй давно поистершихся пуговиц, пришлись, как и раньше, впору. Посмотрелся в зеркало, насупил черные брови, чтобы хоть этак согнать с сероглазого лица налет, шут ее дери, наивности. Неужели с ней не развяжешься, в палевых ресницах она, что ли, таится? Водрузил на влажный еще хохолок изрядно тасканную студенческую, с синим околышем фуражку.

Пожалуйста, доподлинный вечный студент. Настоящий петербургский тип. Шагнем теперь в новую полосу жизни, в питерское влекущее горнило.

Куда же прежде всего в этот воскресный вечер держать путь? Манят разные места, но в первую голову он разыщет Серго Орджоникидзе, с которым подружился в Якутии. По праву этой дружбы Серго уже с женой вторгся к Каурову в Иркутске, прижился на какие-то мигом пролетевшие дни возле Платоныча. И умчался в Петроград. Вскоре от Серго дошла краткая писулька, несколько размашистых, преисполненных грузинского духа строк: если приедешь, иди сразу же ко мне, а то насмерть обидишь. Далее следовал адрес.

И вот наш вольный студент, добравшийся трамваем опять в район Московского вокзала, поглядывая на афишные тумбы, на оклеенные всяческими плакатами стены, порой запуская любопытствующий нос в неимоверно размножившиеся после революции книжные развалы под открытым небом – сейчас оно уже тронуто краской заката, предлагающие свое обилие, главным образом брошюрное, пошагивает мимо протянувшихся параллельными линиями Рождественок, направляется к обиталищу Серго.

И вдруг – какая штука! – кого он видит среди встречных? Это же Серго! Буйная вздыбленная шевелюра, какую тот отрастил в Якутии, теперь наголо снята, лишь коротенькая поросль чернеет на непокрытой голове. А в остальном не изменился. Чесучовая навыпуск рубашка, подпоясанная кавказским в серебряной насечке ремешком, охватывает худощавый стан. Чуть загибаются вверх острые кончики усов. Отчетливо пролеплены тонкие нервные крылья нависающего горбатого носа. Глаза, на удивление большие, отливают блеском чернослива.

С ним рядом в голубом холстинковом платье, светловолосая, просто причесанная Зина, с лица румяная русская крестьянка. Впрочем, не совсем русская – в слегка выпирающих скулах и в косоватой прорези глаз сказывается якутская кровь.

Точно пара влюбленных, они шагают, взявшись за руки. Кауров, улыбаясь, идет прямо на них. Серго, конечно, не ожидает увидеть под студенческим околышем знакомые ямочки на свежих щеках, но мигом в глазах-черносливинах вспыхивает радостное узнавание, он, не стесняясь улицы, заключает Каурова в объятия, чмокает в губы. И восклицает:

– Зиночка, здоровайся! Платоныч, когда же ты приехал?

– Сегодня. И сразу же к тебе.

– Черт побери!

Каурову приятно слышать здесь это чертыхание: Серго издавна во всевозможных обстоятельствах поминает черта. Сейчас нотка замешательства или затрудненности угадывается в его восклицании.

– Черт побери! А мы с Зиной завтра уезжаем.

– Куда же?

– В хорошие места. Подвизались там с тобой. Баку, Тифлис… Билеты уже в кармане.

– Значит, повезло, что сегодня тебя встретил. Но перед отъездом ты, наверное…

– Перестань! Не отпущу! Однако в выразительных глазах Серго опять мелькнуло замешательство. – Извини, проделаем сперва маленькую организационную работу. Зиночка, прошу, сбегай, предупреди, что приведем Платоныча.

Уроженка Якутии откликается:

– Ой, Серго, боюсь. Он меня погонит.

– Кто? – интересуется Кауров.

– Э, слетаю сам! – не отвечая, решает Орджоникидзе. – А вы идите вон в тот скверик. Садитесь на скамейку, ожидайте.

И, более не распространяясь, еще раз тепло взглянув на друга, скороходью зашагал.

– Целыми днями его почти не вижу, – произносит Зина. – Утром даю кофе, он разливает в два стакана, чтобы скорей остыло. Выпьет и бежит.

Затем Зина рассказала о своем столичном обиходе:

– Сразу здесь нашла занятие. Целыми днями простаиваю в очередях. И за хлебом, и за мясом, и за сахаром.

Широкая в кости, выносливая, она с юморком описала несколько эпизодов из текучего быта питерских очередей. Но разговориться не пришлось.

Прежней скороходью в сквер влетел Серго:

– Пойдемте.

На тротуаре Зина и Серго опять взялись за руки. Студент пристроился рядом. Два профессионала революции сразу, конечно, заговорили о своем. Серго стал рассказывать про нынешние выборы в городскую думу:

– Я себя, Платоныч, сегодня проклинал, что не могу всюду поспеть. Но видел сам и слышал от других: весь питерский пролетариат голосовал только за нас. Рабочие кварталы идут только с нами. От этого, черт побери, хмелеешь без вина!

Влажноватое сияние глаз, улыбка, приподнимавшая острые кончики усов, впрямь делали его похожим на хмельного. В ответ улыбался и Кауров. Еще бы! Всего несколько недель назад партия пережила поражение, ее сочли поверженной, растоптанной, а вот сегодня…

– Сегодня мы закатили, – продолжал, смеясь, Серго, – такую оплеуху вчерашним победителям, от которой пойдет гул на всю Россию.

Переполненный впечатлениями, он на ходу еще и еще ими делился.

– Куда ж ты, такая штука, меня тащишь?

– Понимаешь… – Словив себя на мимолетной запинке, Серго вновь рассмеялся. – К Аллилуевым.

– Да я к ним и сам запросто вхож. К чему такой церемониал?

– Знаешь, без предупреждения было бы не совсем удобно. А теперь ты приглашен. И на меня шишки не посыплются.

– Какие шишки? Ты что-то крутишь.

– Ничего.

– Аллилуевы, значит, на новой квартире? Перебрались в центр?

– Да, гляди, экий домина!

Серго указал на многоэтажное, с зодческими украсами, с благолепным подъездом здание, предназначенное, несомненно, отнюдь не для жильцов из рабочего сословия. В просторном вестибюле восседал представительный, в золоченых галунах швейцар. На лифте поднялись до самого верха. Да, в таких домах не живут рабочие. Но Аллилуев, как это было ведомо Каурову, принадлежал к рабочим особого рода или, верней, особенной жилки, к талантам-самородкам, редкостным электрикам, увлеченным таинствами своей специальности, чья сметка и золотые руки доставляли заработок примерно рядового инженера. Теперь на электростанции он нес дежурства, зачастую и ночные, у приборов кабельной сети, раскинувшейся по Петрограду. К тому же был и членом заводского комитета.

На звонок открыла Ольга Евгеньевна. Она, видимо, только что от плиты. На покатых плечах лежали проймы цветного фартука, защищавшего свежее нарядное с короткими рукавами платье, отделанное кружевцем вдоль грудного выреза. Жар огня, казалось, бросал еще отсвет на щеки, несколько утратившие былую округлость. Да, Ольга Евгеньевна, как мог судить Кауров, потеряла в весе, наверное, излишнем, подобралась. Уже и ямочки на локтях сделались малоприметными. Однако ей, что называется, шло это похудание. Она выглядела крепенькой. И будто еще прихватила энергии. Блестели карие, напоминавшие цыганку глаза.

– А, наш репетитор! – приветствовала она Каурова. Сколько лет не виделись!

Дружелюбно поздоровалась с Зиной.

– Сколько лет? – переспросил Кауров. Не так много. Еще не прошло и трех.

– Верно! Зимою будет три… А я теперь, Алексей Платонович, совсем другая. Исполнилось одно вещее слово. Кажется, как раз вы его сказали.

– Я? Когда?

– Помните, мы выпили за то, чтобы мне приобрести профессию. Так и вышло! Служу в госпитале сестрой милосердия. Получила волю!

– И рады?

– Еще бы! Дом, правда, запустила. Кинула на свою старшую. И младшая, слава богу, вчера приехала с каникул. Сейчас со мной кухарит… в честь этой двоечки. – Блеснув глазами в сторону Зины и Серго, она озорно пошутила: – Где двоечка, там скоро и троечка.

Серго оборвал:

– Ольга!

– Слушаюсь! Чего же мы стоим? Идемте в столовую.

Опять заговорил Серго:

– Обожди. Сначала с Платонычем зайдем к нему. Он где?

– У себя в комнате. А Зину забираю.

Серго, сопровождаемый Кауровым, прошел по коридору, постучал в дверь дальней комнаты. Оттуда донеслось:

– Угу.

Дверной проем раскрылся. Обдало куревом. И тотчас Кауров узнал Кобу. Во рту дымилась трубка. Так вот о ком Зина сказала: «боюсь». Без слов разъяснилось и поведение Серго.

Левой рукой прежним затрудненным круговым движением Коба вынул из-под усов трубку. Глаза были веселыми.

– А, Того…

Это уже четырнадцатилетней давности «Того», употребляемое только Кобой, как бы выявило вновь неизменное его упорство. Смерив взглядом студенческое одеяние Каурова, Сталин поднял бровь, но ни о чем не спросил.

– Садитесь.

Он выглядел тоже обновившимся – брюки и пиджак, видимо, недавно купленные, хоть и поизмялись, но вовсе не лоснились. К отворотам пиджака были, как и прежде, когда Коба находил прибежище у Аллилуевых, подшиты изнутри высокие, черного бархата вставки, прикрывавшие шею, а заодно и сорочку. Крутой подбородок был выбрит.

Не начиная разговора, Коба своей поступью горца, и твердой и легкой, неторопливо прохаживался по вытянутой в длину комнате с железной, застланной белым покрывалом кроватью, небольшим письменным столом и этажеркой, на которой стояли и лежали книги.

39

Кауров тогда еще не знал, что в этой комнате прожил несколько дней Ленин – несколько дней после того, как Временное правительство отдало распоряжение о его, а также Зиновьева и Каменева аресте.

Квартира Аллилуевых в то время была почти необитаемой. Младшая в семье, носатенькая Надя проводила каникулы около Москвы, где жили давние, еще по Баку друзья отца. Нюра, которую когда-то репетировал Кауров, уже сдала весной выпускные гимназические экзамены, потом с усердием новобранца потрудилась в секретариате первого съезда Советов и уехала к знакомым в дачный уголок под Питером. Аллилуевы-сыновья распрощались с домашним гнездом: один работал в деревне, другого призвали в солдаты. Ольга Евгеньевна, став медицинской сестрой, так и пребывала в госпитале, редко наведывалась в квартиру. Сергей Яковлевич, поглощенный своим делом, тоже зачастую сутками оставался на электростанции, где располагал и местечком для спанья.

Пустовала и маленькая комната, предназначенная Сталину. Он, казалось, не тяготился бездомностью, живал то у Каменева, то у Енукидзе, то по-прежнему в редакции «Правды», где вытягивал черную работу, отступив в тень перед Лениным, уже главенствовавшим. И, никому не сказываясь, будто и теперь блюдя навык конспиратора, лишь изредка заночевывал из Рождественке. Не говорливый, овеянный всегда, даже под веселую руку некой таинственностью, он, возможно, приберегал эту квартиру на случай чрезвычайных обстоятельств.

Они настали. Стихийное выступление питерских рабочих и солдат под лозунгом «Вся власть Советам» было подавлено. Казачьи части и отряды юнкеров хозяйничали на улицах столицы. Типография и редакция «Правды» в ночь с четвертого на пятое июля были разгромлены.

Пятого днем бойкую сестру милосердия Аллилуеву вызвали в госпитале к телефону. Она в белой косынке, в белом госпитальном халате с нашитым на груди красным крестом прибежала в канцелярию, взяла трубку:

– Я слушаю.

В слабом гудении мембраны возник знакомый хрипловатый голос:

– Узнаешь, кто говорит?

– Здравствуй, Сосо.

Не торопясь, Сталин сделал ей внушение:

– Сколько тебя надо учить, имен не называй!

– Ой, извини.

– Можешь ли ты сейчас приехать домой?

– Сейчас? Что-нибудь случилось?

– Зря вызывать тебя не стал бы.

– Говори же, что? И с кем?

Сталин, однако, своей неторопливостью заставил ее помучиться еще минутку. Помолчав, объявил:

– Не беспокойся. Все твои живы-здоровы. Но ты нужна. Сочини для начальства что-нибудь правдоподобное. Сумеешь?

Она наконец чуть улыбнулась:

– Сумею.

…Часа два-три спустя Сергей Яковлевич Аллилуев, потревоженный телефонным звонком Ольги, вернулся с Обводного канала, где находилась его любимая электростанция, в свою квартиру на пятом этаже благообразного дома со швейцаром и лифтом, квартиру, которую окрестил вышкой. Жена передала слова Сталина: надо укрыть на какой-то срок нескольких товарищей. Кого именно, Иосиф не сказал.

Сергей Яковлевич с годами все более обретал вид отшельника-монаха, кого на Руси уважительно прозывают старцами. Ранняя седина посеребрила монашескую его бороду. Оголился со лба череп. Заметней обозначились провалы висков. Исхудалый длинный нос, выраставший будто прямо изо лба, то есть почти без переносицы, казался костяным. Изможденность лица выделяла, делала очень большими глаза, источавшие точно бы лихорадочный блеск, пытливые, проникновенные. Ему не потребовалось раздумий, чтобы решить:

– Пускай наша вышка служит партии. Принимай, Ольга, жильцов.

…Вскоре Сталин привел к Аллилуевым рослого рыхловатого Зиновьева, нынче выглядевшего мрачным, и миниатюрную, с твердой складкой широкого рта, с уже пробившейся в коротко подрезанных темных волосах ранней сединой Зину Лилину, его жену. Быть может, полтора десятка лет назад именно в честь Зины, которая была на два года его старше, юноша-эмигрант Радомысльский, в те времена худенький, погруженный в книги, не утративший свойственного нередко евреям мечтательно-скорбного выражения больших глаз, избрал свой псевдоним.

В несколько мужской решительной походке Лилиной – она из прихожей прошагала впереди мужа чувствовался характер. За Зиновьевым следовал обросший щетинкой невозмутимый Коба. Вошли в столовую. Аллилуев, встав, глубоко поклонился гостям.

– Сергей, неторопливо произнес Сталин, знакомься. Это товарищ Зиновьев. Человек, который, по нашей кавказской поговорке, глядел в глаза орлу.

Лилиной Коба не уделил ни слова. Долго прожив среди русских, он, однако, сохранил восточную манеру, согласно которой женщина, жена не заслуживала упоминания. Впрочем, спутница Зиновьева тотчас нашла способ себя представить. Подойдя к мужу, она поправила его сбившийся галстук и с мимолетной лаской провела смуглыми пальцами по его вскинутым, мелко курчавившимся густым черным волосам. Слов не требовалось – жена! Усталой улыбкой Зиновьев ее поблагодарил.

– Глядел в глаза орлу, повторил Сталин.

– Знаю, сказал Аллилуев, впервые пожимая мягкую руку Зиновьева. Слышал вашу речь у особняка Кшесинской. Вы тогда сказали: птица вьет гнездо.

– А… Дошло?

– Взяло за душу, товарищ Зиновьев.

40

Птица вьет гнездо… Да, Григорий Евсеевич Зиновьев, конечно, не забыл эту свою метафору, явившуюся ему в минуту ораторского озарения. Пожалуй, эта его речь, произнесенная примерно через неделю после того, как «швейцарцы» добрались в Петроград, означала, что он, Зиновьев, определился, примкнул к тезисам Ленина.

Накинув пальто, Григорий Евсеевич выбрался на балкон особняка приветствовать подошедшее с Выборгской стороны шествие участников митинга, что был проведен районным комитетом большевиков. Светящиеся шары фонарей и косые полосы электричества из окон выделяли там и сям простертые над головами кумачовые полотнища, кратко взывавшие: «Хлеба! Мира! Свободы!» Кумач на свету рдел, а в сгущениях мглы казался почти черным.

Именно там какой-то не лишенный фантазии журналист ухватил этот образ-игру красного и черного, – чтобы в своем завтрашнем отчете написать про цвета анархизма, реющие вокруг штаб-квартиры Ленина.

Наследник Бакунина, анархо-большевик – такая слава явившегося из-за границы вечного раскольника, всех огорошившего своими тезисами, уже гуляла на столбцах множества газет, катилась по Руси. Уже и пером Плеханова было засвидетельствовано: «Ленин со всей своей артиллерией переходит в лагерь анархизма».

Бюро ЦК большевиков не поддержало Ленина; в Петроградском комитете его позиция собрала только два голоса, а вот Выборгский райком первым принял тезисы.

…С балкона кто-то объявил:

– Слово предоставляется члену Центрального Комитета партии товарищу Зиновьеву.

Гомон сборища стихает. Зиновьев стоит у балконных перил, непокрытая, в ободке вьющихся волос голова и крупный корпус в незастегнутом пальто явственным силуэтом вычерчены на фоне освещенной двери. Слегка склонившись, он выкрикивает:

– Товарищи!

Голос высок, почти как мальчишеский дискант. Дальнейший зачин речи идет на той же верхней ноте. Со стороны может почудиться, что в полутьме говорит не этот большемерный мужчина, а кто-то другой, скрытый за ним. Лишь постепенно отделываешься от такого впечатления. Голос уже не назовешь тоненьким, он оказывается звеняще сильным, далеко разносится в просторе улицы.

– Мы, пролетарские революционеры, требуем: вся власть Советам! Что же это такое: власть Советов? Птица вьет гнездо…

Улеглись невнятные шумки толпы. Можно слышать тишину.

– Вьет гнездо, как велит ей инстинкт, и еще сама не сознает, что же она, собственно, строит. Рабочий класс, руководимый инстинктом, создал свои Советы, но еще не совсем уяснил их смысл. Ведь он свивает, вылепливает новое общественное устройство, новую власть, принадлежащую всему народу, который сам станет управлять всеми делами без каких-либо стоящих над ним распорядителей. Это и будет истинной свободой, какую не знает ни одна буржуазная республика.

Речь льется вдохновенно, головы подняты к оратору. Боковой свет отражен в его поблескивающих волосах, в бледном, точно бы прибеленном лице. Завладев слушающими, он будто внушает: надо лишь захотеть, лишь протянуть руку и – вот она, желанная, небывалая доселе жизнь, власть мозолистых ладоней, власть Советов.

Нисколько не слабеет тонкий голос.

– Птица вьет гнездо. Пролетариат инстинктивно организует не только Советы, но и свои вооруженные дружины. Рабочие добывают оружие, еще даже не осмыслив, что поголовно вооруженный народ – это и будет новая всеобъемлющая власть, новое государство, которое явится предтечей отмирания, исчезновения всякого государства.

Зачаровавший рабочую толпу, проговоривший более часа, Зиновьев награжден взметом одобрения. Долго бухают хлопки. С балкона он шагает в обширную комнату, где размещены несколько столов и шкаф, вся, так сказать, служба Центрального Комитета партии. Из боковой двери к нему скорой походкой идет Ленин, характерно выставив плечо, будто забияка. Но слова не забиячливы:

– Теперь, дорогой друг, скачите в «Правду». Приглядите там за номером. У меня зарез. Наверное, ночью забегу.

Казалось бы, в деловом говорке Ильича не разыщешь отклика на речь, которая еще и в ту минуту отблескивала вдохновением на приобретшем артистизм, вскинутом, с бисеринками влаги у верхней кромки лба лице Зиновьева. Однако Старик назвал его не Григорием, не батенькой, не сударем, а дорогим другом. Обоим понятно: Зиновьев следует за Лениным, разномыслия канули, упоминать о них не нужно. А сантименты – по боку!

В том же темпе Ленин спешит обратно к оставленной на минуту работе, скрывается за дверью.

У противоположной стены в тени, отбрасываемой шкафом, стоит Коба. Поверх разлохмаченной темной фуфайки надет серый пиджак. Взгляд скошен на Зиновьева. У Кобы порою бывает этакий тяжелый, из-подо лба взор, к какому подходит выражение: положил глаз. Низковатый грузин все слышит, все примечает и молчит. Зиновьев, будто ощутив некое прикосновение, оборачивается, смотрит в упертые зрачки. И, приблизясь, улыбается.

– Так оно, Коба, и сбудется. Мы на своем веку это увидим: государство отомрет.

Сталин по-прежнему безмолвствует. Сдается, он и не ответит. Но все-таки цедит:

– В Швейцарии?

Реплика весома. В ней многое содержится. Зиновьев, однако, находчив:

– Конечно, не в одной же матушке-Руси.

Коба молчит.

…Недолгое время спустя тезисы Ленина собрали большинство на петроградской городской и на Всероссийской партийной конференциях. Переломил себя и упрямый Коба, присоединился к Ленину. Но уже и тогда воспользовался формулой, свидетельствовавшей, казалось бы, только о скромности: «Мы, практики». Так и вел себя скромнягой, пренебрегал авансценой, изредка давал короткие статьи, занимался невидной, подчас мелочной, требовавшей муравьиного упорства организаторской работой.

Теперь, после июльских потрясений, когда первым людям большевистского ЦК угрожал арест, у него, словно в предвидении такого оборота, был готов для них тайный приют.

Приведя к Аллилуевым Зиновьева и его жену, Коба в какую-то минуту сказал Ольге Евгеньевне:

– Устрой их в детской.

(К слову заметим, что детской в этой квартире именовалась комната, в которой жили Ольга Евгеньевна и дочери, а столовая служила обиталищем Сергею Яковлевичу и Феде.)

Лилина объявила, что не будет ночевать. Она должна вернуться к сыну, нельзя оставить восьмилетнего Степу.

– Завтра понаведаюсь.

Григорий Евсеевич покивал. Сталин грубовато вмешался:

– Туда-сюда, товарищ Лилина, не бегайте. Дам знать, когда понадобитесь.

Несколько погодя Коба заглянул в свою пустующую комнату. За ним вошла и Ольга.

– Сосо, ночевать будешь?

– Нет. Проветри хорошенько, чтобы не пахло табачищем.

Такое было странно слышать от заядлого курильщика. Разъяснений не последовало. Этот дальний уголок квартиры Коба предназначал Ленину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю