355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Тарн » Дор » Текст книги (страница 5)
Дор
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:50

Текст книги "Дор"


Автор книги: Алекс Тарн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

Итак, Лирон Галь оказался в роте автоматчиков бригады “Голани”. Он победил, но, увы, потратил для победы так много сил, что на собственно службу их почти не осталось. Проблема заключалась даже не в щуплой комплекции, а в том, что Лирон никак не мог приспособиться к новому для себя миру. Ему мешали очки, мешала чересчур правильная речь, мешала вежливость, склонность к рефлексии, неумение ругаться, незнание восточной музыки и абсолютное невежество в области телевизионных сериалов. Попросту говоря, ему мешала излишняя интеллигентность.

Но с этим еще можно было жить, хотя бы и подвергаясь ежеминутным насмешкам. К несчастью, Лирон в принципе не понимал специфической армейской логики, не чувствовал ритма армейского бытия, этого незамысловатого вальса, лишь врубившись в который, можно напрочь отключить голову и действовать на полном автопилоте, вскакивая, рапортуя, присаживаясь на перекур, ложась в койку и стреляя на бегу. Кто бы мог подумать, что Лирон, прекрасно игравший Моцарта и Шопена на домашнем рояле, окажется настолько глух к армейской “музыке”? Он честно силился расслышать ее аккорды, но постоянно ошибался, не вовремя выступал или, наоборот, запаздывал, совершал лишние движения и безнадежно выпадал из общего слитного танца.

Под конец учебки, разбивая отделение на пары для выполнения совместных заданий и караульных нарядов, сержант постарался запрячь самого умелого солдата в одну упряжку с самым проблематичным. Нельзя сказать, что Илья Доронин пришел в восторг от такого напарника. Он даже немного порыпался, пробуя освободиться от неожиданной и неприятной нагрузки, но сержант заупрямился, и пришлось подчиниться.

Для Лирона это означало решительное изменение статуса. Теперь можно было, наконец, расслабиться и автоматически копировать действия авторитетного партнера. Постепенно и Илья перестал досадовать, а через месяц-другой они даже сдружились – особенно после нескольких отпускных суббот, проведенных Дорониным в иерусалимском доме Галей. Первый раз он попал туда довольно случайно: в одну из пятниц их дольше обычного задержали на базе к северу от Эйлата, затем на злой негевской жаре закипел и сломался автобус, так что в Иерусалим прибыли уже после того, как наступивший шабат отрезал столицу от остальной страны, в том числе и от Тель-Авива, где тогда проживал Илья вместе с матерью и сестрой.

Ребята выгребли из карманов все деньги до последней агоры, но на такси все равно не хватало, и Лирон предложил переночевать у него – отец с матерью будут рады. Илюша подумал и согласился. Конечно, можно было бы спуститься к автозаправкам на выезде из города и поймать попутку, но, честно говоря, не слишком хотелось домой, в их тогдашнюю конуру, где в тесном пространстве между плитой, душем и холодильником едва хватало места и для двоих.

К тому времени Рон и Рона Галь были о нем более чем наслышаны, так что очное знакомство пришлось весьма кстати. Ей не могло не понравиться уверенное спокойствие сыновнего друга, его рассудительная не по годам зрелость, его сдержанная и в то же время ощутимая сила. С таким напарником ее мальчик наверняка чувствовал себя более чем надежно. Рону же импонировал питерский лоск Ильи: парень, не напрягаясь, поддерживал разговор о всемирной истории, европейском кино и американской литературе, вовремя улыбался в ответ на тонкие английские шутки и мог по достоинству оценить качество настоящего ирландского сингл-мальта. Уже после первого шабата супруги сошлись во мнении, что сыну, а значит, и им тоже, повезло необыкновенно.

Илье тоже нравилось бывать у Галей. Нравилась их огромная квартира в Немецкой колонии – старом и дорогом иерусалимском квартале, где еще прячутся под стенами тени изгнанных британцами темплеров, нравились книжные стеллажи в библиотеке и кабинетный рояль в гостиной, нравилась гостевая комната, которая, казалось, ждала его возвращения не меньше, чем соседняя комната – возвращения Лирона, нравилась тактичная молчаливая хозяйка и общительный, забавный в своем незлобивом снобизме хозяин.

Это были настоящие интеллигенты в питерском, российском понимании этого слова, люди не слишком заметные на общем крикливом фоне панибратски-фамильярных, чаще всего искренних, временами даже сердечных, но всегда несколько жлобствующих сабр – местных уроженцев, новой породы, подчеркнуто далекой от прежнего забитого галутного образца. Как знать, возможно, подобные Галям люди даже представляли собой реакцию отторжения от этой породы, когда-то считавшейся здесь главным положительным результатом израильского плавильного котла – реакцию неприятия, отвращения – иногда несколько чрезмерную, но в то же время легко объяснимую, полезную в нелегком маятникообразном процессе выстраивания современного национального характера.

Но не только это тянуло Доронина в дом на Эмек-Рафаим. Здесь его признавали сыном или почти сыном, причем не из милости, а с охотой и благодарностью: в конце концов, разве не стал он Лирону старшим братом, хотя бы и только названным, армейским? Возвращаясь сюда, Илья возвращался в семью – теплую, живую, с настоящими любящими родителями. Он как бы добирал то, чего был лишен с восьмилетнего возраста, когда в его жизни произошла ужасная, ни с чем не сравнимая катастрофа, в результате которой он вынужденно превратился и в отца, и в мать, и в главу семьи, и в собственно семью, причем не только для себя лично, но и для других – для тех, кого он теперь не торопился навещать в тесной и душной яффской конуре.

Да-да, не торопился! Ну и что с того? Разве ему самому не причитается хоть чуть-чуть, хоть немного того, что у нормальных людей именуется домашним очагом? Разве нет? А в конуре… в конуре привыкают справляться и без него. Лишний рот в шабат только в тягость. Ирке, слава Богу, уже одиннадцать лет, не маленькая, может позаботиться и о матери, и о себе.

А потом пришла весна, и субботние отпуска кончились вместе с последними мирными надеждами. Уже непонятно было, где безопаснее – в армии или на гражданке: на улицах городов взрывались автобусы, террористы-смертники во славу аллаха нажимали на роковые кнопки в переполненных кафе.

В начавшейся военной операции Илью ранило – даже не в бою, а во время патрулирования – легко, на излете, случайной, в белый свет пущенной пулей… чего, тем не менее, хватило для отправки в больницу. Когда его эвакуировали, товарищи по роте посмеивались: ранение в ягодицу располагало к не слишком разнообразным, но обидным шуткам. Зато Лирон чуть не плакал: они расставались впервые за последние пять месяцев.

– Надо же, как меня по-идиотски угораздило, – сказал ему Илья напоследок. – Обиднее только от своих получить… Да не грусти ты, братишка. Послезавтра вернусь, никуда не денусь.

Но вернулся он раньше – следующим утром, на похороны. Потому что Лирон погиб той же ночью – по глупости, еще более нелепой, чем ранение Ильи. Их рота всего-навсего стояла в оцеплении вокруг дома, где засел один из видных бандитов: спецназовцы ждали утра, чтобы начать активные действия. Как правило, загнанные в ловушку террористы сдавались при виде “дуби” – бронированного армейского бульдозера Д-9, подъезжающего к дому с угрожающе задранным ножом. Сдался бы и этот, но к несчастью, до рассвета было еще далеко, а под рукой у подлеца оказалось достаточно патронов и марихуаны, чтобы ночь напролет, не смыкая глаз, поливать из окна свинцом во все стороны, наугад и наобум.

В густонаселенной касбе это могло кончиться плохо если не для солдат, то для любопытствующих и сочувствующих соплеменников героя джихада. Посомневавшись, командир спецназа позвонил танкистам и дал координаты злосчастного окна. Одного снаряда должно было хватить. Его и хватило – но не для бандита, а для Лирона и его временного напарника. Нет, офицер не ошибся в координатах. И танкисты стреляли в точном соответствии с полученными данными и компьютерной картой местности. Кто ж мог знать, что на пути снаряда окажется свеженадстроенный третий этаж близлежащего здания, где расположились двое салаг-голанчиков из внешнего оцепления? В темноте не видно. А что карта не выверена, то поди уследи за такими вещами… Строят-то в тесноте касбы как придется, разрешениями и проектами не заморачиваются: сын женился, вот тебе и еще один этаж.

Напарника, кемарившего на полу в ожидании своей смены, контузило и придавило, но не насмерть. Лирона же, глазевшего из окошка на окруженный дом, убило сразу, прежде чем он успел что-либо понять или почувствовать. Как говорил ему сержант из учебки:

– У тебя, Галь, врожденная проблема с таймингом. Так и норовишь оказаться в неправильном месте в неправильное время. Добром это не кончится, Галь, попомни мое слово.

Вот и накаркал, сундук чертов.

– Как же так, Илия?

Это были единственные слова, которые произнесла Рона на похоронах сына. Так они звали Илюшу: “Илия”, с ударением на первом слоге. Как же так, Илия? Почему тебя не оказалось рядом? Как ты позволил этому случиться?

Нет-нет, никто не обвинял его ни в чем. Ни в чем. Да и в чем заключалась его вина? В ранении, полученном накануне? И в то же время… в то же время он стоял здесь, живой и невредимый, если не считать спасшую его идиотскую дырку в заднице, даже не дырку, а вмятину, залепленную пластырем, стоял и слушал пение войскового раввина, и запинающуюся речь бледного командира роты – того самого, который поставил двоих на проклятую новостройку – уж если кого винить, то его, его, а не меня! – и кадиш, с паузами и неточными ударениями читаемый Роном по бумажке – страшный в своей неестественности кадиш отца по сыну; смотрел на неожиданно маленький сверток, который опускали в яму, первую в череде заранее отрытых… такой маленький?… это все, что осталось?… – он, Илия, старший брат, ангел-хранитель, щит и опора, стоял, слушал и смотрел, а Лирон… Лирон был этим свертком.

После церемонии его подозвал комроты, положил руку на плечо.

– Слушай, Доронин, – сказал он, глядя в сторону. – Вообще-то не положено: сам знаешь, увольнительные отменены, а ты даже не родственник. Но это… мать Галя просила отпустить тебя на шиву, на всю неделю. Учитывая обстоятельства, я могу провести… типа отпуска по ранению. Ты сам-то как?

– Учитывая обстоятельства… – повторил Илья. – Учитывая обстоятельства, ты ей должен до конца жизни полы мыть.

Побледнев еще больше, офицер кашлянул в кулак. “Зря я это, – подумал Илья. – Подло. Свою вину на других перекидываю”. Капитан поднял на него взгляд. По возрасту почти ровесник Ильи, он был старше на несколько похорон, то есть очень намного.

– Ты сам-то как? – повторил комроты, словно не расслышав сказанного солдатом.

Отсидев шиву, Илья продолжал затем навещать Галей – даже чаще, чем раньше. Уезжая на базу, забирал с собой пирожки, выстиранное белье, тщательно выглаженную форму. Звонил Роне во время крупных операций, успокаивал:

– Со мной все в порядке…

Отвечал на ее тревожные звонки, когда телеграф слухов быстрее всех новостных каналов распространял по Стране известия о потерях:

– Нет, Рона, что ты: ранили не меня, мы вообще сейчас не там, не беспокойтесь…

Стал ей сыном – суррогатным, всего лишь несущим отражение того, безвозвратно ушедшего, но сыном.

Теперь многое перевернулось в доме на Эмек-Рафаим. Прежде немногословная Рона говорила, не переставая, а Рон, напротив, замолчал. В конечном счете, женщине всегда легче: все-таки она связана с дорогими людьми не только пуповиной чувства, но еще и тысячью конкретных дел и бытовых забот, а потому ей проще заполнить хотя бы часть разверзшейся ямы, понапихав туда такую же конкретику, тот же быт и те же заботы – пусть о другом человеке, всего лишь похожем на утраченного, – неважно, лишь бы этот другой согласился, лишь бы принял столь необходимую для нее игру. Илья – принимал. Учитывая обстоятельства.

Рон же как будто сдулся. Нет, его по-прежнему можно было вызвать на разговор о тех или иных особенностях разных делянок виноградников Жиронды, и временами в его глазах даже загорался знакомый огонек, довольно быстро, впрочем, угасавший в самый разгар увлекательных рассуждений о кислотности почвы и количестве осадков удачного сезона пятилетней давности. Когда-то этот огонь не смогли бы загасить не только скромные французские дожди, но и многодневные тропические ливни… а теперь… теперь хватало крохотной слезы или намека на слезу, или одного лишь взгляда, без всяких намеков наткнувшегося на фотографию, стул, диванную подушку, половицу, чашку, стену, жену, жизнь.

Поначалу он старался много ездить, словно рассчитывая пристроить свой чересчур памятливый взгляд в такие места, где в принципе не могло быть напоминаний о погибшем сыне: зимой – в швейцарские Альпы, на лыжные склоны и грушевый шнапс, весной – в цветущую Тоскану, к граппе, кьянти и округлым флорентийским холмам, летом – в Шотландию, под пропахшие скотчем ветра северной Атлантики, осенью – в Баварию или Эльзас, заливать мозги пивом и белым мозельским вином на шумных, пугающе германских октябрьских фестивалях.

Но Лирон странным образом обнаруживался и там – хотя и реже, чем дома, но намного больнее, ударяя под дых самой неожиданностью своего появления. Он выскакивал из витрины оптометриста, где на белой атласной подложке лежали точно такие же очки, его небольшая сутулая фигура виднелась в очереди на подъемник, так что приходилось удерживаться от того, чтобы подбежать и схватить за плечо, макушка холма прикидывалась расцарапанной сыновней коленкой, ушибленной в шестилетнем возрасте при падении с велосипеда, а вон та симпатичная девушка вполне могла бы стать Лирону прекрасной женой и матерью внуков, которых теперь уже не будет никогда.

Устав от этого постоянного прессинга, Рон Галь перестал путешествовать вообще. Зато в его прежнем пристрастии к хорошим винам стал отчетливо просматриваться сдвиг к новому состоянию, которое все меньше и меньше походило на дегустацию – и объемом, и крепостью выпитого. Оставалась еще работа – в той же корпорации, куда он поступил еще желторотым птенцом и прослужил потом всю жизнь, где его ценили за былые заслуги и до поры до времени старались не замечать нынешнее безынициативное безразличие и отчетливый запах спиртного.

Демобилизовавшись, Илья вскоре поступил в Тель-Авивский университет и стал бывать у Галей существенно реже, а затем посещения и вовсе свелись практически к одному разу в год, по вечерам накануне Лиронова дня рождения. В этом скукожившемся общении не было ничего нарочитого, наоборот, оно выглядело абсолютно естественным: разве не происходит того же самого и с родными сыновьями, которые живут собственной самостоятельной жизнью и не столь часто, как следовало бы, навещают стареющих родителей?

– Пришли, братишка, – сказал Илья, останавливаясь у калитки. – Сам-то зайдешь?

Призрак покачал головой.

– Что ты… не могу на них смотреть. Сердце разрывается.

– Тогда я пошел. Дождешься меня? Я ненадолго.

– Не знаю. Как получится.

В квартире вкусно пахло куриным бульоном и пирожками, которые Илья особенно любил и которые всегда готовились специально к его приходу. Рона, открывшая дверь, обняла, прижалась щекой к плечу, отстранилась, провела по голове быстрой ладонью:

– Где волосы, Люша? Год назад было больше…

Илья смолоду сильно лысел – в отца. Он усмехнулся:

– Что не упало, то донес.

Все еще не выпуская илюшиного локтя, Рона привстала на цыпочки, быстро зашептала, щекоча ухо:

– Позавчера его уволили, Люшенька. Имей в виду. Выбросили на пенсию. Я тебе не звонила, боялась – услышит…

И, снова отстранясь, громко:

– А у нас пирожки! Вот неожиданность, правда?

Рон сидел в библиотеке – как всегда, чисто выбритый и одетый не по-домашнему. Лирон частенько шутил по этому поводу – у папы, мол, круглый год Пурим: любит переодеваться в английского джентльмена. Отец не обижался, подмигивал:

– Что ж… Разве это не понятное желание для выходца из захудалого польского местечка?

Впрочем, своими глазами Рон Галь увидел то, что осталось от тех польских местечек, лишь в очень зрелом возрасте, присоединившись к сыну во время традиционной школьной поездки по местам эсэсовской трудовой славы. Но дед его, переехавший в Страну в начале двадцатых, и в самом деле еще носил фамилию Галковский. Нынешняя же представляла собой удобное, а потому напрашивающееся сокращение.

– Илия, рад тебя видеть! – он привстал, пожимая гостю руку. – Что ты будешь… а впрочем, налей себе сам, ты ведь здесь все знаешь. Как продвигается учеба? Переводы? Рахель?

Со стихами Рахели Илья Доронин познакомился в свое время именно в этой библиотеке. Он плеснул в стакан виски, отметив про себя еще более сократившийся выбор. Качество напитков уже давно приносилось здесь в жертву количеству.

– Учусь помаленьку, – сказал он, усаживаясь напротив хозяина. – Второй раз проще.

– И, полагаю, намного интересней! – подхватил Рон. – Честь тебе и хвала, мой друг. Видишь ли, в последнее время, оглядываясь назад, я все больше и больше убеждаюсь, что в молодости совершил ошибку с выбором профессии. Сожалею, что занялся компьютерами, а не искусством. Что ж, молодость – время ошибок, так же как старость – время сожалений…

Он улыбнулся уголком тонкогубого рта и отхлебнул из стакана. Щеки в красных прожилках, истончившийся нос, жидкая седая прядь на лбу… Илья прокашлялся, дробя таким образом некстати подкативший к горлу комок.

– Ну зачем вы так, Рон? Вашей карьере позавидовали бы очень и очень многие. Столько лет в такой фирме! Я прекрасно помню, как они вас ценили…

Рон поднял палец, словно делая знак остановиться.

– Ценили? – повторил он, покачивая головой. – В прошедшем времени, а? Она уже тебе рассказала, не так ли? Когда только успела…

Илья смущенно молчал. Хозяин поднялся, подошел к бару, налил себе полстакана виски и добавил содовой доверху.

– Разбавляю, как видишь. А то слишком быстро уходит…

Рон вернулся в кресло, отхлебнул и снова улыбнулся уголком рта, спокойно, без горечи.

– Рона говорит, что они – холеры: не додержали до пенсии. Но кто в этом бизнесе дорабатывает до таких лет? Надоело. Нужно было в искусство переходить, как ты, честь тебе и… – он вдруг на секунду задумался и поднял на Илью усмехающиеся глаза. – Хотя и в искусстве – холеры ничуть не меньшие. Вон, даже Рахель выкинули в канаву, правильно? Выгнали, как собаку.

Илья кивнул. Правильно. В “бизнесе” Рахели далеко не всегда удавалось доработать до преклонных лет. Рон вдруг заговорщицки подмигнул и поманил гостя поближе.

– Она будет уговаривать тебя прийти завтра. Знаешь, как всегда: собираются одноклассники, друзья, многие.

Илья опять кивнул, на этот раз с оттенком недоумения. Как обладатель статуса почти сына, он специально приходил на день раньше, чтобы не мешаться с общей толпой. Рон предостерегающе погрозил пальцем.

– Я тебя специально предупреждаю, потому что это не просто так, – прошептал он. – Она тебя знакомить затеяла. С девушкой. Ее, кстати, тоже Рахелью зовут. Женить тебя ей приспичило…

Рон Галь поперхнулся шепотом и вдруг выдавил какой-то полубезумный смешок. Илье стало не по себе.

– А ты не ходи, друг мой… – продолжал шептать Галь, вытянув вперед подбородок и щуря слезящиеся глаза. – Не ходи. Незачем тебе жениться, Илия, поверь мне, старому человеку. Одному лучше. Не так страшно…

Он снова хихикнул и, словно испугавшись собственного безумия, спрятался за стаканом.

– Эй, мужчины! – бодро крикнула из гостиной Рона. – А ну, быстро за стол! Хватит с вас аперитивов! Люша! Галь! Давайте, давайте, стынет!..

Тремя часами позже Илья Доронин вышел на улицу. Час стоял поздний, и редкие прохожие спешили домой, глубоко засунув руки в карманы курток и задевая локтями зазевавшихся призраков. Призраки не обижались; они медленно брели по тротуарам, неприкаянно толклись на перекрестках, устраивались на ночлег под добротными стенами бывшей Немецкой Колонии. Лирона Галя среди них не было.

 
Они умрут весною этой,
Они умрут весной,
Порой цветения и света,
Веселой и хмельной,
Когда все горести забыты,
И счастье на дому,
И тайны мира приоткрыты
И сердцу и уму.
Когда на все нашлись ответы
И нет ни мер, ни кар,
Они умрут весною этой…
Проклятье или дар?
 

5

С Игнатьичем Илюша Доронин познакомился на седьмом году жизни, едва начав учиться в школе. В детский сад он не ходил по причине необходимости заботиться о маме – в этом, собственно говоря, заключалась его главная обязанность, о которой отец не уставал напоминать мальчику, покидая дом даже на самое короткое время, – например, выходя в магазин:

– Ты, Илюха, остаешься за старшего. Присматривай за мамой.

И Илюха присматривал. Поначалу он совершал ошибки – не из-за отсутствия внимания, а потому, что по малости лет просто не мог представить себе объема угрожающих маме опасностей. Поэтому сплошь и рядом приходилось переживать из-за того, что мама обожглась выкипевшим молоком, в задумчивости расшибла лоб о дверной косяк, забыла сдачу в магазине или подвернула ногу, поскользнувшись на гололеде. Отец успокаивал:

– Ничего, сынок, научишься. В следующий раз будешь умнее, правда?

– Правда, – насупившись, кивал Илюша.

К шести годам он уже и впрямь поспевал повсюду: вовремя включал и выключал газ, свет и обогрев, не выпускал из виду кошелька в критических точках его возможной кражи или потери и тщательно обводил мать вокруг потенциальных опасностей, которые во множестве подстерегали ее на улице, в коридоре и даже в самой комнате. Поэтому необходимость оставить свои жизненно важные обязанности ради какой-то школы Илюша воспринял с понятным недоумением. Отец, хотя и соглашался с ним в принципе, но на школе, тем не менее, настаивал, оправдываясь требованиями закона.

Закон для Илюши персонифицировался в конкретном образе участкового капитана. Примерно раз в полгода соседке тете Оле надоедали мужнины пьяные побои, она шумно выскакивала в коридор, вызывала по телефону милицию, а потом, всхлипывая, кричала вслед уводимому дяде Сереже:

– Пусть закон тебя, дурака, образумит!

На следующее утро, одумавшись, она бежала выручать мужа, которого закон отдавал далеко не сразу и только через взятку, отчего тетя Оля снова плакала, занимала у мамы мятые рубли и горько жаловалась на бессердечие ментов. Дядя Сережа возвращался притихший, но через несколько месяцев все повторялось сызнова. И хотя эта повторяемость свидетельствовала о некоторой беспомощности закона, Илюше отнюдь не хотелось разделить несчастную дядь-сережину судьбу. Помимо всего прочего, папа нередко отсутствовал из-за постоянных халтур, а в маминой способности выручить кого бы то ни было из законных ежовых рукавиц Илюша испытывал весьма серьезные сомнения.

Скрепя сердце, он согласился с доводами отца. В школе оказалось скучно, но легко: по умениям и жизненному опыту Илья тянул как минимум на шестиклассника. Если бы еще не беспокойство за маму… Наташа и в самом деле немного растерялась. Свои восемь школьных лет она помнила как непрекращающийся кошмар в клоаке лжи, насилия и унижений. Сознание того, что теперь настала очередь сына, словно заставляло ее заново пройти почти уже позабытый крестный путь. Это имело неожиданный итог: забросив свое макраме, мать занялась интенсивными поисками альтернативного образования для Илюши.

Целыми днями она сидела на телефоне, ходила на семинары, посещала кружки, объединения, общества – благо, к концу восьмидесятых этого добра развелось в Питере видимо-невидимо. Отец воспринял новую мамину блажь с тем же серьезным спокойствием, с каким принимал до того все ее странности и заскоки. Он любил ее именно такой, какой она была, ни граммом сумасшествия меньше. Вот и теперь отец терпеливо и даже заинтересованно выслушивал подробные соображения жены о преимуществах интуитивных восточных систем перед выхолощенной формалистикой Запада, о бессловесном воспитании музыкой, о телепатическом методе образования и прочих замысловатых крендебобелях, успокаивая себя в душе тем, что когда-нибудь пройдет и этот бзик – точно так же, как прошли предыдущие.

Так бы оно и получилось, если бы где-то к началу второго полугодия Наташа не набрела на Игнатьича. Она сразу поняла, что искала именно его. А поняв, одновременно и возрадовалась за Илюшу, и горько пожалела о собственном потерянном детстве, которое можно было бы спасти, если бы эта встреча произошла на пятнадцать лет раньше.

Самого себя Игнатьич с вызывающе нескромной скромностью именовал Учителем. Среднего роста, возраста и формы одежды, он носил средней длины – чуть пониже ушей – волосы и среднего же размера остроконечную бородку. Сзади волосы были гуще и оттого слегка топорщились, напоминая формой и цветом потемневший от дождей соломенный пук, торчащий из разоренной скирды. Зато спереди они постоянно активничали, падая на глаза длинными жидковатыми прядями, отчего Игнатьичу приходилось то и дело откидывать их за лоб тыльной стороной ладони.

Жест этот весьма распространен, но в то же время и уличающе индивидуален. Кто-то искренне досадует, сдвигает помеху на сторону и про себя клянется при первой же возможности зачесать, прилепить, пришпилить, отрезать докучливую прядь, но тут же немедленно забывает об этих клятвах по причине несущественности – как помехи в частности, так и всего собственного внешнего вида в целом. Кто-то сдувает челку совершенно бессознательно, впопыхах, смешно оттопыривая нижнюю губу и не отдавая себе никакого отчета в происходящем действии. Кто-то, наоборот, заранее отрабатывает перед зеркалом благородное движение головой, которое затем и воспроизводит на публике, внимательно следя за сохранением гордой осанки и не выпуская из виду реакцию окружающих.

Учитель собирал упавшие на лоб волосы, как собирают с рабочего стола любимые книги, которым настала пора вернуться на полку – со вкусом, бережно и неторопливо. Тщательно пристроив загулявшую прядь на соответствующее ее статусу место, Игнатьич какое-то время медлил, словно ожидая повторного побега волос и убирал руку лишь через секунду-другую, с некоторой нерешительностью, огладив ласковым движением висок, а заодно и прихватив по дороге бородку, чтобы та не обижалась на недостаток внимания.

На момент наташиного с ним знакомства Учитель руководил так называемым Экспериментальным Центром Творческого Воспитания при одном из районных Домов культуры. Официально предполагалось, что Центр должен служить факультативным дополнением к обычной общеобразовательной школе, с чем сам Игнатьич не соглашался, а напротив, недвусмысленно подчеркивал, что в состоянии не только дополнить, но и заменить. Именно это понравилось Наташе едва ли не больше всего остального.

Впрочем, первый пробный урок тоже произвел на нее благоприятное впечатление своей неформальной атмосферой. Мать пошла на него одна, без Илюши. В большой комнате, увешанной пестрыми рисунками и репродукциями, стоял гул приглушенных голосов. За столами творили серьезные дети всех возрастов, многие с родителями. Игнатьич, занавесив лицо длинной русой прядью, сидел у стены на возвышении. Временами он вставал, совершал обряд отбрасывания волос и, сохраняя задумчивый вид, принимался расхаживать между рядами, то и дело останавливаясь, чтобы взглянуть, но при этом никого не поправляя и ни единым звуком не выказывая своего одобрения или осуждения.

На исходе второго часа Учитель вышел на середину комнаты и хлопнул в ладоши. Все разом отложили кисти и повернулись к нему. В наступившей тишине слышалось лишь деликатное журчание батарей парового отопления, но Игнатьич немного выждал, словно требуя внимания и от них, и трубы, устыдившись, смолкли. Учитель поднял голову, ласково перевел прядь за лоб и собрал бороду в кулак. Сияющие глаза его взирали поверх присутствующих в какие-то невозможные дали, пронизывая стены и грань высокого потолка, туда, куда уходил стояк послушной его воле отопительной системы.

– Сегодня, как и всегда, я просил вас… – произнес Игнатьич неожиданно мягким, но сильным голосом. – Я просил вас вслушаться в себя. Вглядеться в себя. Как говорил наш великий предшественник Павел Филонов, глаза могут не только смотреть, глаза могут знать. Знать!

Он с некоторым усилием оторвал взгляд от стояка и пристально, подолгу задерживаясь на каждом, обвел глазами затаивших дыхание слушателей.

– Я просил вас найти в себе это знание, этот ярчайший внутренний свет, дарованный нам природой от рождения и после этого лишь затаптываемый грубой искусственной повседневностью, низким воровством, насилием, ложными ценностями. Найти его, взять в горсть…

Игнатьич сложил руки лодочкой и, сморщив в бережном усилии лицо, медленно понес их вверх, к потолку. Сидевшая рядом с Наташей беленькая четырехлетняя на вид девочка испуганно пискнула.

– …и выплеснуть этот свет на холст! – торжествующе закончил Учитель. – Так, чтобы он стал виден всем! Всем нам. Чтобы мы ощутили счастье света, радость любви, зов космоса. Это ведь так прекрасно! Вы согласны? Ну, не молчите же, говорите: согласны?

Собрание нестройно загудело, маленькие подбородки детей задергались коротенькими “да!”… “да!”… взрослые зашикали шершавыми “конечно!”… а какой-то дядька в углу даже вскочил и, молитвенно сложив руки, закричал:

– Мы согласны, Учитель! Согласны! Да здравствует свет!

Удовлетворенно кивнув, Игнатьич повелительным жестом водворил прежнюю тишину.

– Все вы старались, я видел, – он ласково, но весьма неосмотрительно кивнул, отчего коварная прядь тут же соскользнула вниз. – Но у кого-то получилось похуже, у кого-то получше, а у кого-то – лучше всех! У кого же?

Благоговейная, заряженная радостным ожиданием тишина была ему ответом. Даже батарея отопления, казалось, испытывала определенные надежды на похвалу. Игнатьич торжественно препроводил волосы на отведенное им место, после чего так нежно погладил себя по щеке, что Наташа на секунду предположила, будто Учитель присудил пальму первенства себе самому. Но она ошиблась. Игнатьич быстро шагнул вперед и взял со стола лист ватмана – рисунок той самой беленькой девчушки, наташиной соседки.

– Вот, – сказал он, поднимая лист над головой и разворачивая его в разные стороны, чтобы все могли разглядеть. – Вот наш сегодняшний концентрированный свет. Молодец, Леночка. Ты делаешь большие успехи. Леночка, ты меня слышишь?

Леночка несколько заторможенно кивнула: похоже, она не совсем поняла, что одержала победу. Зато ее молодые родители просто сияли от счастья. В комнате зааплодировали, повскакали с мест. Поднялась и Наташа: было уже поздно, а домой предстояло ехать на другой конец города.

Трамвая пришлось ждать долго, она порядком намерзлась и оттого обрадовалась, когда подошла знакомая молодая пара с девчушкой-победительницей: в хорошей компании не так холодно. Они еще улыбались, словно подсвеченные изнутри своей большой радостью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю