Текст книги "Сочинения. Том 1"
Автор книги: Александр Бестужев-Марлинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)
Пушкин в письме к Бестужеву от мая – июня 1825 года оспорил многие положения его статьи: «У нас есть критика, а нет литературы. Где же ты это нашел? именно критики у нас и недостает»; «Нет, фразу твою скажем наоборот: литература кой-какая у нас есть, а критики нет» [11]11
А. С. Пушкин. Собр. соч. в десяти томах, т. 9. М… «Художественная литература», 1977, с. 149, 150.
[Закрыть]. Оспаривал Пушкин в письмах к декабристам и недооценку содержания «Евгения Онегина», казавшегося им слишком легким, недостойным поэзии.
Высокая оценка Бестужевым «Горя от ума» как творения «народного», «феномена», какого не видали мы от времен «Недоросля», казалось, противоречила тому, что только что было сказано о «Евгении Онегине»; тут как раз в похвалу Грибоедову ставились: «Толпа характеров, обрисованных смело и резко; живая картина московских нравов, душа в чувствованиях, ум и остроумие в речах…» Но «ум и остроумие» явно подразумевают образ Чацкого-обличителя, который импонирует Бестужеву, а не саму по себе «картину нравов». Назвать прямо Чацкого в статье Бестужев не захотел, зная о цензурных гонениях на комедию Грибоедова, еще не напечатанную. Резко же обрисованный Чацкий выигрывал во многом в его глазах по сравнению с более противоречивым героем романа Пушкина. Высокая оценка реалистической комедии Грибоедова объясняется особым декабристским ее прочтением.
3
Уже первые опубликованные стихи Бестужева свидетельствовали о доминирующем значении в них гражданских тем. Жанр послания, в отличие от карамзинистов и «арзамасцев», не носил у Бестужева легкого, эпикурейского характера. Послания у него обязательно включают мотивы некоего служения высшим идеалам. Так, в послании «К К у» (1818), поэту и вольнодумцу, воспитаннику Пажеского корпуса, он советует в невзгодах жизни преодолевать малодушие, вселяет в него чувство уверенности: «Возможно жезл судьбы железной // Терпением перековать». «Подражание первой сатире Буало» (1819) начинается с ноты пушкинского стихотворения «Вольность»: «Бегу от вас, бегу, Петропольские стены». Основной темой стихотворения оказывается обличение пороков той жизни, которую он оставляет. В послании «К некоторым поэтам» (1819) оплакивается оскудение русского Парнаса, всесилие людей «испорченного тона», недостойных ни Державина, ни Крылова, ни Карамзина. Здесь подспудно вырисовывается некая программа обновления литературной арены, хотя четко это намерение и не определено. Программа вырастает между строк стихотворения «К Рылееву», в котором пародируется баллада Жуковского «Иванов вечер» («Замок Смальгольм», 1822) и упоминается некая «поэма» Рылеева – всего вероятнее, «Войнаровский». За дружеской полушутливостью обращения к Рылееву проступает пророческое предвидение возможной судьбы автора этой поэмы: оно Бестужевым вкладывается в уста опасливого Плетнева, удостоившего крамольную «поэму» своего косвенного взора:
За возвышенный труд
Не венец тебе – кнут
Аполлон на Руси завещал.
Можно определенно утверждать, что до 14 декабря Бестужев выступал как поэт рылеевского склада: его влекли гражданские темы и «любовь никак не шла на ум». Бойкие, задорные «агитационные песни»: «Ах, где те острова…», «Ты скажи, говори…» и другие, предназначавшиеся для распространения в казармах, – сочинены были с хорошим знанием законов устного солдатского фольклора, с запоминающимися повторами, прибаутками, колкими издевками над царскими порядками и самим царем, «немцем нашим русским». Песни распространялись и среди простого народа. Один мемуарист зафиксировал, что полицейские запрещали петь лодочникам-гребцам на Неве популярную песню Нелединского-Мелецкого «Ох, тошно мне на чужой стороне», потому что усматривали в ней прототип крамольной песни Бестужева и Рылеева, написанной на тот же голос, но с характерной переделкой: «тошно мне» не «на чужой», а «на родной стороне». В советское время была доказана принадлежность Бестужеву думы «Михаил Тверской», впервые появившейся в «Сыне отечества» за 1824 год, за подписью: Б…..в. Она написана в духе «Дум» Рылеева: в ней главное – высокое моральное поучение, которое завещает мученик Золотой Орды своему сыну: «Всегда будь верен правде, чести».
В основном верным рылеевской школе Бестужев-поэт оставался и в годы испытаний. Поэму «Андрей, князь Переяславский» (1826) (из задуманных пяти частей написано было только две) Бестужев создавал в «Форте Слава». Обе ее части без ведома автора, анонимно были напечатаны в 1828 и в 1831 годах. Выбор героя для поэмы – младшего сына Владимира Мономаха – и гражданская риторика напоминали приемы прежней декабристской поэтики, по которым написаны «Думы» Рылеева и «Михаил Тверской» Бестужева. Но внутренняя проработка образа несла в себе уже горький опыт пережитого. Появились иллюзии о возможности власти, основанной на взаимном понимании и любви парода и князя, мыслящего дворянства и царя. Ведь даже записка «Об историческом ходе свободомыслия в России» заканчивалась надеждами на то, что Николай I – великодушный и проницательный – может стать другим Петром Великим. Андрей Переяславский был прозван в народе за свои личные качества Добрым: он посвятил себя не гордыне и славе, а «общественному благу». Поэма не получилась художественно ценной, так как не несла в себе продуктивной идеи.
Значительными были успехи Бестужева-поэта в эти годы, особенно там, где он погружается в свой внутренний мир и открывает в самом себе живого человека, преисполненного прежних благородных идей, но понимающего сложность жизни, отдающегося ее многообразию или желающего быть сопричастным мотивам, волновавшим других поэтов. Он интенсивно переводил из Гете, из Гафиза. Таковы философское стихотворение «Череп» (1828), элегия «Осень» (1829). В первом из них поэт, наперекор очевидности – все в мире подвержено тленью, – провозглашает, что «мысль, как вдохновенный сон», никогда не умирает. Во втором – выводы более грустные: «Не призвать невозвратимого, // Дважды сердцу не цвести». Собственная своя судьба, «таинственная быль» поэту представляется в виде низвергающегося в бездну водопада:
Влекомый страстию безумной,
Я в бездну гибели упал!
Бестужев задумывается над проблемой вечности и бессмертия:
Хоть поздней памятью обрызни
Могилу тихую певца.
(«Шебутуй»)
А думы о земных царях, о Наполеоне, с его «строптивою десницей» и безумным кличем: «хочу – могу», заканчиваются выводом, что народы о владыках-честолюбцах уже ведут «сомнительную речь» «с улыбкой хладного презренья» («Часы»).
В поэзии «позднего» Бестужева начинали готовиться лермонтовские мотивы. Еще в поэме «Андрей, князь Переяславский» промелькивает стих:
Пловец плывет на челноке,
Белеет парус одинокий.
Есть что-то лермонтовское и в заключительных строках стихотворения «К облаку» (1829):
Блести, лети на ветерке, Подобно нашей доле, – II я погибну вдалеке От родины и воли!
Изгнанником, «последним сыном вольности» чувствовал себя Бестужев. Ведь и формула: «с улыбкой хладного презренья» – готовит финал лермонтовской «Думы». Бестужевские «светлые народов поколенья» – это то же, что «потомок – гражданин», с его «презрительным стихом» на устах; являлось это как бы и моделью еще одного будущего лермонтовского стиха, «Поэт»: «покрытый ржавчиной презренья». Таков он был, Бестужев, «недосказанный поэт», – как он сам говорил о себе…
4
Трудно переоценить заслуги Бестужева, который одним из первых в истории русской литературы XIX века серьезно обратился к прозе. На вопрос: «чья проза лучшая в нашей литературе?» – Пушкин в 20-х годах отвечал: «Карамзина», но «это еще похвала не большая» [12]12
А. С. Пушкин. Собр. соч. в десяти томах, т. 6. М… «Художественная литература», 1976, с. 228.
[Закрыть]. Сам Пушкин приступил к прозе в то время, когда Бестужев уже прославился повестями и очерками. Гоголь выступил около этого же времени, то есть в начале 30-х годов. Но, неоспоримо, за вычетом карамзинской прозы в «Истории государства Российского» (сильно возмужавшей в связи с необходимостью рисовать «шекспировские» характеры Ивана Грозного, Бориса Годунова), бестужевская проза на протяжении 20-х и начала 30-х годов была «лучшей». Она своеобразно сосуществовала с прозой Пушкина, Гоголя, соперничала с ними и во многом их предваряла.
Это особенно заметно на некоторых частных моментах. Можно определенно утверждать, что широкая картина крестьянских поверий, суеверий, глубоко уходящих в языческие времена, фольклор, воспроизведенные в «Страшном гаданье» Бестужева (напечатано в самом начале 1831 года), предваряют соответствующие украинские мотивы в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» Гоголя (первая часть появилась в печати в сентябре 1831, вторая – в начале 1832 года). Название бестужевского произведения «Вечер на Кавказских водах в 1824 году» и его многосоставность, когда попеременно сменяющиеся рассказчики передают друг другу житейские истории одна другой страшнее, также предваряют рассказы Рудого Панька и других лиц, вроде дьячка ***ской церкви, Степана Ивановича Курочки в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» Гоголя. Следы «бивуачных», офицерских, историй, россказней о дуэлях, на которые Бестужев был великий мастер, заметны в «Выстреле» Пушкина, перекликается «Страшное гаданье» – с пушкинской «Метелью» (мотив блуждания на лошадях в непогоду, мотив похищения возлюбленной). В свою очередь, дагестанские очерки Бестужева продолжали линию пушкинского «Путешествия в Арзрум», беллетристических описаний краев России, еще только намечавшуюся в русской литературе.
В целом проза Бестужева оставалась по своей основной программе декабристской. Подходил он к прозе через прямые политические, публицистические задачи, являвшиеся составной частью идеологии декабризма и его гражданского романтизма. Тематический ее диапазон с годами расширялся.
Еще в 1818 году в «Сыне отечества» Бестужев поместил перевод одной из глав книги баварского посланника при российском дворе графа фон Брая «Опыт критической истории Лифляндии с картинами нынешнего состояния сей области», в которой автор сравнивал положение крестьян в русских губерниях и Лифляндии и со скорбью говорил о крепостном праве в России. Несомненно, именно эта тема привлекла Бестужева у Брая; цензура повымарала немало мест в его переводе.
В конце 1820 года Бестужев совершил путешествие в Ревель и затем описал его, опираясь на личные впечатления и хроники Б. Руссова, X. Кельха. Внешне это путешествие напоминает карамзинские «Письма русского путешественника», но «Поездка в Ревель» Бестужева ближе к радищевскому «Путешествию из Петербурга в Москву». Его занимают не исторические достопримечательности, а картины угнетения народа, предания о борьбе эстов и ливов против немецких меченосцев. Это произведение открывает у Бестужева целый цикл «ливонских» повестей: «Замок Венден» (1823), «Замок Нейгаузен» (1824), «Ревельский турнир» (1825), «Кровь за кровь» (1825).
На многих из них лежит печать влияния эстонских эпических песен «Калевипоэт», народных преданий о псах-рыцарях, поэзии трубадуров. Пушкин отмечал влияние Вальтера Скотта в «Ревельском турнире», причем следует иметь в виду не только исторические романы В. Скотта, по и ранние поэмы на средневековые шотландские сюжеты. Чувствуется определенное влияние и «готического романа» Анны Радклиф, хотя Бестужев нигде не идеализирует рыцарство. В этих повестях заметна песенная, сказовая основа, с резким противопоставлением добродетельных и злых героев. Жестокий магистр Рорбах в «Замке Венден», издевавшийся над крестьянами, топтавший их поля, погибает от благородного рыцаря Вигберта, выступающего в роли мстителя за народ. При этом У декабриста Бестужева еще не сам народ мстит за себя, и вместо турнира-поединка тиран погибает в результате заговора. Погибает и самосудный убийца Вигберт. Как и в «Вольности» Пушкина, здесь некий абстрактно понимаемый нравственный закон своим мечом «без выбора скользит» над головами всех, кто преступает его нормы.
В «Замке Нейгаузен» подвергается суду нравственность рыцарства, по которой благородные люди оказываются жертвами коварных честолюбцев (старый барон Отто, и его семья, и Ромуальд фон Мей), В повести намечается некоторое усиление народного колорита. Включаются образы пленных новгородцев, Всеслава и Андрея, которые находят общий язык с эстонскими крестьянами-простолюдинами, освобождают из темницы Эвальда и карают Ромуальда. Все органичнее спаянными у Бестужева оказываются судьбы русского и эстонского народов.
С наибольшей художественной мотивированностью нарастание демократической силы, которая взрывает рыцарство, показано в «Ревельском турнире», лучшей повести ливонского цикла. Победителем спесивого рыцаря Унгерна оказывается молодой рижский купец Эдвин, которому и латы, и копье, и меч пришлись по плечу. Ему достается царица турнира, дочь барона Буртнека. Эдвин сильнее всех рыцарей и нравственно: «он умел мечтать и чувствовать». Его победа над рыцарем кончается городской свалкой, дракой между благородной аристократией и «черноголовыми», то есть купцами, которые единодушно поддерживают Эдвина. Бестужев в повести исторически верно показал обреченность рыцарства и всего феодального уклада.
И уже совсем внешней ширмой ливонский колорит выступает в повести «Кровь за кровь». В развенчании самодурства и зверств феодалов видны явно русские помещичьи. порядки. Не случайно исследователи давно сопоставляют ее с «Дубровским» Пушкина. Вместе с тем ливонский колорит здесь отработан лучше, чем в какой-либо другой повести: мастерство Бестужева нарастало. И то заветное, что всегда водило его пером в этих случаях, – сказать громче о русских порядках, – в этой повести выступало как прямая аналогия. Даже, кажется, ссылки на ливонские хроники здесь служат для отвода глаз цензуре. В самом повествовательном строе чувствуются не традиции трубадуров, а образы и мотивы русских сказок, вплоть до таких прямых речений, как «ни в сказке сказать, ни пером описать»; есть здесь и «избушка на курьих ножках», и образ колдуньи, бабы-яги. И описания Регинальда и его невесты даны в традициях русского сказа: «молодец он был статный и красивый…», «приглянись ему дочь одного барона, по имени, дай бог памяти», «девушка она была пышная, как маков цвет, а белизной чище первого снегу». Снимается и проблема двойной вины: племянник Регинальд отомстил своему дяде Бруно, жестокому обидчику; Регинальда в его самосуде поддерживает парод.
По границам Ливонии разбросаны были новгородские и псковские земли. Для декабриста Бестужева древние Новгород и Псков были символами исконно русской вечевой демократии, попранных затем тиранами. Неверно представляя себе историческую роль Москвы как объединительницы Руси, Бестужев идеализировал новгородскую вольницу. Повесть «Роман и Ольга» (1823) посвящена этой характерной для всей декабристской литературы теме. Бестужев писал, что он, работая над повестью, вникал в новгородские летописи, опирался на песни и сказы (в описании кулачного боя, например, явно сказалось влияние былины о Василии Буслаеве). В повести встречается много реалий, отсылающих нас к концу XIV века, когда московские князья делали первые попытки задушить новгородскую свободу. И все же исторические факты излагаются тут по заранее заданной схеме. Герой повести – новгородец Роман – и отважный воин, и лазутчик, проникающий в московский стан и самое Москву, и песнопевец, и достойный жених дочери именитого гостя новгородского Симеона Воеслава. Роман беден, но благороден душой, и после многих приключений и подвигов соединяется с Ольгой.
Главное в повести Бестужева – апофеоз храбрости, доблести, борьбы против тирании во всех видах. Бестужев ставил те же цели, что и Рылеев в «Думах»: «возбуждать доблести сограждан подвигами предков». Предки эти не собственно исторические лица. Бестужев, в отличие от Рылеева, сам выдумывает героев, старается «домашним образом» показывать историю. У него герои носят более обмирщенный, будничный характер, но все же они непременно герои. Как и Рылеев, он в их уста вкладывает свои слова: «Спеши, куда зовет тебя долг гражданина» (слова разбойничьего атамана Беркута в повести «Роман и Ольга»).
Этот выход в житейский план таил большие возможности для Бестужева-прозаика. Он создает еще в 1823 году повести из хорошо знакомого ему армейского быта: «Вечер на бивуаке», «Второй вечер на бивуаке». Это даже собственно и не повести, а отрывочные рассказы офицеров о примерах храбрости, удали и молодечества, которые они совершали сами, свидетелями которых были или слышали о них от других. Эти анекдотические случаи развернутся у Бестужева позднее в еще более широкое полотно: «Вечер на Кавказских водах в 1824 году». То, что это не было далекой историей, а выглядело как повседневный армейский быт, как предмет восхищения между равными храбрецами, чрезвычайно приближало тему героизма к простым людям, лишало ее выспренной ходульности, избранности, обособленности от других сторон жизни. Бестужев начинал выводить эту тему за рамки чисто декабристского ригоризма: тут и «любовь шла на ум», иногда даже помогала совершать подвиги, и светские увлечения не «позорили гражданина сан». Бестужев все больше и больше выводил прозу на широкие просторы жизни.
Но оставалась верность прежнему пафосу исканий героики. Бестужев ищет ее везде – можно сказать, на суше и на море: «Лейтенант Белозор» (1831), «Фрегат „Надежда“» (1833), «Мореход Никитин» (1834); в светских темах: «Испытание» (1830), «Страшное гаданье» (1831); в экзотическом Кавказе: «Аммалат-Бек» (1832), «Мулла Hyp» (1836). В поддержании этой героики нуждалось общество, переживавшее время упадка. Тенденция эта была так велика, что она выдвинет еще в эти годы Лермонтова с его «кавказскими» и «демоническими» темами, Гоголя с «Тарасом Бульбой», Пушкина с «Песнями западных славян», «Кирджали», «Дубровским».
Перешитая катастрофа несколько перестроила творчество Бестужева: оно стало автобиографичней, с большей опорой на увиденное и достоверное в жизни, с большей отдачей себя объективным впечатлениям, более критическим в отношении к прежней восторженной вере в силу разума, священного порыва, в скорую возможность преобразования мира.
Случай, непредвиденные обстоятельства лежат в основе «Морехода Никитина», «Аммалат-Бека», «Муллы Нура», хотя сюжеты этих произведений основываются на реальных былях. Бестужев изучает Кавказ досконально, создает цепную очерковую литературу о нем, изобилующую реальными наблюдениями над бытом и нравами горцев, в частности рисуются и их темные обычаи, дикие привычки. В «Письмах из Дагестана» и других очерках, в повестях «Аммалат-Бек», «Мулла Hyp» дано много этнографического, фольклорного материала, много и подчеркнутой экзотики. Бестужев знал шесть языков, в том числе и татарский, который изучал на Кавказе, от самого парода. Любознательности его не было границ, недаром он писал братьям Полевым из Дербента: «Я настоящий микрокосм. Одно только во мне постоянно – это любовь к человечеству…» (1831) [13]13
«Русский вестник», 1861, № 3, с. 304
[Закрыть]. И родным через два года: «Вообще Кавказ вовсе неизвестен: его запачкали чернилами, выкрасили, как будку, но попыток узнать его не было до сих пор» [14]14
«Русский вестник», 1870, № 7, с. 47
[Закрыть].
Неизведанными казались ему Россия и русский народ. Он хочет зарисовывать картины жизни с натуры, как фламандец Теньер, которому он поклонялся, постичь как философ его место в семье человечества. Бестужев терпеть не мог туманной, фаталистической немецкой «метафизики», которая наиболее интенсивно (в системах Шеллинга и Гегеля) занималась осмыслением этих проблем. Он писал Полевым в начале 1832 года: «Чтоб узнать добрый, смышленый народ наш, надо жизнию пожить с ним, надо его языком заставить его разговориться… быть с ним в расхмель на престольном празднике, ездить с ним в лес на медведя, в озеро за рыбой, тяпуться с ним в обозе, драться вместе стена на стену. А солдат наш? какое оригинальное существо, какое святое существо и какой чудный, дикий зверь вместе с этим! Как многогранна его деятельность, но как отличны его понятия от тех, под которыми по форме привыкли его рисовать! Этот газетный мундир вовсе ему не впору. Кто видел солдат только на разводе, тот их не знает… хоть бы век прослужил с ними. Надо спать с ними на одной доске в карауле, лежать в морозную ночь в секрете, идти грудь с грудью на завал, на батарею, лежать под пулями в траншее, под перевязкой в лазарете; да, безделица: ко всему этому надо гениальный взор, чтобы отличить перлы в кучах всякого хламу, и потом дар, чтобы снизать из этих перл ожерелье! О, сколько раз проклинал я бесплодное мое воображение за то, что из стольких материалов, под рукою моей рассыпанных, не мог я состроить ничего доселе!» [15]15
«Русский вестник», 1861, № 3, с. 319.
[Закрыть]
Тут целая программа творчества, видно, в каком направлении шла мысль Марлинского и его художественные поиски.
В другом месте он рассуждает об отличительных особенностях храбрости русского солдата, который «неохотно идет в огонь, но хорошо стоит в нем», и потому, что не умеет уйти, не смея ослушаться, и потому, что русскому солдату доступны все высокие чувства: и честь полка, и честь родины, его увлекают пример и красное слово. А есть и такие, «которые так же радостно идут в дело, как в кружало» [16]16
См. там же, с. 323.
[Закрыть].
Сам Марлинский лишь отчасти осуществил обширную программу, им намеченную. Его мореход Савелий Никитин с шестью «русаками» взял в плен английский карбас, вместе с капитаном и командой, почти голыми руками, бывши в плену у англичан. Есть у Марлинского небольшой, снятый прямо с натуры очерк «Подвиг Овечкина и Щербины за Кавказом». Сопоставления типов храбрости русской и французской, русской и чеченской постоянно проходят в его повестях.
Наблюдательность Марлинского вовсе не ограничивалась военным бытом: тут и описания намаза и других мусульманских обычаев, и описания главной месджид под Дербентом, и целые выкладки по ботанике, коль уж судьба завела лейтенанта Белозора в оранжереи добряка Саарвайерзена. В манере скрупулезного В. Гогарта он зарисовывает в «Испытании» «чрево» Петербурга: возы, торговые ряды на Сенной площади, пишет целые трактаты о святочных гаданиях, чтобы их вставить в повесть. Эти не организованные в сюжете огромные массы эмпирического материала, натуралистических зарисовок готовили взрыв романтизма и переход прозы к реалистической достоверности.
Экстравагантные, авантюрные интриги, приключения, рискованные похождения, дуэли героев – все еще остаются ведущими мотивами в повестях Марлинского. У него все запутанное распутывается, самые трагические ситуации счастливо кончаются. Он еще увлекается своим узорчатым стилем, пристрастием к каламбурам, гусарским остротам. Как говорил Белинский, «у Марлинского каждая копейка ребром, каждое слово с завитком». Его «быстрые» повести слабы в психологических мотивировках, причины и следствия сменяются с молниеносной быстротой, любовные объяснения упрощены. Все это оставалось «марлинщиной» и устаревало на глазах.
И все же можно говорить о некоторой эволюции Бестужева-Марлипского как писателя-романтика. Много значила душевная поддержка, полученная Бестужевым во время кавказской службы со стороны московских журналистов братьев Николая и Ксенофонта Полевых, издававших с 1825 по 1834 год один из самых передовых русских журналов – «Московский телеграф». В 30-х годах началась между ними, по инициативе Бестужева, деятельная переписка. В трудные для Бестужева годы братья Полевые поддержали его, предоставив страницы «Московского телеграфа» для его выступлений как автора повестей и как литературного критика. Их переписка показывает, в какой степени Бестужев втягивался в решение тех задач, которые вставали перед русской литературой в 30-х годах. Н. Полевой посылал Бестужеву произведения Гофмана, «от которого Европа с ума сходит и которого, вероятно, Вы не вполне еще знаете» [17]17
«Известия по русскому языку и словесности», т. 2, кн. I. Л… Изд-во АН СССР, 1929, с. 207.
[Закрыть]. Гофмана он действительно до этого недолюбливал. Возможно, «гофмановщина» в какой-то мере отразилась в фантастических мотивах последующего творчества Марлинского. «Посылаю Вам при сем, – писал в другом письме Н. Полевой, – „Notre Dame de Paris“ В. Гюго – произведение, изумившее Францию» [18]18
Там же, с. 213
[Закрыть]. Гюго пришелся весьма кстати: в ответных письмах Бестужев называл его «гением неподдельным» (противопоставляя даже Бальзаку), и можно определенно сказать, что «теория контрастов» Гюго оказала влияние на изображение страстей у Марлинского.
Именно в эти годы реалистическое творчество Пушкина несло в себе самые великие стремления к демократизации всей русской литературы. Постепенно происходила эволюция и у Бестужева-Марлинского. Более сложным он стал рисовать внутренний мир героев. После «премиленького рассказца» «Лейтенант Белозор», в общем тоне которого «много добродушия и непритворной шутливости» (Белинский), во «Фрегате „Надежда“» слышатся истинно драматические тона. Лишь первоначально его герой напоминает беззаветной храбростью героя предыдущего произведения, а со второй части, как это отмечал и сам Бестужев в письмах к родным, происходит трагический слом в его отношениях с княгиней Верой. Тут Марлинский выступает настоящим психологом. Здесь, так же как и в повести «Испытание», его начинают занимать те самые «одушевленные картины неодушевленного нашего света», которые он некогда порицал в первой главе «Онегина».
Повесть «Аммалат-Бек» строится на коллизии двоемирия героя, который не раз переходит границы между воюющими сторонами, и служит то своим, то русским, дружит с полковником Верховским, и сам верит в свою дружбу, и все-таки убивает его и по стечению обстоятельств и потому, что «кровь заговорила». Марлинский гордился тем, что ему удалось художественно свести своды в этой повести. «Характер Аммалата, – писал он братьям Полевым, – выдержан с первой главы, где он застреливает коня, не хотевшего прыгать, до последних, в которых он совершает злодейское убийство друга» [19]19
«Русский вестник», 1861, № 3, с. 307.
[Закрыть]. Грешник или злодей – эта дилемма волновала Марлинского и в «Изменнике». Двоемирие героя начинало его интересовать все определеннее. Тут готовились темы «Измаил-Бея», «Каллы» Лермонтова, «Казаков» и «Хаджи-Мурата» Толстого.
«Я стараюсь изучать человека во всех положениях…» [20]20
«Былое», 1925, № 5, с. 119.
[Закрыть]– писал он братьям. И действительно, в «Страшном гаданье» перемешаны реальные и фантастические планы, причем сон кажется явью, а реальность неправдоподобной. Внешне банальная история: рассказ офицера конногвардейского полка о своем страстном увлечении Полиной – обрастает такими фантасмагорическими видениями, такими опросами совести, неожиданными действиями героя, которые он совершает непроизвольно, не подозревая сам в себе сил на это, такие трагедии ожидают его на избранном пути, что все это проливает свет на сложный, еще не изведанный характер людских отношений. Фантастический элемент усложнял характеры – это была своеобразная форма углубления психологизма Марлинского.
Многие повести и рассказы Марлинского еще рассыпались на отдельные эпизоды. Внешне они связаны в целое в «Вечере на Кавказских водах в 1824 году». Вставные куски мешают плавности и замкнутости, например, в повести «Страшное гаданье» и особенно в «Мулле Нуре». В ряде случаев Марлинскому уже удавалось создать и сюжетно целостные произведения, такие, как «Ревельский турнир», «Испытание», «Аммалат-Бек». Приобретает большую целостность вторая часть «Фрегата „Надежды“». «Сырые» материалы подчас несли в себе новые наблюдения над жизнью и подтачивали романтизм. Все же Бестужев еще не нашел способ создать из них целостную эстетическую систему. Но, не сумев сделать этого сам, он помогал писателям, идущим вслед за ним.
Бестужев, например, нередко предугадывал сюжетные ситуации, вытекавшие прямо из самой жизни, которые вслед за ним и более успешно разрабатывали другие писатели. Так, в «Вечере на бивуаке» он предварил некоторые мотивы «Горя от ума». Подполковник Мечин – это, конечно, в зародыше Чацкий. Он навсегда покидает дом князя, где избирают в женихи человека «без чести и правил»; княжна Софья – предшественница Софьи Фамусовой: она предпочла Мечину другого. А в иных случаях Бестужев пытался полемизировать с чужими сюжетами; такова его повесть «Испытание», в которой он старается «исправить» пушкинского «Евгения Онегина». Стрелинский и Гремин – такие же друзья-враги, как и Онегин с Ленским. Но герои кончают свои запутанные отношения мирно: Стрелинский женится на графине Алине, Гремин на Ольге, сестре Стрелинского, сумевшей вовремя предотвратить их дуэль. Каждый герой прошел свое испытание. Стрелинский, в отличие от дилетанта Онегина, всерьез оседает в деревне и занимается «улучшением быта своих крестьян». Но Бестужев не замечает, что практицизм его Стрелинского ниже неугасающего недовольства Онегина жизнью и собой. И личное счастье Алины, пожертвовавшей светом ради деревни, не может идти ни в какое сравнение с судьбой пушкинской Татьяны, в которой отразился подлинный трагизм жизни русской женщины.
Подробное исследование всех перекличек Марлинского с русскими писателями показало бы, что у него есть и свое описание Терека, предваряющее Лермонтова, и свой намек на будущую гоголевскую «тройку», сравнение Москвы и Петербурга, которое займет потом славянофилов и ярко пройдет в публицистике Белинского и Герцена. Все это показывает, каким живым умом обладал Марлинский, человек несобранный, но яркий, устремленный вперед,
Марлинский как художник начинал понимать, что чувство дистанции между героями и автором, между описываемыми событиями и современностью – обязательные условия творчества. Полушутливо он писал братьям Полевым: «Надобно, чтобы событие отдалилось на исторический выстрел» [21]21
«Русский вестник», 1861, № 3, с. 287.
[Закрыть].
В большой статье о романе Н. Полевого «Клятва при гробе господнем» (1833) он подвел итоги своим размышлениям о романтизме. Здесь все романтическое пе является только лишь построением лучшего «мира иного», а драгоценно своими неповторимыми приметами времени. «Мы живем в веке романтизма…» – заявляет Марлинский и тут же, рядом, ставит другое положение: «Мы живем в веке историческом», – и добавляет: «в веке историческом по превосходству». Во всех литературах Европы и даже Индии Марлинский старается проследить нарастание реалистического начала в человеческом мышлении, пристрастие к самобытным национальным и историческим краскам. И в итоге он приходит к выводу, что прежние экскурсы в историю уже пе годятся, надо все начинать сначала: «Мы стоим на брани с жизнию», «мы должны завоевать равно свое будущее и свое минувшее», должны воспроизвести «мать-отчизну точь-в-точь, как она была!». Конечно, все эти сдвиги в сознании Марлинского не выводили его еще за рамки романтизма, но переакцентировка внимания с «воображения» на «историю» – явно новая ступень в эволюции его романтизма. Как развернулось бы дальнейшее творчество Марлинского – гадать трудно, но, несомненно, оно поднялось бы на какой-то еще более высокий уровень.