Текст книги "Санктпетербургские кунсткамеры, или Семь светлых ночей 1726 года"
Автор книги: Александр Говоров
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
И летели во сне птицы-огневицы, райскими голосами пели о жизни необыкновенной, и сквозь полет их дивный возникало и рассыпалось совсем другое лицо, смелое и тоже страдальческое, со струпьями в виде цифр на щеке...
– Мадам, мадам! – будили ее осторожно .–Госпожа Софья, проснитесь! Преставился Авдей Лукич.
Софья подняла голову. Ничего не изменилось внутри старой каторги. Так же сквозь весельные клюзы светило яркое солнце и в его лучах клубилась пыль. Так же настороженно глядели каторжные из-под тряпья. Так же умиротворенно лежал под иконой Авдей Лукич, Только трое стоявших вокруг него Тринадцатый, Восьмерка и Провыч "сняли с голов своих шапки.
В этот момент снаружи раздался мушкетный выстрел и гулко разнесся по воде. Откуда-то кричали:
– Эй, на каторге! Есть кто живой?
Каторжные вскочили. Некоторые бросились наверх и вернулись, крича: "Мы окружены!" Сидящие же в трюме подняли дикий вой.
Тринадцатый поднялся на палубу, перебросился несколькими словами с кричавшими там и вернулся:
– Это полицейская стража. Они требуют положить оружие. А у нас оружия только вот! – Он подбросил в руке топор, Софье вспомнились ее безотказные пистолеты Буатье, но они остались в лодке, которую угнал карлик.
Бац! Бац! Бац! – прогремели еще три выстрела. Полетели щепки, пули врезались в дубовый бок баржи. Категорический голос потребовал всем сдаваться, а прежде всего освободить полицейских чинов, запертых в трюме.
– Братец! – сказал хмуро Тринадцатый. – Поди развяжи их всех, живоглотов. Пусть идут.
Восьмерка спустился в трюм, развязал Полторы Хари и его приспешников, но сам тут же выскочил, отбиваясь от них.
– Дьяволы! – сказал Тринадцатый, сквозь весельную щель наблюдая за тем, что делалось снаружи.
Четыре сторожевых парусных катера окружили мятежную каторгу и держали ее под прицелом мушкетов. Один катер перебросил на борт каторги трап, и по нему перебежали Полторы Хари с полицейскими, за ними, согнувшись в три погибели, Цыцурин и Нетопырь.
Оказавшись в безопасности. Полторы Хари, с которого васильковый мундир свисал клочьями, разразился бранью. Показывал кулачище, сулил батоги, рванье ноздрей и прочие наказания. Но другой голос (кричал с мостика моряк в сером кафтане, приставив ко рту ладони) сулил прощение тем, кто сдастся добровольно.
– Идите! – сказал каторжным Тринадцатый. – Ступайте, пока не поздно.
И каторжане поднялись, запахиваясь в зипуны, устремились на палубу и дальше на сторожевик, где плетьми их тут же загоняли в трюм.
– Пойду и я, – спохватился артельщик, шаря в соломе свои пожитки. Авось помилуют. А всего-то на барина цепом замахнулся, за то и сижу.
– Прощай, Провыч, – расцеловался с ним Тринадцатый и оборотился к Восьмерке: – Ступай и ты, брат, ты молодой, тебе жить.
Они с Восьмеркой обнялись на прощанье. Провыч, за ним Восьмерка выскочили на палубу. Что-то крикнул на палубе Цыцурин, раздались выстрелы, и Провыч, а затем и Восьмерка, упали замертво в воду.
– Эхма! – сказал Тринадцатый, отрываясь от весельной щели. – Молитесь богу, мадам, на каком языке вы ему молитесь?
Софье ничуть не было страшно. Наоборот, она бы сейчас спела одну из своих любимых песен. Да гитара осталась в Морской слободке, так же как осталась далеко за плечами вся ее вольготная жизнь. Да и как петь, когда при каждом вздохе грудь пронизывает острая боль, а во рту соленый привкус крови.
Голос снаружи требовал:
– Иноземка Софья, вдова Кастеллафранка, выходи! Светлейший приказал тебя к их милости доставить!
– Идите же! – сказал с отчаянием Тринадцатый и наклонился, чтобы взять ее на руки и поднять на палубу.
– Нет! – собрав силы, ответила Софья и снова присела рядом с Авдеем Лукичом.
А моряк на мостике катера кричал по-французски:
– Вы с ума сошли! Мадам, опомнитесь! – Он все более нервничал и не кричал уже, вопил надрывно: – Мадам! Вы мне не верите? Я гарантирую вам все!
Но черная каторга молчала, течение ее несло на Лахтинские мели. И тогда был отдан приказ убрать трап. На каждом из катеров откинулись заслонки пушечных люков, и стали видны угрюмые дула.
– Но у нас тоже есть оружие, палачи! – воскликнул Тринадцатый. Он сбросил армяк и высоко поднял топор. – Такое оружие, перед которым вся ваша империя – прах!
И он ударил топором ниже ватерлинии, крикнув:
– Это царице! – Молодецки перехватил рукоятку: – А это пирожнику! – и ударил вновь.
Бортовая доска треснула, но не подалась – крепок был ладожский дуб. Но он, играя мышцами, словно дровосек, бил и бил в одну точку, выкрикивая имена высших чинов империи. Софья ужасалась, глядя на лицо, которое было как у двуликого Януса – с одной стороны подобное лику героя, с другой маске зверя.
Оглушительно ударила пушка, и выстрел заставил их вздрогнуть. Но стражники торопились, и ядро пролетело поверх палубы. Вдруг под топором Тринадцатого доски расселись. Еще удар – проломились, и вода плотным потоком хлынула внутрь.
– Смотрите, они погружаются! – доложили на мостике господину, одетому как матрос. – Что прикажете, ваше превосходительство?
– Ничего не прикажу, скрестил он руки. – Прыгнуть и мне, что ли, за нею в этот омут? Морра фуэнтес!
Через полчаса на просторах залива было пустынно, вовсю светило жаркое солнце. Только в глубине никак не могла успокоиться, кругами ходила хрустальная вода.
5
Принцесса Гендрикова подкатила к подъезду своего временного дворца и, шваркнув дверцею каре ты, как фурия пронеслась через сени.
– Что принц? – спросила у дворецкого, по-новому – гофмаршала.
– Почивать изволят, барыня, – ответил гофмаршал, нанятый из немцев, потому что был толст и важен, как купчина.
– "Почивать, почивать"! На лбу-то у них зажило?
– Никак нет, барыня.
– "Балиня, балиня"! – передразнила Христина. – У, инородец, несносный! Хочешь титуловать, изволь: "Боярыня, матушка, Христина Самойловна, принцесса..." Да не ваша светлость, поднимай выше!
– Альтесс? – соображал гофмаршал. – Ваше высочество?
– Вот именно, догадливый ты мужик – артес. Однако были ли врачи?
– Были – господин обер-медикус Бидлоо и господин цирюльник фон Шпендль.
– Что они говорят?
– Мокроты надо собрать для анализа.
– Коновалы! -разразилась принцесса. Лиходеи! Мокроты собрать! Ему же к аудиенции государыни, а у него и лобик не зажил!
И она помчалась в покои принца, а гофмаршал за ней, унимая одышку. Прислуга спряталась, не привыкнув еще к необузданному нраву бывшей корчемщицы.
Принц покоился под бархатным балдахином. Две комнатные девы, по-новому – камер-юнгферы, пытались добиться, чтобы он изрыгнул мокроты в серебряную лохань. Запах был такой, что принцесса сказала "Фи!" и распахнула фрамугу окна.
На благородном лбу принца проявлялись багровые полосы. Без объяснений было попятно, что кто-то, имеющий неробкие ногти, прошелся ими по светлому челу.
Христина потормошила своего отпрыска. Тот, приоткрыв заплывший глаз и узнав мамашу, выразился столь благозвучно, что камер-юнгферы разинули рты. Принцесса-мать махнула на все это и ушла.
– Что же делать? – досадовала она. – Нынче как раз впору его государыне представить. Глядь, и генеральством его одарит!
Гофмаршал доложил, что в приемной дожидается господин Шумахер.
– Кто таков? Ежели поставщик мрамора – гони в шею. Ишь, какие цены заломил! Мне светлейший сулит с казенных карьеров бесплатно отпустить,
– Никак нет, альгесс. Господин Иван Данилович Шумахер есть куратор Кунсткамеры.
– Что же он, курей продает? Это как раз нам нужно.
– Никак нет, альтесс. Он – библиотекариус.
– А-а, поняла! Это что, врач? Гофмаршал пожал плечами, потому что сам толком не разбирал – что библиотекариус, что куратор...
– Ну, все равно. Зови!
Шумахер, в своем неизменном парике гнедого цвета, расшаркался. Христина сделала реверанс, правда, чуть не завалилась набок, но в общем удержалась. Сразу же спросила по каким болезням? Шумахер не понял и на всякий случай стал говорить про древность кунсткамер особливо в монархиях европейских...
Христина повела ею в опочивальню сына. Кто ж его так? – вырвалось у Шумахера.
– Девка одна, крепостная, Аленка, прачкина дочь. Я тут на вывод купила душ сто, желаю в Копорском уезде имение учреди ть... Девка оказалась грамотная, отец пономарь, что ли, был. Я даже хотела ее в городском доме оставить, старшой по девичьей. Так она, вместо благодарности, принцу моему весь лобик изрезала!
Шумахер похюкал языком.
– Я ту девку хотела вообще батогами забить. Уж за иноземцем посылала, который мастер по шпицрутенам. Вдруг государыня посылает, отдай ты ей эту девку, подарить кому-то есть нужда. Ты знаешь, наверное, господин куринов, что государыня мне родная сестра? Ну, сестрице как откажешь? Всего пятьдесят лобанчиков с нее взяла, пятьсот, считай, целкашей – себе дороже.
Шумахер посоветовал намазать лобик его высочеству миндальным молочком, а парик найти который лохматее, чтобы букли на лоб свисали. Для бодрости же дать ему глоток доброго рому.
– Охти! обрадовалась Христина. – Сразу видать образованного человека. Ух, батюшка, будь спокоен, я его на ноги поставлю!
Перейдя к своему делу, Шумахер в наивежливейших выражениях напомнил, что, покидая Кикины палаты, альтесс изволила поднять на лестнице нечто блестящее, некую вещицу, и унесла с собой, видимо желая иметь сувенир о российской науке...
– Это шишечку, что ли?
– Шишечку... – подтвердил Шумахер, млея от прилива энтузиазма.
– Эту самую? – Из гробоподобного ридикюля она вынула штучку, похожую на маленький золотистый ананас.
– Эту самую... – Руки у него тряслись, выпала треуголка, которую он держал под мышкой.
– Да уж не философский ли камень ты, сударь, ищешь? – подозрительно всматривалась Христина.
– М-да... Н-ну... С какой смотря стороны... – Сердце
Шумахера упало. – Философский камень, – наконец признался он.
– Двадцать тысяч рублей, – сказала Христина. – Причем иностранной монетой.
– Да вы что, альтесс! – чуть не заплакал Шумахер, но умолк, понимая, что споры здесь неуместны.
– А что? – рассуждала принцесса. – Вон Скавронские для Сапеги, жениха дочери, диамант купили, тоже двадцать тысяч отдали. А этот сам может золото промышлять.
– Позвольте, альтесс... – сказал в отчаянии Шумахер, но Христина не дала ему продолжать.
– А ведь он и молодость возвращает. Правда, я еще не знаю как. Я уж пыталась и отвар из шишки этой стряпать. И на ночь прибинтовывала ее к месту, где душа живет. Так что, господин куринов, деньги на стойку.
Поразмыслив да поостыв, Шумахер попросил гофмаршала, чтобы он из кураторской его кареты привел студента, который там дожидается.
Христине же стал втолковывать, что, поскольку камень сей потребен не ему лично, а де-сьяне Академии санктпетербургской, решать должен весь капитул.
– Это он, что ли, капитул? – покосилась принцесса на входящего студента Миллера.
Миллер вынул из футляра принесенную с собою лупу и стал рассматривать философский камень, который принцесса с бережением держала в двух пальцах. Рассматривал, а сам по-латыни объявлял Шумахеру, что сие есть шишка, самая заурядная шишечка от карликовой сосны "пиниа пигмоа" – она же в Кунсткамере в горшке произрастает. И была та шишка утрачена во время известной пертурбации, полагали, что ее вымели в мусор.
– Ну, залопотали, костоправы, живорезы! – Принцесса спрятала свое сокровище. – Как, делом, – рублей сто не дадите?
Шумахер проявил все свое дипломатическое искусство, чтобы раскланяться и уйти ни с чем.
6
В карете Шумахер стал изливать сарказм по поводу мнимого философского камня, будто именно студент Миллер был виновен в его появлении.
– Кроме того, – все более раздражался Шумахер, – я вновь должен выразить вам свое неудовольствие.
– В чем же? – Миллер кротко посверкивал очками в темном углу кареты.
– Вы не прекратили своих дурацких писаний. Вот это что такое?
– Ох! – жалобно воскликнул Миллер. – Это опять моя нотицбух! Я забыл ее вчера на академической кухне.
– Еще не профессор, а уж так рассеян, – ехиднейше заметил Шумахер и, раскрыв в миллеровской книжке заложенное место, стал читать: – "Московия, или Россия, была еще в таком невежестве, как почти все народы в первую эпоху их жизни. Это не значит, что в русских не было живости, предприимчивости, гения и сметливости. Но все это было у них заглушено. Крестьяне, угнетенные помещиками, довольствовались куском хлеба, который дает им земля... А ведь науки, как и художества, суть дети свободы и кроткого правления..." Он хлопнул ладонью по книжке. Что что, я вас спрашиваю?
– Это из письма Фонтенеля вечнодостойному императору Петру от Парижской Академии. Я в архиве нашел, списал слово в слово.
– Какого это Фонтенеля? Который писал о возможности жизни на иных планетах?
– Да, экселенц.
– Боже! Теперь вы хотите поссорить меня с русской церковью.
Шумахер выглянул в окошко, потому что бег кареты замедлился. На Царицыном лугу было гулянье, торговля, толчея и давка неимоверные. Ожидались и марсовы потехи, то есть военный парад.
Шумахер молча покивал ему головой, будто желая сказать, что песенка его спета. Вернул нотицбух и подвел итоги:
– Хватит с нас этого студенчества и вообще всякой вольготности. Государыня указать изволили – студентов более не нанимать, лекции прекратить. Что касается вас, герр Миллер, вы советов моих не исполняли. Взять вашего сожителя, коий есть корпорал Тузов. Вы мне о нем ничего не сообщали, а теперь он от должности своей отрешен.
– Как? – вскочил Миллер. – Как отрешен?
– Со стыдом отрешен. А вам советую с ним всяческие конфиденции заказать раз и навсегда. В академики вам еще рано, да и ростом не вышли. Высочайше поведено перевести вас в профессоры.
На перекрестке Миллер вышел, а карета покатила дальше. Шумахер откинулся на подушки, устало смежил веки. Уж он ли, Иоганн Даниэль Шумахер, не печется о славе императорской Академии? Слава дорого дается – и кирпич тут тебе, и известь, и деньги для коллекций, и рабочие руки... А они, ученые эти, им бы всякие благомудрствования пустые. То им камень философский подай, то кроткое правление... Как бы это – Академию да без них?
7
Барабанный бой нарастал, приближаясь от кромки Царицына луга, который на сей момент становился Марсовым полем. Слышен был ритмический посвист флейт и одномерный шаг баталионов. Народ бежал в совершенном экстазе, таща малолетних детей, теряя картузы, кошелки, сладости.
Государыня расположилась на украшенном гирляндами помосте, поодаль от слепых стен Готторпского глобуса, похожих на тюрьму. Вокруг блистал расшитыми кафтанами двор, дамы состязались в искусстве улыбок, взмахи роскошных вееров напоминали фантастические волны. Кавалеры близ императрицы были в париках, но без головных уборов, а иностранные посланники и резиденты в богатых шляпах с плюмажами.
Под оглушительный треск барабанов первым шел Преображенский полк. Впереди вышагивал, как деревянная кукла, усатый Бутурлин, выпучив преданные глаза.
– Правда ли, что Ванька до сих пор ледяной водой обливается и лошадей сам кует? – спросила царица у Меншикова, который единственный был допущен стоять с нею рядом – за стулом.
Светлейший вспомнил, как резво вскочил Бутурлин в седло после того неудавшегося ареста, и ухмыльнулся в ус.
– А ведь ему под семьдесят, должно быть! – сказала царица.
Барабаны громом отмеряли шаг, казалось, земля вздрагивает от ударяющих в нее сапог. Великан знаменщик нес огромное знамя с широким малиновым крестом. Покойный Петр любил показывать на нем дыры от пуль: вот это Азов, это Полтава, а вот прореха от турецкого ядра, которое и знаменщика убило.
Шли ряды ветеранов с боевыми медалями. Сержанты и каптенармусы, как знак своего чина, держали на плече алебарды. Офицеры в трехцветных перевязях несли пики с бунчуками – дирижировать строем.
Народ, захваченный порывом, возбужденный от барабанов и резкого свиста флейт, кричал: "Виват!" Множество треуголок и шляп взлетало над головами.
И шагали, выставив грудь, молодцы, бравые и усатые. Форма теперь им была изменена с оглядкой на прусскую, но, как и в петровское время, оставались кафтан зеленый, алые обшлага, белый галстук и перевязь. Шеренги молодецких ног в чулках и штиблетах с пряжками поднимались и опускались, будто единая нога, а головы с косичками и черными лептами одинаково смотрели туда, где в блеске солнца угадывалась императрица.
Прикажи, Даиилыч, – удовлетворенно сказала она, – чтоб им после парада выдали по чарке и по серебряному рублю. Рубли мы желаем раздать самолично.
Левенвольд, несмотря на запрет не отвлекать во время парада, приблизился. Доложил, что английский резидент, кавалер Рондо, просит немедленной аудиенции. На физиономии Левенвольда было написано – я не я и лошадь не моя.
– Немедленной? – переспросила царица и оглянулась на Меншикова, на напряженные лица своих генералов. Британский флот все еще маячил у берегов Эстляндии, что могло все это значить? Новоявленный генерал-адмирал российского флота вдруг почувствовала, что у нее сверби i в носу, а сердце проваливается куда-то в живот.
Треск барабанов вновь достиг апогея, потому что пошел Семеновский полк под черно-синим знаменем, в синих мундирах с малиновыми отворотами. Солнце сквозь пыль сияло, словно раскаленное пушечное ядро.
– Господин резидент желает, чтобы встреча прошла наедине, – сообщил Левенвольд.
Императрица беспомощно взглянула на Меншикова, тот выпятил грудь, готовый отказать... Но, еще раз вглянув царице в глаза, он отошел к группе генералов, а взамен него за стулом императрицы возник резидент в немыслимо кудрявом парике. Фельдмаршалы и генералы сумрачно смотрели, как сэр Рондо объяснял что-то царице, дополняя свой плохой русский язык движениями пальцев.
А тут пошла конница, подобранная по масти и стати великолепных коней. С пересвистом, с игрой на ложках пронеслись казаки, с улюлюканием, лежа в седле, промчались калмыки в звериных шапках. Народ удивлялся, а иностранцы не успевали поворачивать головы навстречу новым и новым рядам богатырей. Взвилась ракета, и ударил гром салюта.
Британский резидент, нарочито не глядя на парад, как будто это его ничуть не касается, отошел с поклонами от императрицы и сел в свой великолепный фаэтон. Описав круг, чтобы объехать Марсово поле, его экипаж поскакал вдоль Мойки к Полицейскому мосту.
Царица, заметно повеселев, подозвала своих министров.
– Английский сей кавалер заверил нас, что письмо, кое мы утвердили на Верховном тайном совете, передано адмиралу, командующему ихней эскадрой. Он же клятвенно заявил, что флотилия эта не против нас снаряжена и в ближайшие же дни повернет к берегам свейским. – Она хитро прищурилась и засмеялась. Почуяли, видать, что врасплох нас не захватили...
Министры и генералы оживились, захохотали, стали подталкивать друг друга под локоть. Меншиков поспешил занять свое место за стульчиком государыни. А она погрозила ему пальцем.
– И про твои забавы, Данилыч, я от него кое-что узнала. Будь-ка у меня в покоях нынче после парада... И Девиера прихвати.
Меншиков нахмурился – это что-то новое. До сих пор светлейший сам объявлял, когда изволит прийти. И в компании с Девиером? Как ни перебирал он предположения, никак не мог понять, что вдруг случилось с этой вечно сонной портомоей.
А она, по окончании парада, села в открытую коляску и подъехала к выстроенным для раздачи рублей преображенцам. Солдаты, сержанты, офицеры а там они поголовно были шляхетских кровей – ели глазами возлюбленную монархиню и поминутно кричали "Виват!".
Полиция отодвинула народ на приличное расстояние, но все же за строем кое-где виднелись группки обывателей, они тоже были в состоянии экстаза.
Дойдя до последнего в шеренге богатыря, императрица вдруг увидела сзади него маленькую девочку. Она топталась босиком по колючей траве и плакала, крепко зажмурив глаза.
– Кто такая?
Выскочил перепуганный вахмистр, доложил, что сирота, кормится при полковой кухне. Звать Неждаха, а христианского имени ее никто не знает. Непорядок, конечно, что возле строя стоит, – солдаты набаловали. Уж он гнал ее, гнал, оттого и ревет...
Императрица помолчала, затем выбрала толстый, расшитый бисером кошель светлейшего. Взяла оттуда горсть золотых поновее и вложила в заскорузлые ладошки сироты.
Императрица поднялась, отряхивая колени, весьма довольная собой.
8
Императрица вернулась во дворец утомленная, но довольная. Милости расточала щедрою рукой. Несколько раз повторила окружающим: вот теперь она чувствует, что вместо ералашной Московии у нее теперь вполне благоприличное герцогство.
И придворные старались докладывать вести одна другой приятнее. Гончарные мастерские выдали поливную посудину с кобальтовым рисунком. И хотя она саксонскому порцеллану весьма еще уступает, все же приятно российский сей опыт видеть. Из Якутска прибыл гонец от воеводы, сообщил, что обретается там господин командор Витус Беринг со товарищи. И хотя, как отъехал оттуда гонец, прошло уж пять месяцев, надо полагать, что оный славный командор уже на Камчатке и строит суда. С Ладоги генерал Миних доносил об успешном построении судоходного канала и, ссылаясь на мор досаждающий, просил одного – рабочих и рабочих.
Вконец умиротворенная Екатерина Алексеевна, готовясь удалиться в личные покои, спросила дежурного камергера:
– Светлейший князь и господин Девиер там?
– Ждут-с. А кроме них, просит внеочередной беседы господин Нартов.
– Андрей Константинович? Что ему надо? Я же вчера разрешила махины к нему в дом перевезти. Пусть приходит завтра... Нет, завтра я занята. В среду!
– Они нижайше просят. Сказывают, дело неотложнейшей важности.
– Я же сказала! – царица раздражалась от того, что чувство внутреннего умиления быстро иссякало. – А ты, камергер, кому ты служишь, мне или Нартову?
В малой приемной светлейший сломал вычурную ручку от кресла, по которой он постукивал в совершенной ярости: эта коровница заставляет его Меншикова! – ждать. Девиер, напротив, изображал ироническое равнодушие, а в углу еще ютился унылый Шумахер, которого вызвали неизвестно зачем.
Императрица села в свое любимое кресло, в котором подушки хранили отпечаток ее дородного тела. Левенвольд подсунул под ноги удобную табуреточку. "Еще бы тебе не царствовать!" – разъярялся Меншиков, узрев, что карлик Нулишка устраивается на полу возле табуреточки.
– Что смотрите? – сказала она придворным, которые глядели, как она ласкает Нулишку. – Он ведь мой крестник, а я его забыла. Ярыжница отдала его в Кунсткамеру, а там его Шумахер голодом морил!
Щумахер хлопнул себя по бокам, а горлом сделал движение, как бы заглатывал сливу. Царица повернулась к Девиеру.
– А ты его в клоповнике держал, на доносы подбивал, будто он тебе фискал нарочитый!
Девиер сделал полупоклон, словно хотел объяснить – полиция, матушка, на то она и полиция.
– Но теперь я сама позабочусь об его судьбе. Я перед ним виновата. Спрашиваю нонче: "Чего ты желаешь, Варсонофий, говори смело". А он: "Жениться хочу, благодетельница". Чего ухмыляетесь, идолы, он уже парень великовозрастный! Предлагаю ему – женись на Утешке, чудо карлица. Или куплю тебе арапку, привезли на Морской рынок, говорят, черная, шести вершков росту. Не хочет он монстров, желаю, говорит, жениться на обыденной бабе. И адрес притом указывает! Я тотчас послала по адресу Левенвольда, и он купил...
Придворные слушали, все еще стоя. Каждый думал: чем это все кончится?
– Однако я не для того вас пригласила, господа. Кстати, что ж вы стоите? Рейнгольд, подай министрам стульчики. Итак, дело в том, что кавалер Рондо, английский секретарь, имел нам сообщить, что иноземный граф Припрюнович... Как его, как его?
– Бруччи де Рафалович, – подсказал Левенвольд.
– Вот именно, слава тебе господи! Сей граф, он же академикус, будто бы арестован и препровожден на дыбу. Мы тут же подписали английскому тому секретарю заготовленный ордер о его немедленном освобождении...
Меншиков вскочил.
– Ваше величество! Он же шпион, его вина доказана. Он признался, что ссужал деньги офицерам, лишь бы не пришли к месту сбора...
– Признался! Да в ваших застенках и святой признается!
Шумахер залепетал про академические дипломы, про философский его камень...
– Дипломы! – набирал тон светлейший. – Ложь все его дипломы! Он изобличен в передаче совершенно секретных сведений. А философский тот камень выдуман им, чтобы сеять плевелы раздора.
Императрица усмехнулась с оттенком горечи.
– Кому-то очень не хотелось, чтобы камень тот всемогущий был преподнесен нам и даровал бы и счастье, и здоровье, и покой... Сядь, Данилыч, утихомирься. А ты, генерал-полицеймейстер, говори, твой черед.
– Согласно ордера вашего величества, граф Бруччи де Рафалович освобожден и едет к себе на родину в сопровождении личного медика вашего величества...
– Вот это дело. Ты умник, Антон.
Меншиков, понимая, что разговорам этим не будет конца, выступил решительно. Сегодня был обнаружен опаснейший мятеж. В попытке государственного переворота участвовали каторжники особой статьи из Рогервика...
Обычно сообщения такого рода действовали на Екатерину Алексеевну безошибочно. Она мертвенно бледнела, на глазах расплывалась, будто тесто: "Ах, Данилыч, ох, Данилыч, что же делать, Данилыч?"
Но на сей раз она, не расставаясь с улыбочкой, хитро прищурила глаза.
– Об том мятеже мы уже наслышаны, ваша великокняжеская светлость... И обо многом прочем: кто у кого в скрыне сидел, кто с Сонькою крутил амуры. А теперь вы все спелись против меня и разом утопили в Неве и Соньку, и философский мой камень... Слава богу, у меня есть еще верные мне люди!
Императрица со значением принялась гладить карлика по лысоватой голове. А слезы уже вовсю прыскали из ее глаз, она притопывала ножкой.
– А вы все хотите мне только зла... Да, да, – зла, зла, и зла!
Светлейший, покусывая ус, ждал, когда пройдет у монархини припадок независимости. И этот момент наступил. Она выслала всех, даже карлика, ему же велела остаться.
– Ох, Данилыч... я так несчастна, так несчастна! Отмени сегодня фейерверк и вечерний астамблей, нету у меня сил... Или пусть уж танцуют, но без меня.
9
– К вам хочет Нартов, – сказал Левенвольд. Он знал, что царица отказала уже камергеру, сам недолюбливал докучливого механика, но знал так же, что Нартов царских детей нянчил, а нравы при дворе переменчивы.
– О, господи! – простонала царица. – Не бить же мне его батогами, зови!
Левенвольд ввел Нартова, чопорно одетого и с кипой бумаг. После целования руки Нартов развернул бумагу и стал читать список учеников, принятых в гимназиум.
– Не юли, Константиныч, – остановила она. – Ради школяров ты не стал бы так пробиваться. Сказывай.
Нартов встал на колени и голосом, в котором слышался плач, просил освободить девицу Алену, дочь Грачеву, которая намедни куплена во дворец.
– Ах, ту, прачкину дочь? И не проси, Константиныч, она обещана другому.
Нартов подполз на коленях, стал целовать край ее пеньюара. Он понимает, конечно, царское слово крепко, но ведь есть и царская милость!
– Ты пожилой человек! – увещевала его императрица. – А он же совсем юный, этот карлик. У тебя небось дома куча холопов, а у него никого, один-одинешенек!
– Да ведь она, мне сказывали, она там головою бьется об стены, криком кричит. Не любит же она его!
– То есть ты хочешь сказать, она тебя любит? – усмехнулась царица. Ах, кто же из нас выходил замуж по любви?
Она заставила Нартова встать с колен, кликнула Левенвольда, велела прибавить свечей и принести ее личную шкатулку.
– Вот смотри,– показала она Нартову чертеж, который вынула из принесенной шкатулки, – архитекторы мне целый план сочинили. Свадьба карлика, каковой было не видано с 1709 года. Шествие короля самоедов со всешу-тейшею свитой. Вот тут будут собраны карлы и карлицы из всех домов столичного града. Фейерверк, сиречь потеха огненная, с изображением Купидона, сковывающего сердца, и надпись: "Аморис федере унум" (Любовь делает их едиными).
Это она произнесла наизусть, в один запал. Чувствовалось, что свадьба карлика заняла все ее воображение. Развернув другую бумажку, она по складам принялась читать стихи:
Загадка вся сия да ныне явная,
Невеста славная к тебе днесь приведется,
Два сердца, две души соединилися,
Соединенным же песнь брачная поется.
Нартов вновь пал на колени, схватил ступню императрицы, пытаясь поцеловать, а та его отталкивала.
– В конце концов, я так хочу! – она захлопала в ладоши, вызывая фрейлин. – Свадьба будет завтра утром.
И, уже ведомая в опочивальню, повернулась к Нартову, который все еще стоял на коленях.
– А тебе скажу добром, Константиныч. Не суйся ты не в свои дела. Токарь ты и есть токарь, точи себе на здоровье. А гимназиумы разные оставь Шумахеру с его немцами. Да и чего учить, чему учить? Я вон без ученья всю жизнь прожила, и слава богу!
Левенвольд подошел к ее постели, чтобы пожелать спокойной ночи, она хныкала: комарье разлеталось, мошкара, покою нету... Вдруг привстала в подушках и сказала совершенно спокойным голосом:
– Вот что, Рейнгольд. Токарь-то этот бешеный, я его с каких пор знаю. Как бы он чудес нам не натворил. Ступай-ка ты в Смольный дворец, где карлова невеста содержится...
А Нартов, выйдя из дворца, сел на каменный фундамент, оставшийся после станков, и заплакал, не стыдясь.
Да и кого было стыдиться? Летний сад тянулся, безмолвный и пустой, белели только истуканы. Ассамблея нынче шла далеко, в Меншиковом саду на Васильевском острове. Оттуда по реке доносились музыка и гром пушечных салютов.
Подул свежий ветер, зашелестели дубки, и спустилась самая настоящая ночь. По улицам Санктпетербурга в точном соответствии с предписаниями генерал-полицеймейстера пошли фонарщики в остроконечных шляпах и с лестницами на плечах.
10
– И как же тогда империя будет управляться? – спросил Сербан Кантемир, опираясь на ствол мушкета.
В Смольном дворце было промозгло и пустынно. Каждое слово, произнесенное даже шепотом, отражалось под сводами будто удар в доску.
– Ш-ш! – оглянулся Антиох. – Умерь свой бас! А управляться будет, как в Англии, – соберутся родовитые и знатные и станут управлять.
– Хо-хо! Науправляют тебе такие, как принц Гендриков или хотя бы наш приятель Евмолп. Я ему нарочно карточного долга не простил, чтобы поубавилась его дворянская спесь.
– Владыко Феофан говорит... – начал Антиох, но так и не досказал, что говорит владыко Феофан. Из темноты лисьей походочкой появился обер-гофмейстер Левенвольд и стал скрипеть на Кантемиров, что пост им поручен наиважнейший, государыня изволила приказать на сию ночь поставить преображенцев... Понеже устав караульный...
Братья Кантемиры, не споря с ним, разошлись в разные концы залы и вытянулись на посту.
Это был так называемый Зал Флоры, там стояли четыре итальянские статуи: Весна, собирающая луговые цветы, Лето, с серпом и яблоком. Осень, нагруженная снопами, и Зима в виде поселянки, застигнутой сном.