355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Фадеев » Том 1. Разгром. Рассказы » Текст книги (страница 7)
Том 1. Разгром. Рассказы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:08

Текст книги "Том 1. Разгром. Рассказы"


Автор книги: Александр Фадеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Со времени ухода Мечика из госпиталя она ни на минуту не забывала о его существовании и жила одной мыслью о новой их встрече. С этим днем у нее связаны были самые задушевные, затаенные – о которых никому нельзя рассказывать, – но вместе с тем такие живые, земные, почти осязаемые мечты. Она представляла себе, как он появится на опушке – в шагреневой рубахе, красивый, стройный, белокурый, немножко робеющий, – она чувствовала на себе его дыхание, мягкие курчавые волосы под рукой, слышала его нежный, влюбленный говор. Она старалась не вспоминать о недоразумениях с ним, ей казалось почему-то, что такое не может больше повториться. Одним словом, она представляла себе будущие отношения к Мечику такими, какими они никогда не были, но какими они были бы ей приятны, и старалась не думать о том, что действительно могло случиться, но доставило бы ей огорчение.

Столкнувшись с Мечиком, она, по свойственной ей чуткости к людям, поняла, что он слишком расстроен и возбужден, чтобы следить за своими поступками, и что расстроившие его события много важнее всяких ее личных обид. Но именно потому, что раньше эта встреча представлялась ей по-иному, нечаянная грубость Мечика оскорбила и напугала ее.

Варя впервые почувствовала, что грубость эта не случайна, что Мечик, может быть, совсем не тот, кого ждала она долгие дни и ночи, но что нет у нее никого другого.

У нее не хватало мужества сразу сознаться в этом: не так легко было выбросить все, чем долгие дни и ночи она жила – страдала, наслаждалась, – и ощутить в душе внезапную, ничем не заполнимую пустоту. И она заставляла себя думать так, будто ничего особенного не случилось, будто все дело в неудачной смерти Фролова, будто все пойдет по-хорошему, но вместо того с самого утра думала только о том, как Мечик обидел ее и как он не имел права обижать ее, когда она подошла к нему со своими мечтами и со своей любовью.

Весь день она испытывала мучительное желание увидеть Мечика и поговорить с ним, но ни разу не оглянулась и даже во время обеденного отдыха не подошла к нему. «Что я буду бегать за ним, как девочка? – думала она. – Ежели он вправду любит меня, как говорил, пущай подойдет первый, я ни словом не попрекну его. А ежели не подойдет, все равно – одна останусь… так ничего и не будет».

На главном становике тропа пошла шире, и рядом с Варей пристроился Чиж. Вчера ему не удалось поймать ее, но он был настойчив в таких делах и не терял надежды. Она чувствовала прикосновение его ноги, он дышал ей на ухо какие-то стыдные слова, но, погруженная в свои мысли, она не слушала его.

– Ну как же вы, а? – приставал Чиж (он говорил «вы» всем лицам женского пола, независимо от их возраста, положения и отношения к нему). – Согласны – нет?..

«… Я все понимаю, разве я требую от него что-нибудь? – думала Варя. – Но неужто ему трудно было уважить меня?.. А может, он сам теперь страдает – думает, я на него в обиде. Что, ежели поговорить с ним? Как?! после того, как он прогнал меня?.. Нет, нет, и пущай ничего не будет…»

– Да что вы, милая, оглохли, что ли? Согласны, говорю?

– Чего согласны? – очнулась Варя. – Да ну тебя ко всем!

– Здравствуйте вам… – Чиж обиженно развел руками. – Да что вы, милая, представляетесь, будто в первый раз или маленькая. – Он принялся снова терпеливо нашептывать ей на ухо, убежденный, что она слышит и понимает его, но ломается, чтобы, по бабьей привычке, набить себе цену.

Наступал вечер, овраги темнели, лошади устало фыркали, туман густел над ключами и медленно полз в долины, а Мечик все не подъезжал к Варе и, как видно, не собирался. И чем больше она убеждалась в том, что он так и не подъедет к ней, тем сильнее она чувствовала бесплодную тоску и горечь прежних своих мечтаний и тем труднее ей было расстаться с ними.

Отряд спускался в балку на ночлег, в сырой пугливой тьме копошились лошади и люди.

– Так вы не забудьте, миленькая, – с ласковой наглой настойчивостью проговорил Чиж. – Да, огонек я в сторонке разложу. Имейте это в виду… – Немного погодя он кричал кому-то: – То есть как – «куда лезешь»? А ты чего стал на дороге?

– А ты чего в чужой взвод прешься?

– Как чужой? Разуй глаза!..

После короткого молчания, во время которого оба, очевидно, разували глаза, спрашивавший заговорил виноватым съехавшим голосом:

– Тьфу, и правда «кубраки»… А Метелица где? – И, как бы вполне загладив виноватым голосом свою ошибку, он снова натужно закричал: – Мете-елица!

А внизу кто-то, до того раздраженный, что, казалось, не исполни его требования – он или покончит с собой, или начнет убивать других, вопил:

– Огня-а давай! Огня-а-а дава-ай!..

Вдруг на самом дне балки полыхнуло бесшумное зарево костра и вырвало из темноты мохнатые конские головы, усталые лица людей в холодном блеске патронташей и винтовок.

Сташинский, Варя и Харченко отъехали в сторону и тоже спешились.

– Ничего, теперь отдохнем, ог-гонек запалим! – с нарочитой и никого не веселящей бодростью говорил Харченко. – Ну-ка, за хворостом!..

– … Всегда вот так – вовремя не остановимся, а потом страдаем, – рассуждал он тем же малоутешительным тоном, шаря руками в мокрой траве и действительно страдая – от сырости, от темноты, от боязни, что его укусит змея, и от угрюмого молчания Сташинского. – Помню, вот тоже с Сучана шли – давно б уж заночевать пора, хоть глаз выколи, а мы…

«И зачем он говорит все это? – думала Варя. – Сучан… куда-то они шли… глаза выкололи. Ну, кому все это нужно теперь? Ведь все, все уже кончилось, и ничего не будет». Ей хотелось есть, и от этого как-то усиливалось другое ощущение – немой и сдавленной пустоты, которую она теперь ничем не могла заполнить. Она едва не расплакалась.

Однако, поев и отогревшись, все трое повеселели, и окружавший их темно-синий, чужой и холодный мир показался уже своим, уютным и теплым.

– Эх, шинель ты моя, шинель, – сытым голосом говорил Харченко, развертывая скатку. – На огне не горит и в воде не тонет. Вот бы мне бабу сюда!.. – Он подмигнул и рассмеялся.

«И чего я взъелась на него? – думала Варя, чувствуя, как от веселого костра, от съеденной каши, от домашних разговоров Харченки к ней возвращаются обычная ее мягкость и доброта. – И ничего ведь не было, с чего я так расстроилась? И парень сидит да скучает из-за моей дурости… А ведь стоит только пойти к нему, и все, все пойдет, как сначала…»

И ей вдруг так не захотелось носить в себе что-то обидное и злое и страдать от этого, когда всем вокруг так хорошо и бездумно и когда ей тоже может быть бездумно хорошо, что она тут же решила выбросить все из головы и пойти к Мечику, и не было уже в этом ничего зазорного для нее или плохого.

«Мне ничего, ничего не нужно, – думала она, сразу повеселев, – лишь бы он только хотел и любил меня, лишь бы он возле был… нет, я бы все отдала, ежели бы он всегда ездил, говорил, спал со мною, такой красивый и молоденький…»

Мечик и Чиж развели отдельный костер на отлете. Они поленились сварить себе ужин, пожарили над огнем сало и, так как налегали на него больше, чем на хлеб, истратив все, оба сидели голодные.

Мечик еще не пришел в себя после смерти Фролова и исчезновения Пики. Весь день он будто плыл в тумане, сотканном из чужих и строгих, отделяющих его от остальных людей мыслей об одиночестве и смерти. К вечеру эта пелена спала, но он никого не хотел видеть и всех боялся.

Варя с трудом отыскала их костер. Вся балка жила в таких же кострах и дымных песнях.

– Вот вы куда запрятались? – сказала она, выходя из кустов с бьющимся сердцем. – Здравствуйте.

Мечик вздрогнул и, чуждо-испуганно посмотрев на нее, отвернулся к огню.

– А-а!.. – приятно осклабился Чиж… – Вас только и не хватало. Садитесь, милая, садитесь…

Он засуетился, распахнул шинель и показал ей место рядом. Но она не села с ним. Его обычная пошлость – качество, которое она сразу почувствовала в нем, хотя и не знала, что это такое, – теперь особенно неприятно резнула ее.

– Пришла проведать тебя, а то ты нас совсем забыл, – заговорила она певучим, волнующимся голосом, обращаясь к Мечику и не скрывая, что пришла исключительно из-за него. – Там уж и Харченко справлялся, как, мол, здоровье, шибко, мол, раненный парень был, а теперь будто и ничего, о себе уж я не говорю…

Мечик молча пожал плечами.

– Скажите, живем прекрасно – что за вопрос! – воскликнул Чиж, охотно принимая все на себя. – Да вы садитесь рядом, чего стесняетесь?

– Ничего, я ненадолго, – сказала она, – так только, проходом… – Ей стало вдруг обидно, что она пришла из-за Мечика, а он пожимает плечами. Она добавила: – А вы, видать, ничего и не кушали – котелок чистый…

– Чего там не кушали? Если бы продукты хорошие давали, а то черт знает что!.. – Чиж брезгливо поморщился. – Да вы садитесь рядом! – с отчаянным радушием повторил он снова и, схватив ее за руку, притянул к себе. – Садитесь же!..

Она опустилась возле на шинель.

– Уговор-то наш помните? – Чиж интимно подмигнул.

– Какой уговор? – спросила она, с испугом припоминая что-то. «Ах, не надо, не надо было приходить», – вдруг подумала она, и что-то большое и тревожное оборвалось в ней.

– То есть как – какой?.. А вот обождите… – Чиж быстро перегнулся к Мечику. – Хоть в обществе секретов и не полагается, – сказал он, обняв его за плечо и оборачиваясь к ней, – но…

– Какие там секреты?.. – сказала она с неестественной улыбкой и, быстро мигая, начала зачем-то поправлять волосы дрожащими, непослушными пальцами.

– Какого ты черта сидишь, как тюлень? – быстро зашептал Чиж на ухо Мечику. – Тут все уже сговорено, а ты…

Мечик отпрянул от Чижа, мельком взглянул на Варю и густо покраснел. «Ну что, дождался? Видишь теперь, что делается», – с укором сказал ему ее плывущий взгляд.

– Нет, нет, я пойду… нет, нет, – забормотала она, как только Чиж снова повернулся к ней, точно он уже предлагал ей нечто позорное и унизительное. – Нет, нет, я пойду… – Она вскочила и пошла мелким, скорым шагом, низко склонив голову; скрылась в темноте.

– Опять из-за тебя упустили… Раз-зява!.. – прошипел Чиж презрительно и злобно. Вдруг он подпрыгнул, подхваченный какой-то стихийной силой, и стремительными скачками, точно его подбрасывал кто-то, помчался вслед за Варей.

Он нагнал ее в нескольких саженях и, крепко обняв, повлек в кусты, приговаривая:

– Ну же, миленькая… ну, девочка…

– Пусти меня… отстань… кричать буду!.. – просила она, слабея и чуть не плача, но чувствуя, что у нее нет сил кричать и что кричать ей теперь не нужно: незачем и не для кого.

– Ну, миленькая, ну зачем же! – приговаривал Чиж, зажав ей рот и все больше возбуждаясь от собственной нежности.

«И правда, зачем? Ну, кому это нужно теперь? – подумала она устало. – Но ведь это Чиж… да, но ведь это же Чиж… откуда он, почему он?.. Ах, не все ли равно…» И ей действительно стало все безразлично.

XIII. Груз

– Не люблю я их, мужиков, душа не лежит, – говорил Морозка, плавно покачиваясь в седле, и в такт, когда Мишка ступал правой передней ногой, сшибал плетью ярко-желтые листья березок. – Бывал я тоже у деда. Двое дядьков там у меня – землю пашут. Нет, не лежит душа! Не то, не то – кровь другая: скупые, хитрые они… да что там! – Морозка, упустив березку, чтобы не потерять такт, хлестнул себя по сапогу. – А с чего бы, кажись, хитрить, скупиться? – спросил он, подымая голову. – Ну ведь ни хрена, ни хре-на же у самих нету, подметай – чисто!.. – И он засмеялся будто бы чужим, наивным, жалеющим смешком.

Гончаренко слушал, глядя промеж конских ушей, в серых его глазах стояло умное и крепкое выражение, какое бывает у людей, умеющих хорошо слушать, а еще лучше – думать по поводу услышанного.

– А я думаю, каждого из нас колупни, – сказал он вдруг, – из нас, – подчеркнул для большей прочности и посмотрел на Морозку, – меня, к примеру, или тебя, или вон Дубова, – в каждом из нас мужика найдешь… Найдешь, – повторил он убежденно. – Со многими потрохами, разве что только без лаптей…

– Это насчет чего? – оглянулся Дубов.

– А то и с лаптями… Разговор у нас насчет мужика… В каждом, говорю, из нас мужик сидит…

– Ну-у… – усомнился Дубов.

– А как же иначе?.. У Морозки, скажем, дед в деревне, дядья; у тебя…

– У меня, друг, никого, – перебил Дубов, – да и слава богу! Не люблю, признаться, это семя… – Хотя Кубрака возьми: ну, сам он еще Кубрак Кубраком (не с каждого ж ума спросить!), а вэвод он набрал? – И Дубов презрительно сплюнул.

Разговор этот происходил на пятый день пути, когда отряд спустился к истокам Хаунихедзы. Ехали они по старой зимней дороге, устланной мягким, засыхающим пырником. Хотя ни у кого не осталось ни крошки из харчей, припасенных в госпитале помощником начхоза, все были в приподнятом настроении, чувствуя близость жилья и отдыха.

– Ишь что делает? – подмигнул Морозка. – Дубов-то наш – старик, а? – И он засмеялся, удивляясь и радуясь тому, что взводный согласен с ним, а не с Гончаренкой.

– Нехорошо ты говоришь о народе, – сказал подрывник, нисколько не обескураженный. – Ладно, пущай у тебя никого, не в том дело – у меня теперь тоже никого. Рудник наш возьмем… Ну, ты, правда, еще российский, а Морозка? Он, окромя своего рудника, почти что ничего не видал…

– Как не видал? – обиделся Морозка. – Да я на фронте…

– Пущай, пущай, – замахал на него Дубов, – ну, пущай не видал…

– Так это ж деревня, рудник ваш, – спокойно сказал Гончаренко. – У каждого огород – раз. Половина на зиму приходит, на лето – обратно в деревню… Да у вас там зюбры кричат, как в хлеву!.. Был я на вашем руднике.

– Деревня? – удивлялся Дубов, не поспевая за Гончаренкой.

– А то что же? Копаются жинки ваши по огородам, народ кругом тоже все деревенский, а разве не влияет?.. Влияет! – И подрывник привычным жестом рассек воздух ладонью, поставленной на ребро.

– Влияет… Конечно… – неуверенно сказал Дубов, раздумывая, нет ли в этом чего-нибудь позорного для «угольного племени».

– Ну, вот… Возьмем теперь город: велики ль, сказать, города наши, много ль городов у нас? Раз, два, и обчелся… На тысячи верст – сплошная деревня… Влияет, я спрашиваю?

– Обожди, обожди, – растерялся взводный, – на тысячи верст? как сплошная?.. ну да – деревня… ну влияет?

– Вот и выходит, что в каждом из нас – трошки от мужика, – сказал Гончаренко, возвращаясь к исходной точке и этим точно покрывая все, о чем говорил Дубов.

– Ловко подвел! – восхитился Морозка, которого с момента вмешательства Дубова спор интересовал только как проявление человеческой ловкости. – Заел он тебя, старик, и крыть нечем!

– Это я к тому, – пояснил Гончаренко, не давая Дубову опомниться, – что гордиться нам не нужно перед мужиком, хотя б и Морозке, – без мужика нам то-оже… – Он покачал головой и смолк; и, видимо, все, о чем говорил потом Дубов, не в состоянии было его разубедить.

«Умный, черт, – подумал Морозка, сбоку поглядывая на Гончаренку и проникаясь все большим уважением к нему. – Так припер старика – никуда не денешься». Морозка знал, что Гончаренко, как и все люди, может ошибаться, поступать несправедливо, – в частности, Морозка совсем не чувствовал на себе того мужицкого груза, о котором так уверенно говорил Гончаренко, – но все же он верил подрывнику больше, чем кому-либо другому. Гончаренко был «свой в доску», он «мог понимать», он «сознавал», а кроме того, он не был пустословом, праздным человеком. Его большие узловатые руки были жадны к работе, исполняли ее, на первый взгляд, медленно, но на самом деле споро – каждое их движение было осмысленно и точно.

И отношения между Морозкой и Гончаренкой достигли той первой, необходимой в дружбе ступени, о которой партизаны говорят: «они спят под одной шинелькой», «они едят из одного котелка».

Благодаря ежедневному общению с ним Морозка начинал думать, что сам он, Морозка, тоже исправный партизан: лошадь у него в порядке, сбруя крепко зачинена, винтовка вычищена и блестит как зеркало, в бою он первый и надежнейший, товарищи любят и уважают его за это. И, думая так, он невольно приобщался к той осмысленной здоровой жизни, какой, казалось, всегда живет Гончаренко, то есть к жизни, в которой нет места ненужным и праздным мыслям…

– О-ой… стой!.. – кричали впереди. Возглас передавался по цепи, и, в то время как передние уже стали, задние продолжали напирать. Цепочка смешалась.

– Э-э… ут… Метелицу зовут… – снова побежало по цепи. Через несколько секунд, согнувшись по-ястребиному, промчался Метелица, и весь отряд с бессознательной гордостью проводил глазами его не отмеченную никакими уставами цепкую пастушью посадку.

– Поехать и мне, узнать, что там такое, – сказал Дубов. Немного погодя он вернулся раздраженный, стараясь, однако, не показывать этого.

– В разведку Метелица едет, ночевать здесь будем, – сказал сдержанно, но в голосе его слышно для всех клокнули злые, голодные нотки.

– Как так, не евши?! О чем они там думают?! – закричали кругом.

– Отдохнули, называется…

– Вот язви его в свет!.. – присоединился Морозка.

Впереди уже спешивались.

Левинсон решил заночевать в тайге, потому что не был уверен, что низовье Хаунихедзы свободно от неприятеля. Однако он надеялся, что даже в этом случае ему удастся, прощупав путь разведкой, пробраться в долину Тудо-Ваки, богатую лошадьми и хлебом.

Всю дорогу мучила его непереносная, усиливающаяся с каждым днем боль в боку, и он знал уже, что боль эту – следствие усталости и малокровия – можно вылечить только неделями спокойной и сытной жизни. Но так как еще лучше он знал, что долго не будет для него спокойной и сытной жизни, он всю дорогу приноравливался к новому своему состоянию, уверяя себя, что эта «совсем пустяковая болезнь» была у него всегда и потому никак не может помешать ему выполнить то дело, которое он считал своей обязанностью выполнить.

– А на мое мнение – надо иттить… – не слушая Левинсона и глядя на его ичиги, в четвертый раз повторил Кубрак с тупым упрямством человека, который не желает ничего знать, кроме того, что ему хочется есть.

– Ну, если уж тебе так невтерпеж, иди сам… сам иди… оставь себе заместителя и иди… А подводить весь отряд нам нет никакого расчета…

Левинсон говорил с таким выражением, точно у Кубрака был именно этот неправильный расчет.

– Иди-ка, брат, лучше караул снаряжай, – прибавил он, пропустив мимо ушей новое замечание взводного. Увидев, однако, что тот собирается настаивать, он вдруг нахмурился и строго спросил: – Что?..

Кубрак поднял голову и замигал.

– Вперед по дороге пустишь конный дозор, – продолжал Левинсон с прежней, чуть заметной издевкой в голосе, – а назад на полверсте поставишь пеший караул; лучше всего у ключа, что переезжали. Понятно?

– Понятно, – угрюмо сказал Кубрак, удивляясь, почему он говорит это, а не то, что ему хочется. «Холера двужильная», – думал он о Левинсоне, с бессознательной, прикрытой уважением, неприязнью к нему и жалостью к себе.

Ночью, проснувшись внезапно, как он часто просыпался в последнее время, Левинсон вспомнил этот разговор с Кубраком и, закурив, пошел проверять караулы.

Стараясь не ступать на шинели спящих, пробрался он меж тлеющих костров. Крайний справа горел ярче других, возле него на корточках сидел дневальный и грел руки, протянув их ладонями к огню. Он, видно, совсем забыл об этом, – темная баранья шапка сползла ему на затылок, глаза были задумчиво, широко раскрыты, и он чуть улыбался доброй детской улыбкой. «Вот ловко!..» – подумал Левинсон, почему-то именно этим словом выразив то неясное чувство тихого, немножко жуткого восторга, которое сразу овладело им при виде этих синих, тлеющих костров, улыбающегося дневального и – от всего, что смутно ждало его в ночи.

И он пошел еще тише и аккуратней – не для того, чтобы остаться незамеченным, а для того, чтобы не вспугнуть улыбку дневального. Но тот так и не очнулся и все улыбался на огонь. Наверно, этот огонь и идущий из тайги мокрый хрустящий звук выщипываемой травы напоминали дневальному «ночное» в детстве: росистый месячный луг, далекий крик петухов на деревне, притихший конский табун, побрякивающий путами, резвое пламя костра перед детскими зачарованными глазами… Костер этот уже отгорел и потому казался дневальному ярче и теплее сегодняшнего.

Едва Левинсон отошел от лагеря, как его обняла сырая, пахучая темь, ноги тонули в чем-то упругом, пахло грибами и гниющим деревом. «Какая жуть!» – подумал он и оглянулся. Позади не было уже ни одного золотистого просвета – лагерь точно провалился вместе с улыбающимся дневальным. Левинсон глубоко вздохнул и нарочито веселым шагом пошел по тропинке вглубь.

Через некоторое время он услышал тихое журчание ключа, постоял немного, вслушиваясь в темноту, и, улыбнувшись про себя, зашагал еще быстрее, стараясь сильнее шуршать, чтобы было слышно.

– Кто?.. Кто там?.. – раздался из темноты срывающийся голос.

Левинсон узнал Мечика и пошел напрямик не отзываясь. В сжавшейся тишине лязгнул затвор и, запнувшись за что-то, жалобно заскрипел. Слышно было, как нервничают руки, стараясь дослать патрон.

– Почаще смазывать надо, – насмешливо сказал Левинсон.

– Ах, это вы?.. – с облегчением вырвалось у Мечика. – Нет, я смазываю… не знаю, что там случилось… – Он смущенно посмотрел на командира и, забыв про открытый затвор, опустил винтовку.

Мечик попал в караул в третью смену, в полночь. Прошло не более получаса, как отшуршали в траве неспешные шаги разводящего, но Мечику казалось, что он стоит уже очень долго. Он был наедине со своими мыслями в большом враждебном мире, где все шевелилось, медленно жило чужой, сторожкой и хищной жизнью.

В сущности, все это время его занимала только одна мысль, которая неизвестно когда и откуда родилась в нем, но теперь он неизменно возвращался к ней, о чем бы ни думал. Он знал, что никому не скажет об этой мысли, знал, что мысль эта чем-то плоха, очень постыдна, но он также знал, что теперь уж не расстанется с ней – всеми силами постарается выполнить ее, потому что это было последнее и единственное, что ему оставалось.

Мысль эта сводилась к тому, чтобы тем или иным путем, но как можно скорее уйти из отряда.

И прежняя жизнь в городе, казавшаяся раньше такой безрадостной и скучной, теперь, когда он думал о том, что снова сможет вернуться к ней, выглядела такой счастливой и беззаботной и единственно возможной.

Увидев Левинсона, Мечик смутился не столько оттого, что винтовка была не в порядке, сколько оттого, что с этими своими мыслями он был захвачен врасплох.

– Ну и вояка! – сказал Левинсон добродушно. После улыбающегося дневального ему не хотелось сердиться. – Жутко стоять, да?

– Нет… чего же, – смешался Мечик, – я уж привык…

– А я вот никак не могу привыкнуть, – усмехнулся Левинсон. – Уж сколько один хожу и езжу – днем и ночью, – а все жутко… Ну, как тут, спокойно?

– Спокойно, – сказал Мечик, глядя на него с удивлением и некоторой робостью.

– Ну, ничего, скоро вам легче будет, – отозвался Левинсон как бы не на слова Мечика, а на то, что крылось под ними. – Только бы на Тудо-Ваку выйти, а там легче… Куришь? Нет?

– Нет, не курю… так, иногда балуюсь, – поспешно добавил Мечик, вспомнив про Варин кисет, хотя Левинсон и не мог знать про существование этого кисета.

– А не скучно без курева?.. «Табак дело», как сказал бы Канунников, – был у нас такой хороший партизан. Не знаю, пробрался ли он в город…

– А зачем он пошел туда? – спросил Мечик, и от какой-то неясной мысли у него забилось сердце.

– Послал я его с донесением, да время очень тревожное, а там вся наша сводка.

– Так можно ведь и еще послать, – сказал Мечик неестественным голосом, стараясь делать вид, будто нет ничего особенного в его словах. – Не думаете еще послать?

– А что? – насторожился Левинсон.

– Да так… Если думаете – могу я свезти… Мне там все знакомо…

Мечику показалось, что он слишком поторопился и Левинсону теперь все стало ясно.

– Нет, не думаю… – в раздумье протянул Левинсон. – У вас там что? родные?

– Нет, я вообще там работал… то есть у меня есть там родные, но я не потому… нет, вы можете на меня положиться: когда я работал в городе, мне не раз приходилось перевозить секретные пакеты.

– Ас кем вы работали?

– Работал я с максималистами, но я думал тогда, что это все равно…

– То есть как все равно?

– Да с кем ни работать.

– А теперь?

– А теперь меня как-то с толку сбили, – тихо сказал Мечик, не зная, что же наконец от него требуется.

– Так… – протянул Левинсон, словно это и было как раз то, что требуется. – Нет, нет, не думаю… не думаю отправлять, – повторил он снова.

– Нет, вы знаете, почему я еще заговорил об этом?.. – начал Мечик с внезапной нервной решимостью, и голос его задрожал. – Вы только не подумайте обо мне плохо и вообще не думайте, что я скрываю что-нибудь, – я буду с вами совсем откровенным…

«Сейчас я скажу ему все», – подумал он, чувствуя, что действительно сейчас все скажет, не зная, хорошо ли это или плохо.

– Я заговорил об этом еще потому, что мне кажется, что я никуда не годный и никому не нужный партизан, и будет лучше, если вы меня отправите… Нет, вы не подумайте, что я боюсь или прячу от вас что-нибудь, но ведь я же на самом деле ничего не умею и ничего не понимаю… Ведь я ни с кем, ни с кем здесь не могу сойтись, ни от кого не вижу поддержки, а разве я виноват в этом? Я ко всем подходил с открытой душой, но всегда натыкался на грубость, насмешки, издевательства, хотя я был в боях вместе со всеми и был тяжело ранен – вы это знаете… Я теперь никому не верю… я знаю, что, если бы я был сильнее, меня бы слушались, меня бы боялись, потому что каждый здесь только с этим и считается, каждый смотрит только за тем, чтобы набить свое брюхо, хотя бы для этого украсть у своего товарища, и никому нет дела до всего остального… Мне даже кажется иногда, что, если бы они завтра попали к Колчаку, они так же служили бы Колчаку и так же жестоко расправлялись бы со всеми, а я не могу, а я не могу этого делать!..

Мечик чувствовал, как с каждым словом разрывается в нем какая-то мутная пелена, слова с необыкновенной легкостью вылетают из растущей дыры, и от этого ему самому становилось легче. Хотелось говорить еще и еще, и было уже совсем безразлично, как отнесется к этому Левинсон.

«Вот тебе и на… ну – каша!..» – думал Левинсон, все с большим любопытством вслушиваясь в то, что нервно билось под словами Мечика.

– Постой, – сказал он наконец, тронув его за рукав, и Мечик с особенной ясностью почувствовал на себе его большие и темные глаза. – Ты, брат, наговорил – не проворотишь!.. Остановимся пока на этом. Возьмем самое важное… Ты говоришь, что каждый здесь смотрит только за тем, чтобы набить свое брюхо…

– Да нет же! – воскликнул Мечик: ему казалось, что самое важное в его словах было не это, а то, как ему плохо здесь живется, как все его несправедливо обижают и как он хорошо делает, говоря об этом откровенно, начистоту. – Я хотел сказать…

– Нет, обожди уж, теперь я скажу, – мягко перебил Левинсон. – Ты сказал, что каждый здесь смотрит только за тем, чтобы набить свое брюхо, и, если бы мы попали к Колчаку…

– Нет, я не говорил о вас лично!.. Я…

– Это все равно… Если бы они попали к Колчаку, то они так же жестоко и бессмысленно исполняли бы то дело, какое угодно было Колчаку? Но это же совсем неверно!.. – И Левинсон стал привычными словами разъяснять, почему это кажется ему неверным.

Но чем дальше он говорил, тем яснее ему становилось, что он тратит слова впустую. По тем отрывистым замечаниям, которые вставлял Мечик, он чувствовал, что нужно бы было говорить о чем-то другом, более основном и изначальном, к чему он сам не без труда подошел в свое время и что вошло теперь в его плоть и кровь. Но об этом не было возможности говорить теперь, потому что каждая минута сейчас требовала от людей уже осмысленного и решительного действия.

– Ну, что ж с тобой сделаешь, – сказал он наконец с суровой и доброй жалостью, – пеняй тогда сам на себя. А идти тебе некуда. Глупо. Убьют тебя, и все… Лучше подумай как следует, особенно над тем, что я сказал… Об этом не вредно подумать…

– Я только об этом и думаю, – глухо сказал Мечик, и прежняя нервная сила, заставлявшая его говорить так много и смело, сразу покинула его.

– А главное – не считай своих товарищей хуже себя. Они не хуже, нет… – Левинсон достал кисет и медленно стал свертывать папироску.

Мечик с вялой тоской наблюдал за ним.

– А затвор ты замкни все-таки, – сказал вдруг Левинсон, и видно было, что он во все время их разговора помнил о раскрытом затворе. – Пора бы уж привыкнуть к таким вещам – не дома. – Он чиркнул спичкой, и на мгновение выступили из темноты его полузакрытые веки с длинными ресницами, тонкие ноздри, бесстрастная рыжая борода. – Да, как кобыла твоя? Ты все на ней ездишь?

– На ней… Левинсон подумал.

– Вот что: завтра я тебе Нивку дам, знаешь? Пика на ней ездил… А Зючиху начхозу сдашь. Сойдет?

– Сойдет, – грустно сказал Мечик.

«Экий непроходимый путаник», – думал потом Левинсон, мягко и осторожно ступая в темную траву и часто пыхая цигаркой. Он был немножко взволнован всем этим разговором. Он думал о том, как Мечик все-таки слаб, ленив, безволен и как же на самом деле безрадостно, что в стране плодятся еще такие люди – никчемные и нищие. «Да, до тех пор пока у нас, на нашей земле, – думал Левинсон, заостряя шаг и чаще пыхая цигаркой, – до тех пор пока миллионы людей живут еще в грязи и бедности, по медленному, ленивому солнцу, пашут первобытной сохой, верят в злого и глупого бога – до тех пор могут рождаться на ней такие ленивые и безвольные люди, такой никчемный пустоцвет…»

И Левинсон волновался, потому что все, о чем он думал, было самое глубокое и важное, о чем он только мог думать, потому что в преодолении этой скудости и бедности заключался основной смысл его собственной жизни, потому что не было бы никакого Левинсона, а был бы кто-то другой, если бы не жила в нем огромная, не сравнимая ни с каким другим желанием жажда нового, прекрасного, сильного и доброго человека. Но какой может быть разговор о новом, прекрасном человеке до тех пор, пока громадные миллионы вынуждены жить такой первобытной и жалкой, такой немыслимо скудной жизнью.

«Но неужели и я когда-нибудь был такой или похожий?» – думал Левинсон, мысленно возвращаясь к Мечику. И он пытался представить себя таким, каким он был в детстве, в ранней юности, но это давалось ему с трудом: слишком прочно и глубоко залегли – и слишком значительны для него были – напластования последующих лет, когда он был уже тем Левинсоном, которого все знали именно как Левинсона,как человека, всегда идущего во главе.

Он только и смог вспомнить старинную семейную фотографию, где тщедушный еврейский мальчик – в черной курточке, с большими наивными глазами – глядел с удивительным, недетским упорством в то место, откуда, как ему сказали тогда, должна была вылететь красивая птичка. Она так и не вылетела, и, помнится, он чуть не заплакал от разочарования. Но как много понадобилось еще таких разочарований, чтобы окончательно убедиться в том, что «так не бывает»!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю