355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Тарн » Дор » Текст книги (страница 11)
Дор
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:50

Текст книги "Дор"


Автор книги: Алекс Тарн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

На берегу шумела торжественная церемония: встречали, главным образом, некоего бонзу – не то идеолога, не то деятеля, не то председателя чего-то чрезвычайно важного. На “Руслане” бонза занимал одну из двух пассажирских кают, а в свободное от этих занятий время совершал надменный моцион по палубе, брезгливо морщась от неприятного, но, увы, неизбежного контакта с чумазыми трюмными массами.

– Боже, Раяша! – сказала сестра. – Тебя не узнать, вся черная, как помойная кошка. А уж похудела-то – ужас! И этот кашель…

– Вам два щелчка по носу, госпожа Шошана! – рассмеялась Рахель. – Я вот уже десять лет как не Раяша, помните?.. Нет-нет, обниматься пока не будем и плакать тоже. Отвези-ка меня поскорее куда-нибудь, где можно умыться и переодеться. Ты ведь одолжишь мне платьице, правда, сестричка?

Она закашлялась – тяжело, долго, надрывно; затем, сменив напряженную гримасу на улыбку, повернулась к сестре.

– Ну что ты на меня так уставилась, Розка? Простыла по дороге, бывает. Месяц в угольном трюме – это тебе не отель “Континенталь”. Помнишь отель “Континенталь”?

– Помню, – улыбнулась Шошана. – Мы там с тобой останавливались в Одессе еще до… до всего этого…

– Ну вот, – кивнула Рахель, подхватывая свой саквояж. – Пошли, Розка, пошли… Теперь там уже, наверное, Губхоз… или Губком… У большевиков, знаешь, прямо какая-то страсть к губам. Недоцеловали их, что ли, в детстве?

Она задержалась в Тель-Авиве ровно настолько, чтобы привести себя в порядок и мельком повидать брата, сестер, престарелого отца и сам город-подросток, который, казалось, так и не определился пока относительно своей породы и природы – шумной и затейливой по-восточному, по-европейски чопорной и снобистской, безоглядно-решительной по-русски. Голубой магнит Кинерета притягивал сильнее любых других интересов, связей и уз. Теперь, когда между ним и Рахелью не оставалось никаких препятствий кроме двух дней пути, она не могла и не хотела справляться с праздничной волной нетерпения, размывающей душу и сердце. Даже кашель куда-то делся, отступил или, по крайней мере, мучил не так сильно, как прежде – и это тоже было хорошим знаком, проявлением чудодейственной силы Кинерета, врачующей любые беды и недуги.

Когда коляска подъехала к повороту, за которым, как она помнила, открывался вид на озеро, Рахель закрыла глаза. Что если все окажется иным, не таким, как представлялось в Тулузе, Вятке, Бердянске, Одессе? Что если тоска, одиночество, лишения и болезнь раздули изначально незначительный образ до размеров, несопоставимых с его реальным содержанием, наделили волшебной силой обычный прозаический водоем, один из многих? Что тогда? Сердце ее колотилось у самого горла.

– А вот пугаться госпоже не надо, – обиженно сказал возница, по своему истолковав ее чувства. – Что ж так бледнеть-то? Повороты, конечно, крутоваты, это так, но и мулы у меня хороши, а коляска так и вообще новехонькая. Нечего бояться, глаза зажмуривать. Лучше гляньте, какой вид! Ай-я-яй! Вот она, красотища-то…

До боли вцепившись руками в собственные локти, Рахель разжала веки и замерла. Там, внизу, за длинными ушами хороших мулов сияло голубое счастье необыкновенной силы, красоты и свежести, необъяснимое и не нуждающееся в доказательствах, как это и положено настоящему счастью. По яркой синеве бабочками порхали белые паруса рыбачьих лодок, и белый парус заснеженного Хермона повторял их полет в голубом океане неба; слева зеленели плантации Мигдаля, внушительно возвышалось на другом берегу мощное Голанское плато, черными кубиками скатывались к воде базальтовые дома Тверии… ну а справа, пока еще не видные отсюда… пока еще нет… еще нет, но сейчас, сейчас… – а!.. вот и они!.. – поля Дгании и агрофермы, ее берег с молодой пальмочкой, ее дом, ее родина…

– Да что ж с вами такое, госпожа? – с тревогой произнес возница. – Остановиться, что ли?

– Нет-нет, езжайте, – поспешно отвечала Рахель. – Если можно, быстрее, быстрее…

В Тверии она отпустила коляску и дальше бежала вдоль берега, то и дело спускаясь к воде, чтобы снова и снова попробовать ее на вкус и наощупь. К воротам Дгании Рахель подошла уже в сумерках.

Она не хотела устраивать никаких празднеств по поводу своего возвращения. Ведь по сути дела они и не расставались: в Дгании до сих пор рассказывали легенды о светловолосой красавице Рахели – “душе Кинерета”. Да и состав трудовой коммуны сильно изменился за эти годы: первые апостолы религии физического труда теперь увлеченно возделывали не пшеничные, а партийные нивы, подкапывались не к пересаживаемым оливам, а друг под друга.

Что ж, каждому свое. Рахель не собиралась осуждать кого бы то ни было – довольно она наслушалась прекрасных слов про новый мир и нового человека, достаточно насмотрелась на реальных новых людей в реальном новом мире. Она просто вернулась домой – что может быть честнее и проще? Рядом с Дганией как раз завязывалась новая коммуна – Дгания Бет. Там, конечно же, пригодятся ее руки, знания, опыт.

Впрочем, первые выходы в поле, которых она так ждала, оказались не слишком удачными. Пока. Нет, прежние навыки никуда не делись, да и свежие мозоли не пугали Рахель – ей просто не хватало сил. Кружилась голова, ватные ноги не держали, ладони сами разжимались, роняя заступ, кашель рвался наружу, разрывал грудь. Она садилась на землю, прятала смущенное лицо от вопросительных взглядов. Ничего, друзья. Это все временно. Дайте немного отдышаться, ладно? Через месяц-другой все придет в норму.

В один из вечеров секретарь отозвал ее в сторону. Молча дошли до конторы. “Хочет снять меня с полевых работ, – поняла Рахель. – Что ж, справедливо. Придется пока поднабраться сил в канцелярии или на кухне…”

В комнате навстречу им поднялся с табурета гладко выбритый человек в старомодном пенсне.

– Вот, Рахель, знакомься, – сказал секретарь. – Доктор из Цфата. Он тебя осмотрит.

– Доктор? Зачем? Я уже почти выздоровела…

Секретарь вышел, притворив за собой дверь.

– Пожалуйте пульс. Дышите. Не дышите. Здесь болит? А здесь?..

Она с досадой подчинялась указаниям врача. Зачем это? Тоже мне, нашли куклу… Закончив, врач сполоснул руки и стал собирать саквояж.

– Я могу идти, доктор?

– Секундочку, госпожа. Дождитесь вашего директора.

Он вышел, оставив ее одну. Рахель ждала, сама не зная чего. В окне ласково светился предзакатный Кинерет. Дверь снова отворилась, в комнату неловко вдвинулся секретарь, сел напротив, несколько раз похлопал себя по коленям, словно выколачивая оттуда начало разговора.

– Что? – спросила Рахель с досадой. – Объясни уже – что все это значит?

– Ну, знаешь, – обиженно и в то же время облегченно произнес секретарь. – Если уж кто тут должен требовать объяснений… Зачем было скрывать от товарищей?

– Скрывать? Что?

– Туберкулез. Открытую форму. Такие вещи, знаешь, в секрете не держат…

Беленые стены конторы дрогнули и стали темнеть. Вот оно – то, что ты сама так долго отказывалась осознать. Чахотка, материнская смерть. Одно слава Богу – это известие настигло ее здесь, дома. Дома можно справиться с чем угодно, даже со смертью… Так… сначала разожми кулаки… вот так… а теперь подними голову. Секретарь смотрел на нее, изумленно приоткрыв рот.

– Что? Ты не знала?

– Я уже начала поправляться, – твердо сказала она. – Месяц-другой и все будет в порядке. Вот увидишь.

Секретарь неопределенно крякнул и снова принялся хлопать себя по коленям. Рахель встала.

– Я пойду?

Стараясь тверже ставить ватные ноги, она шла к жилому бараку мимо больших окон столовой, и сидевшие там люди, как степные суслики перед грозой, одинаково поворачивали ей вслед головы с прижатыми ушками, приглушая на время свое шелестящее шушуканье. В коридоре навстречу Рахели вывернулась Двора, соседка по комнате, почти не видная за матрацем, торопливо схваченным в охапку вместе с подушкой и простыней. Куда это она?

– Двора, тебе помочь?

– Нет-нет, – выдавила соседка, прижимаясь к стене. – Я… это…

Вот и распахнутая дверь их четырехместной комнаты, а там – суета и кавардак, две другие девушки-соседки, поспешно собирающие свои немногочисленные манатки, смущенные лица, потупленные взгляды. Вот оно что… Рахель молча прошла в свой угол и легла, отвернувшись к перегородке. Мышиная возня за спиной пошуршала и смолкла. Скрипнула притворяемая дверь. Притворяемая дверь. Крышка, притворяющаяся дверью. Она лежала неподвижно, упершись глазами в древесный рисунок доски. Кашель спрятался, словно испугался содеянного. Но дело тут было даже не в кашле.

Секретарь постучался уже после полуночи. Ночной гонец. Ко мне пришел ночной гонец.

 
Ко мне пришел ночной гонец,
у изголовья сел.
Во тьме белел его крестец,
провал глазниц чернел.
 

– Да. Войдите, – сказала она, не поворачиваясь от доски.

Заскрипели пружины соседней кровати. Не глядя, она видела, как он елозит задом, примеривается, пристраивается… сейчас начнет хлопать себя по коленям. Новый человек. Венец творенья. Ну да – вот он, хлопок, другой, приглушенное покашливание. Ты-то что кашляешь? Неужто уже заразился от меня, прокаженной?

 
И стало ясно мне без слов,
что рухнет до утра
тот мост, что время возвело
меж завтра и вчера.
 

– Рахель…

– Да. Я слушаю.

– Было собрание. Общее.

– Общее? И Гордон?

Секретарь снова покашлял – на этот раз намного уверенней. В вопросах собраний и членств он уже поднаторел почти до уровня народного трибуна.

– Нет, Рахель, Гордон не пришел. Ты же знаешь, он теперь затворничает. Но кворум был. И протокол, все законно.

– Да. Я слушаю.

– Понимаешь… – ему пришлось трижды хлопнуть себя по коленям чтобы выбить оттуда следующую фразу. – Ты больна, а мы здоровы. Тебе нужно лечиться. Для твоей же пользы.

– А-а… – это вырвалось почти как стон, но Рахель тут же справилась и с голосом, и с гордостью. – А я могу просто пожить тут, поблизости, рядом с озером? Просто пожить? Одна?

Кроватные пружины под секретарским задом отозвались ответным стоном. Есть тут кому постонать и без прокаженных.

– Нет, Рахель. Для этого существуют лечебницы… – он встал, прошел к двери, обернулся. – Завтра утром мы отправляем повозки в Петах-Тикву. Ты уедешь с ними. Выздоравливай.

Она осталась одна. Здоровые новые люди изгоняли ее из своего здорового нового мира. Хуже того – ее изгоняли с Кинерета, то есть лишали всего, что было связано с прошедшим, небывалым, огромным счастьем, которое теперь уже точно никогда не повторится… Но разве она претендовала на такой повтор? Нет, ей хватило бы всего лишь возможности жить среди обломков того счастья, в кругу ежедневно напоминающих о нем мелочей… она бы подбирала эти крохи, как золотые монеты, любовалась бы ими, протирала и раскладывала по ларцам… она бы дышала ими, черпала в них силы, желание жить и справляться с болезнью, с разочарованием, с крушением иллюзий и надежд… неужели это так много? Неужели?

 
И даже отзвук смолк… Ни слитков, ни монет
из тех, былых пещер и кладов, и ларцов.
Без них увял мой дух, без них угас мой свет,
мой день – свинцов.
Как это пережить? Как пересилить их —
сегодняшний отврат и завтрашний отказ —
без мыслей о былом, и чудных, и простых,
без памяти о нас?
 

В ту тяжкую бессонную ночь она впервые возжелала смерти. Зачем продолжать, если больше некуда идти? Оборвать ниточку – и все… Сделать это прямо здесь и сейчас было бы совсем не страшно; но сделать здесь и сейчас означало бы опуститься до мелкой мстительности, достойной лишь тех, кто выкидывал ее за ворота. Мстить? Но за что? За потные мысли и короткие ноги? За отсутствие благородства, сочувствия, жалости? За то, что в поисках нового человека они не нашли ничего нового, но растеряли так много человеческого? Нет уж, петлю можно намылить и в Петах-Тикве… или куда там ее вывезут завтра…

Перед рассветом она встала с постели и собралась. Одно платье, несколько фотографий, десяток писем, туалетные принадлежности. Саквояжик получился совсем тощий, меньше, чем у давешнего доктора. Это бы и передали брату, если бы она здесь и сейчас…

– Вот, господин Блувштейн, получите: это все, что осталось от Рахели.

Немного, что и говорить…

Когда Рахель вышла к Кинерету, над Голанами уже светился рассвет. Пальмочка у берега радостно помахала ей лохматой кроной. Вот уж кто никогда не изменит… Она сбросила ботинки, опустила ноги в прохладную воду, прикрикнула на шевельнувшийся в груди кашель: ну, видишь, что ты наделал? Теперь вот помрешь вместе со мной, будешь знать! Из-за хребта выпрыгнуло солнце и сразу круто забрало вверх, в утро. В голове роились слова и слезы вперемешку, в носу свербило. Рахель хотела снова подумать про ниточку, но вместо этого чихнула и вышло как-то нелепо, невпопад. Зато вдруг, непонятно откуда, проявилась строчка, причем было сразу понятно, что это именно строчка, а не простой набор слов.

До этого она никогда не пробовала писать стихи на иврите, даже в голову такого не приходило. По-русски – да, случалось, что и баловалась, неизменно разочаровывая себя результатами – беспомощными, подражательскими, плохими, безнадежно далекими от бальмонтовских и ахматовских образцов. Но на этот раз образцами и не пахло… хотя… Рахель перевела взгляд на Кинерет, и озеро тут же заговорщицки подмигнуло ей легкой солнечной рябью. Ну да – конечно же, образец имел место и еще как! Теперь слова ей диктовал не Бальмонт, а Кинерет, собственной персоной, – свои слова и на своем языке, не слишком ей знакомом, если уж совсем начистоту. Наверняка в этих двух десятках слов она наделала не меньше пятидесяти грамматических ошибок… Ну и что? За слова в стихотворении отвечал Кинерет – личным же вкладом Рахели были только слезы, только горечь ее несчастья, не более того. Но и не менее, никак не менее.

Не униженной, несчастной изгнанницей уезжала Рахель из Дгании, но низложенной смердами королевой, высоко подняв гордую голову и со спокойной твердостью встречая взгляды тех немногих, кто осмеливался посмотреть ей в лицо. В стандартных формулах прощания, которыми она обменялась с наименее трусливыми из новых людей, не было ни жалоб, ни упреков. Ведь она увозила с собой свое королевство, свое озеро: отныне Кинерет, не смолкая, звучал в ее голове, в полузнакомых, временами даже не вполне понятных словах, крепко цепляющихся одно за другое, чтобы в итоге волшебным образом сложиться в звучные строчки, в необыкновенные стихи, силу и гениальность которых она сознавала без всякого стеснения – хотя бы уже потому, что авторство принадлежало не ей, а Кинерету.

Все остальное – жилье, пропитание, работа, встречи и расставания, болезнь, жизнь – не то чтобы не имело смысла, но существовало как бы на втором плане, вспомогательно, факультативно, как вышивание крестиком после уроков. Она скиталась, переезжая с места на место и нигде не задерживаясь надолго: преподавала агрономию в Петах-Тикве, вела семинар в Иерусалиме, учила ивриту новоприбывших – работала, пока могла передвигаться самостоятельно. Жила при этом крайне просто, довольствуясь тем, куда пустят – будкой с земляным полом, углом, сараем. Питалась, как птица, крошками, глотком воды.

Во всем этом не было никакого нарочитого аскетизма: Рахели просто не хотелось отвлекаться на мелочи. Ведь главное происходило внутри, в огромном, необыкновенном мире, изобилующем ослепительными горными пиками, райскими летними лугами и адской чернотой пропастей. Там свистели ветры пустыни, косматые старики выводили к колодцам стада, и можно было запросто обнять молоденькую тезку-праматерь, удивившись при этом ее хрупким плечам и небольшому росту.

А еще, видный отовсюду, там сиял голубой Кинерет, и роились слова – всякие: тяжелые и звонкие, пышные, как павлиний хвост, и бедные, как лачуга. Старые, как мир, они не понимали шуток, а потому требовали предельного внимания и серьезности. Их нельзя было произносить запросто, всуе: подобно каббалистическим именам, эти слова могли воскрешать мертвых, творить новые сущности, возносить к высотам чистейшей радости и сбрасывать в бездны чернейшего отчаяния. В них пребывала суть жизни, не оставлявшая времени и желания на что-либо иное. Времени жизни, по сути, тоже оставалось совсем немного: болезнь постепенно пожирала легкие.

Через шесть лет после кинеретского изгнания Рахель перешла на постельный режим, выходя из дому только по крайней необходимости. Из дому? – У нее не было дома. Многочисленные родственники не горели желанием приютить туберкулезную больную, да и сама она отказывалась ставить себя в зависимость от кого бы то ни было. Отец умер в возрасте девяноста лет, завещав дочери небольшую ежемесячную ренту, которую, впрочем, приходилось чуть ли силой выбивать из адвоката, скользкого и неуловимого, как ящерица.

В двадцать шестом году друзья нашли для Рахели съемную каморку в новом квартале на дальней окраине Тель-Авива, за кладбищем, недалеко от того места, где нынешняя улица Бограшова упирается в сине-зеленое тело Средиземного моря, отчаянно и безуспешно пытаясь оттолкнуться от него хоть на чуть-чуть ради собственного выживания. Главным достоинством крошечной комнатушки, помимо низкой квартплаты, был выход на крышу, откуда в ясные дни, то есть примерно всегда, виднелось старое море с округлым, соскальзывающим за край картины горизонтом. Это делало квартиру похожей на башню.

 
Привет тебе, новый дом и морская даль,
окно в двадцати локтях над земной дорогой.
Четыре ветра в окне,
а ночью – праздник огней…
Одна я, и слава Богу.
Давайте, тащите беды, обиды, вздор —
меня этот сор не ранит:
запечатан ветрами слух, залит морями взор,
и всё приемлю заранее.
 

Ее и в самом деле не ранило ничто – ни равнодушие родных, ни когда-то близкие друзья из Дгании и Реховота, вдруг разом разбежавшиеся, как крысы, и теперь напряженно ожидавшие ее смерти, чтобы потом серой поганой грудой копошиться возле мертвого тела с легендами и воспоминаниями в зубах. Почти все они вышли с годами в партийные бонзы, министры, президенты – овцы и карлики, мясное стадо людоедского века, покорная пища отвратительного монстра. Новые люди? Люди? Человеком в этой компании была лишь она, Рахель – в своем царственном презрении, в уходе, в категорическом отказе от участия в мерзкой пищевой цепочке.

…И вот опять апрель. Апельсиновая роща под окном гедерского туберкулезного санатория. Ее привезли сюда всего лишь несколько дней назад, а теперь вот – снова в тель-авивскую больницу, да еще в такой спешке. Видать, дела совсем плохи, если даже на авто расщедрились. Не хотят, чтобы она окочурилась прямо здесь, на глазах у тех, кто еще на что-то надеется. Рахель села на постели и задумалась, какое бы платье надеть. Вот уже сколько лет она обходилась двумя: коричневым, для выхода, и домашним – из простого белого полотна, легким и свободным, какие здесь носили двадцать лет назад, в начале десятых.

Они с Розкой впервые увидели такое платье на Хане Майзель, в свое первое яффское утро. Вот его и наденем. С чего началось, пусть тем и закончится.

– Вам не будет холодно?

– Нет-нет, доктор, я в порядке, спасибо.

Уже в машине медсестра накинула ей на плечи одеяло. За окошком мелькнул знакомый указатель. Попросить? Не попросить? Выгода твоего положения: умирающей не откажут.

– Доктор, мы ведь едем через Реховот?

– Да, госпожа. Но…

– Нельзя ли заскочить по дороге к моему старому знакомому? Буквально на минутку.

– Но мы и в самом деле очень спе…

– Попрощаться.

Доктор покряхтел и махнул рукой.

– Ладно, только, пожалуйста, быстро. Нам еще нужно…

– Я же сказала: на минутку.

Вот и дом. Правда, теперь узнать его трудновато: пристройки, пристройки… наверное, дома тоже склонны обрастать ненужными довесками, как и люди. Шофер вопросительно обернулся.

– Госпожа?

Рахель улыбнулась. Сегодня ей все можно.

– Знаете, я не уверена, что он там еще живет. А может, и дома никого нету. Вы не могли бы сходить узнать? Мне нужен Накдимон Альтшулер.

Она смотрела, как пожилой шофер отворяет калитку и степенно идет по дорожке к крыльцу. Надо же – заборчиком огородили… А тогда никаких заборов не признавали. Никто не соглашался на меньше чем всё, а потому и о дележке речи не шло. Шофер топтался на крыльце, стучал, заглядывал в дом. Действительно никого? Нет, вон дверь открывается… Вышел мужчина; шофер стал объяснять, показывая обеими руками то на машину, то на дом, то на небо. Мужчина молча слушал, затем пошел к машине. Вразвалочку, как ходят моряки и кавалеристы. Сердце екнуло, замерло и припустило вскачь. Это ведь он, Накдимон. Погрузнел слегка, а так – все тот же… и голову наклоняет совсем, как раньше.

Мысли метались, как вспугнутые куры. Хорошо, что платье такое надела: теперь тебя только по платью и узнаешь. Темна лицом стала красавица, да и усохла чуть ли не вдвое… даже волосы слежались, не блестят… зачем? Зачем ты это затеяла?

Доктор молча показал за спину. Накдимон повернул голову, и встретился с Рахелью взглядом. Он узнал ее сразу, в ту же секунду, без сомнения. Но как? Разве что по глазам…

– Боже мой! Рахель! Рахель!

Он распахнул дверцу. Рахель улыбнулась, протянула руку.

– А я думала – не узнаешь. Вот, попрощаться приехала. Ты извини, что я вот так, сидя… ходить уже не очень получается.

– Я не узнаю? Тебя? – Накдимон помотал головой. – Что ты, Рахель… что ты…

Он вдруг просунул вперед руки и одним движением вынул ее из машины, как малого ребенка. Рахель засмеялась.

– Куда это ты меня?

– Что ты, Рахель, что ты… – бормотал он, прижимая ее к себе. – Что ты…

– Как тут все изменилось, – сказала она, чтобы отвлечь его от горя. – И улица, и заборы эти. Нашу оливковую рощу тоже, наверное, огородили?

Накдимон снова мотнул головой.

– Я тебя… я тебя сейчас отнесу, посмотришь.

Держа ее на руках, Накдимон двинулся вниз по улице, а Рахель улыбалась и смахивала с его глаз слезы, чтобы он видел дорогу. Раздосадованный доктор Китаин выскочил из машины, хотел было крикнуть что-то протестующее, но не смог.

Рахель умерла той же ночью в палате тель-авивской больницы Адасса.

 
Ни жертвой огневой,
ни гимном вдохновенным
не послужу тебе,
Страна моя, увы,
Ну, разве что – травой
на берегах Ярдена…
Ну, разве что – тропой
среди травы.
Мой бедный вклад убог —
я это знаю, мама…
Мой бедный вклад убог —
дочерний грех и стих…
Я – праздничный рожок
среди дневного гама.
Я – тихий плач ночной
в глазах твоих.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю