355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберто Моравиа » Дом, в котором совершено преступление (Рассказы) » Текст книги (страница 15)
Дом, в котором совершено преступление (Рассказы)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:16

Текст книги "Дом, в котором совершено преступление (Рассказы)"


Автор книги: Альберто Моравиа


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

– Сколько там могло быть? Я думаю, самое меньшее – тридцать тысяч лир.

Я чуть было не рассмеялся: если бы дело было только в этих тридцати тысячах лир! Ведь этот господин погубил меня: из-за его денег Клементина потеряла голову, теперь она будет от меня скрываться, и мне придется заставить петь Джованну, у которой голос нежный и мелодичный, но невыразительный, не хватающий за душу. Клементина же своим голосом, звучавшим так резко и фальшиво, умела сказать о многом, и этот богач дал ей такую уйму денег потому, что ее пение зажгло в нем желание снова стать молодым и здоровым, пусть даже бродягой, бездомным и вечно голодным.

Сильнейший

Пришло лето, и я завел привычку располагаться в самых людных местах: на площади Сан Сильвестро, перед центральной почтой, в галерее на площади Колонны, на улице Гамберо. На мне был легонький коричневый полушерстяной костюм – на груди под карманом я прорезал дыру, так чтобы клочок ткани болтался на ветру, как распахнутая дверца; рубашка была без галстука, с расстегнутым воротом, на ногах – стоптанные парусиновые туфли. Одним словом, для моего занятия вид у меня был как нельзя более подходящий. Итак, я располагался в каком-нибудь людном месте и, завидев подходящего мне прохожего, бросался в атаку:

– Гляди-ка! Кого я вижу! Ты что, не узнаешь меня? Ведь мы же вместе служили! Неужели не помнишь? В Брессаноне! Мы сидели рядом в офицерской столовой, помнишь?

Чтобы вы поняли, в чем тут дело, я вам скажу, что я должен был за одну, самое большее – две минуты заставить узнать себя или хотя бы вселить сомнение в душу человека, который, разумеется, никогда меня не видел. Если бы я, скажем, спросил: "А помнишь такое-то кафе?" или "Помнишь такое-то семейство?", ему было бы очень легко ответить: "Нет, мы с вами незнакомы, я ничего этого не помню". А в армии когда-нибудь каждый служил, ну и годы, известно, идут, и забыть кого-нибудь из тысячи бывших однополчан – что тут удивительного? И правда, в девяти случаях из десяти человек глядел на меня и в душу его закрадывалось сомнение. Тогда я еще больше наседал на него:

– Чудесное было время! Зато потом, к сожалению, дела мои пошли плохо. Чего я только не пережил! А сейчас видишь, каково мне – работы нет... И вообще...

В этом месте мой собеседник либо решительно отказывался доверять своей памяти, либо проникался ко мне сочувствием, либо – самое простое, – не желая тратить время на бесплодные воспоминания, совал руку в карман и протягивал мне те триста или пятьсот лир, которые и были единственной целью всего этого предприятия.

Да, у людей все-таки доброе сердце; ведь никто никогда мне не ответил: "Пошел-пошел... Я тебя не знаю! Никогда тебя не видел!" Что касается выдуманной мною истории, мне просто везло; никому из моих собеседников не приходило в голову ее проверить! А ведь я не только никогда не сидел ни в какой офицерской столовой, я и в армии-то не служил, будучи единственным сыном вдовы! А Брессаноне я выбрал потому, что этот город мало кто знает, он от нас далеко, и, значит, никто, даже если б и захотел, не смог бы вывести меня на чистую воду.

С помощью этой системы и некоторых других средств мне удавалось существовать. Когда я говорю "существовать", я имею в виду, что мне удавалось таким образом платить за еду и за постель в углу под лестницей. Но бывают же такие несчастья! Однажды утром, ближе к полудню, когда я, как обычно, стоял на улице Гамберо, я увидел человека, который медленно двигался мне навстречу, останавливаясь у каждой витрины и внимательно разглядывая выставленные на продажу товары. Я сразу же решил пристать именно к. нему может быть, потому, что он был единственным, кто не торопился на этой суматошной многолюдной улице. Сказано – сделано: я подхожу к нему и завожу свою обычную песню: "Кого я вижу... Офицерская столовая... Брессаноне..." Пока я все это говорил, я рассмотрел его получше и понял, что на этот раз промахнулся, но отступать было уже поздно. Лет ему, пожалуй, было что-нибудь между тридцатью и пятьюдесятью, лицо – как мордочка куницы, узенькое и остренькое, нос да скулы, кожа желтоватая, рот большой, с фиолетовыми губами, под скошенным лбом маленькие прищуренные глазки. У него были огромные оттопыренные уши, а коротко подстриженные волосы делали его похожим на неоперившегося цыпленка. Он был очень худ, на нем свободно болтался широкий, с ватными плечами пиджак из ворсистой ткани в большую зеленую клетку.

Видели вы когда-нибудь ящерицу, которая охотится за мухой? Сначала она замрет и долго лежит неподвижно, потом вдруг бросок – и мухе конец. Вот и он с той же внезапностью обернулся на мой голос. Подождал, пока я выложу свою историю, а затем радостно воскликнул: "Ну, конечно, конечно! Я тебя прекрасно помню! Как поживаешь? Да ты молодцом, совсем молодцом!"

Вот что значит не терять присутствие духа! Если бы и я его не потерял, я должен был бы тут же отступить, прикрывшись каким-нибудь извинением, и смыться. Это единственное, что мне оставалось сделать. Но я привык наблюдать растерянность других и представить себе не мог, что и мне придется очутиться в их положении. А потому я только пролепетал как последний дурак: "Да так, знаешь. Так себе". А потом, уже скорее по привычке, добавил: "Если бы ты знал, сколько мне пришлось пережить!"

А он, бодрый, как петух, весело мне отвечает: "Ну-ка, ну-ка, послушаем... Очень интересно! Но давай сперва зайдем в бар, отпразднуем встречу!" Он взял меня под руку – а хватка у него была железная! – и, чуть ли не приподняв меня от земли, потащил в ближайший бар на улице Вите.

Волоча меня туда, он все время торопливо твердил: "Какой счастливый случай! Как я рад тебя видеть!" – и голос у него был какой-то холодный, свистящий. В общем, если бы змеи умели говорить, они говорили бы его голосом. Пока мы шли, я успел рассмотреть его получше: о теплом пиджаке, который он носил в разгар лета, я уже говорил. Кроме того, на нем: были коричневые штопаные брюки, заглаженные до блеска. Черные ботинки на толстенных подошвах были хорошо начищены, но настолько изношены, что сверху кожа стала тонкой и реденькой, как вытертый бархат. А потом я заметил еще одну вещь, от которой просто похолодел: от резкого движения его клетчатый пиджак распахнулся, и стало видно, что под ним нет рубашки; грудь прикрывала манишка на двух резинках, а по обе ее стороны виднелось голое тело с желтоватой гусиной кожей. Значит, это был бедняк еще похуже меня! Правда, он был совсем другого типа: у меня всегда веселый, приветливый, располагающий вид, а у него, наоборот, мрачный и какой-то зловещий.

Мы вошли в бар. Он направился прямо к стойке, заказал два вермута и выпалил одним духом:

– Офицерская столовая в Брессаноне? Как же, как же, помню! Прекрасный город Брессаноне, такая река там красивая и эти улочки с лоджиями. А недалеко от него Больцано, тоже прекрасный город. Да, Брессаноне... А помнишь гостиницу "Белая лошадь"? Там было большое кафе, где собирались все офицеры и где можно было встретить девочек, ищущих компании. Брессаноне! А вокруг эти холмы с виноградниками! А какое там вино! Как оно называлось? Ах, да, терлано.

В этот момент бармен подал нам вермут. Он поднял стакан:

– За нашу встречу!

И что же, пришлось выпить, хотя тогда я еще не представлял, чем кончится для меня эта встреча. Он осушил стакан и бросился к двери, говоря:

– Послушай, уже время обедать, пообедаем вместе. Ведь не каждый день случается встретить друга!

– Я... – начал было я, следуя за ним, но тут бармен, не спускавший с нас глаз, крикнул:

– Эй, синьор, за два вермута!

Я хотел вернуть своего "знакомого" и заставить платить, но он уже скрылся за дверью. Пришлось вынуть деньги и расплатиться. Но стоило мне выйти, как он тут же откуда-то вынырнул и схватил меня за руку:

– Пошли, тут рядом есть хорошая траттория...

В траттории, где я, уже совершенно обалдевший, пытался увильнуть от него с помощью жалких отговорок ("Я не хочу есть... У меня свиданье..."), он с удобством расположился за столом и уверенно заказал солидный обед – лапшу и жареную телятину. Затем он снова обернулся ко мне: "Офицерская столовая? Как же, как же, помню. А капитана Москитто помнишь? Того самого, который на вечеринках привязывался к любой девушке – красивой или некрасивой все равно – и волочился за ней напропалую. Он называл это стрельбой в цель. Да, капитан Москитто! Это был настоящий донжуан! Но ведь и ты, дорогой мой, ты тоже был не промах!"

Тут уж я просто разинул рот: мало того, что из всех городов Италии он знал именно Брессаноне со всеми его улицами и гостиницами, кафе и женщинами, рекой и вином, он еще знал и капитана Москитто и помнил, что я тоже был донжуаном! Теперь я уже почти восхищался им. Ох и ловок же он был! Такой ловкач, куда ловчее, чем мне показалось вначале!

Принесли лапшу. Он проглотил полную ложку и снова в том же веселом и вероломном тоне завел старую песню:

– Брессаноне! Прекрасное было время! Однако с Неллой, мой милый, ты поступил некрасиво... Уж позволь мне это сказать откровенно! Ты обошелся с ней, как последний негодяй!

– Нелла? Какая Нелла? – пробормотал я с набитым ртом.

Он ухмыльнулся:

– Ну-ну, красавчик, не скромничай, со мной это ни к чему. Однако ты тогда легко отделался... А девушка была просто прелесть. Блондинка, голубые глаза! А фигурка! А ты, попав в цель, как говорил Москитто, разбил ей сердце и бросил ее! Даже Модуньо сказал, что ты негодяй!

– Что еще за Модуньо? И потом, придержи язык... – начал я, надеясь затеять скандал. Но куда там! Это было не так просто.

– Нет, ты все-таки мошенник! – Тут он засмеялся, осушил одним духом полный стакан и принялся за телятину, которую услужливый официант сунул ему под самый нос. – Конечно, у тебя была еще и Пина, тоже прелестная девушка, брюнеточка такая, и вообще кто его знает, сколько их у тебя еще было! Но все-таки Нелла этого не заслуживала... Она ведь с горя хотела покончить с собой. Приняла снотворное... Но выжила, а потом спуталась с этим... как его?.. с лейтенантом Тесситоре.

– Тесситоре? Никогда не слыхал.

– Да, да, Тесситоре. Это был странный тип, очень странный. Помнишь, вы с ним чуть не подрались из-за этой Неллы? Как же, как же, однажды вечером на реке, еще дождь шел, помнишь? Мне пришлось вас разнимать. Нелла тащила в одну сторону, я в другую. Хе-хе... Ну а кончилось тем, что она ушла с тобой. Ты был кругом виноват, мошенник. Ты приревновал Неллу к этому лейтенанту, но тебе удалось ее отбить. Да, ты был настоящий донжуан... Знаешь, что сказал майор Патерностро, когда ты уехал: "Слава богу, что он уехал, а то все здешние бабы достались бы ему!"

С телятиной было покончено, и он хрипло засмеялся, хлопнув меня по спине:

– Хоть бы рассказал, чем ты их привораживаешь!

Я тоже кончил свою телятину. И, может быть, именно потому, что после еды я почувствовал себя немного бодрее, я решил сказать ему правду. Откинувшись назад, чтобы освободиться от его руки, лежавшей на моем плече, я начал, глядя ему прямо в глаза:

– Ну, вот что... Хватит. Хорошего понемножку. Я никогда не был в Брессаноне.

– Ты никогда не был в Брессаноне?

– Нет. И не знаю ни Москитто, ни Модуньо, ни Тесситоре, ни Патерностро.

– Что ты болтаешь?

– Это правда. И я не донжуан, хотя женщины мне нравятся. И у меня никогда не было ни Неллы, ни Пины. И вообще я никогда не служил в армии; моя мать вдова, и меня освободили.

Он посмотрел на меня своими змеиными глазками, и я снова подумал: "Ох, и ловкач! Посмотрим, как он теперь вывернется. Ведь он как кошка: умеет падать на лапы". Да куда там кошке со всеми ее лапами! Он даже не задумался ни на минуту и закричал негодующе и оскорбленно:

– Так, значит, ты меня обманул?

Я растерялся.

– Нет, я просто ошибся, – пролепетал я, – думал, что...

– Какое там ошибся! Ведь ты начал разговор с того, что ты был в Брессаноне. А на самом деле ты там не был. Ты обманул меня, лжец, бродяга, мошенник!

– Ну, ты поосторожнее выбирай выражения!

– Ты мошенник и хотел меня надуть! Пошел вон!

– Но я...

– Молчи! И я связался с таким негодяем, жуликом, бродягой! – Продолжая оскорблять меня, он поднялся на ноги и, застегнув пиджак на все пуговицы, сказал: – Не вздумай идти за мной – я позову полицейского!

И ловкий, как куница, он молниеносно выскользнул в открытую дверь.

Ей-богу, я не вру. Хоть я и ожидал, что он выкинет что-нибудь в этом роде, но никак не думал, что он сделает это так просто и неожиданно. Ох и ловок же он был! Куда ловчее меня! Грустно пошарив в карманах, я вытащил свои последние гроши и расплатился. И вдруг при выходе из траттории меня останавливает прохожий:

– Простите, не могли бы вы сказать...

Может, он просто хотел узнать, который час, или справиться об адресе, но я как заору:

– Я не знаю тебя, я никого не знаю!

Он, изумленный, так и замер на месте, а я бросился бежать.

Индеец

Для тех, у кого работы нет, безработица – это одно, а для тех, у кого она есть, – совсем другое. Для безработного она как болезнь, от которой ему надо поскорее избавиться, не то он помрет. А для того, кто работает, – это эпидемия, и он должен ее остерегаться, если не хочет заболеть, то есть стать безработным. Ну а я всю свою жизнь, начиная с шестнадцати лет, могу считать одной сплошной полосой болезней, с перерывами на то время, когда бывал здоров. Вот однажды утром, рассуждая об этом с другими малярами в вилле на шоссе Кассиа, где мы тогда работали, я и сказал:

– Видать, на этом свете только чиновникам хорошо живется... Поступает такой чиновник на службу лет двадцати, работает до шестидесяти и уходит на пенсию... Никто его не увольняет, никто не твердит о кризисе... Он не боится, что его каждую минуту могут рассчитать... Да здравствует чиновник!

Услышав эти мои слова, Гаспарино, пожилой каменщик, заметил:

– Так что ж, выходит, все должны стать чиновниками, и каменщики тоже?

– Конечно, все должны стать чиновниками.

– А ты знаешь, что бы тогда было? Теперь каменщиков берут на работу, чтобы строить дома, а тогда, наоборот, стали бы строить дома, лишь бы занять каменщиков. И кто бы потом жил в этих домах? Те же каменщики?

Прямо, можно сказать, философский спор. Но он тут же прервался, потому что Энрико, один из наших маляров, вдруг так это веско заявил:

– Вот именно, каменщики!

Мы все так и остались с открытыми ртами. А он, будто тут же пожалев о том, что сказал, отошел в сторонку и закурил. Вокруг все были люди простые, они смотрели на него и покачивали головой, словно говоря: "Да в уме ли он?"

А поскольку я уже давно приглядывался к этому Энрико и имел на его счет особое мнение, то немного погодя отвел его в сторонку и напрямик спросил:

– Скажи-ка, ты случайно не какой-нибудь переодетый шах персидский?

С видом превосходства он улыбнулся и, в свою очередь, спросил:

– Почему ты так думаешь?

А был он белобрысый, очкастый, узкоплечий. Я мог бы сразу его осадить, сказав, что маляры обычно ребята здоровые: труд у них нелегкий, требует немалой силы. Но вместо того я просто сказал, что он не такой, как все. И тогда он открыл мне всю правду.

Он не маляр, он изучает общественные науки. Его отец – богач, ему принадлежит огромный магазин тканей на улице Национале. Но Энрико отцовских денег не желает. Он хочет жить собственным трудом, как мы, рабочие, хочет узнать до конца нашу жизнь и испытать все, что испытываем мы.

– Это для чего же? – сухо спросил я.

Он на минутку замялся, потом ответил:

– Чтобы изучить ее...

Я вспылил:

– Изучай ее сколько угодно, только одного тебе никогда не испытать, если даже ты заново родишься на свет.

– Чего же?

– Того, что испытывает безработный. Предположим, что, закончив эту виллу, мы останемся без работы, как, впрочем, оно, вероятно, и будет. Что же получится? Я, как и другие маляры, окажусь на улице со всеми своими манатками. А ты отправишься домой к своему папаше и будешь чувствовать себя еще лучше прежнего.

Все с тем же видом превосходства, который начинал действовать мне на нервы, Энрико немедля ответил, что готов стать и безработным.

Я также не задержался с ответом:

– Молодец! Но для тебя это будет просто игра, как для ребят, которые играют в индейцев. А настоящие индейцы – это мы, настоящие рабочие, настоящие безработные. Ты же всегда будешь только изображать индейца, у тебя про черный день по-прежнему останется папаша со своим большущим магазином, и это будет поддерживать твой дух, даже если ты из щепетильности станешь подыхать с голоду. А для безработного не падать духом – это все, милый мой!

На этот раз он прикусил язык и будто ни в чем не бывало пригласил меня выпить стаканчик вина. Я согласился, на том разговор и кончился.

Мы расписывали комнаты одной виллы, стоявшей на холме, недалеко от шоссе Кассиа. Это была большая вилла с большим земельным участком, который обрабатывала одна крестьянская семья, живущая как раз у подножия холма. У этих крестьян я был всего несколько раз, но старшую дочь – Ириде – знал хорошо, потому что она сама частенько приходила на виллу – то приносила нам вино или фрукты, а то еще под каким-нибудь предлогом. Внешне Ириде можно было принять за городскую синьорину, однако нутро у нее было самое крестьянское. Была она, что называется, видная девушка: крутой выпуклый лоб, круглые черные глаза, задранный вверх носик и красивый большой рот, в котором, когда она улыбалась, сверкали мелкие белые зубы. Высокая, стройная, с длинной талией, полной грудью, с тонкими щиколотками и запястьями, она приносила нам бутыль вина и стаканы. Переходя из комнаты в комнату, угощала вином нас, маляров, работавших на подмостьях. А не то усаживалась на подоконник – стульев в комнатах не было – и проводила с нами время, болтая о разных разностях.

Верите ли, в Риме она побывала всего два-три раза с родителями, и ей ужасно хотелось пожить там хоть чуть подольше, чтобы узнать городскую жизнь. Однажды она с грустью сказала:

– Придется мне на днях поступить в прислуги, чтобы распрощаться с этой пустыней.

Я ответил, что с ее внешностью она могла бы найти себе занятие получше, чем жить в прислугах. И тут же увидел, как она расцвела, полная надежды. Не теряя времени, я назначил ей свиданье на вечер. Она согласилась, и так началась наша любовь.

Только не думайте, что Ириде была несерьезной девушкой. Она охотно встречалась со мной, но только так, как это принято у крестьян: на дороге у изгороди, в то время как мимо одна за другой проносятся машины. Сколько я ни предлагал ей, будто между прочим, прогуляться по полям или посидеть где-нибудь на лужайке под деревом, она всегда отвечала:

– А зачем? Мне и здесь хорошо.

В общем это была самая настоящая крестьянская девушка из тех, что никому не доверяют. И я вспомнил, что видел немало крестьянских парочек, ведущих бесконечные разговоры у изгороди, вдоль проезжей дороги или в каком-нибудь людном месте. Пройди по такой дороге хоть через дна часа, там все стоят те же парочки. И я, помню, еще удивлялся: о чем они говорят целыми часами? Теперь я знал: все это пустая болтовня, болтовня и еще раз болтовня.

Впрочем, надо сказать, что Ириде умела слушать, в этом нужно отдать ей справедливость. Казалось, ей никогда не бывало скучно. Она постоянно мило и приветливо улыбалась, закусив зубами травинку. А когда я приходил усталый, она умела подбодрить меня ласковым словечком. Так, проводя время в болтовне день за днем на шоссе Кассиа или в лучшем случае на какой-нибудь дороге, я рассказывал ей все и о себе, и о своей работе, и о своих товарищах малярах. Известно, как это бывает: желая позабавить Ириде, я рассказал ей и об Энрико, о том, что он не настоящий маляр, как мы, что отец у него богач, что он работает с нами, только "чтобы изучить нашу жизнь". На это она ответила:

– Смотри-ка, кто бы мог подумать!

Только и всего.

Но через несколько дней она заметно изменилась. Я не мальчишка, женщин знаю, и такие вещи от меня не ускользнут.

Сначала она стала какой-то другой, рассеянной, потом начала все реже приходить на свидания. Тут было что-то, чего я не мог поначалу разгадать, но вскоре все стало ясно.

Однажды я в шутку спросил Энрико:

– Ну, как идет изучение?

А он с сияющим видом ответил:

– Ты знаешь, есть на свете вещи, понять которые может помочь только женщина. Без нее нельзя составить себе полное представление о них. А я как раз и встретил женщину.

Я спросил, кто же она, и тут выяснилось, что это Ириде. Позднее, сличив даты и выведав исподтишка кое-какие подробности, я установил также, что она закинула ему удочку в тот самый день, когда я ей рассказал, что у него богатый отец. Мне хотелось у него спросить, встречаются ли они тоже только на шоссе да на дорожках или еще где, но я не стал этого делать, потому что человек я ревнивый и не желал мучиться зря. Я только мрачно сказал:

– Учти, что все эти крестьянки себе на уме. Ты думаешь, она интересуется тобой просто так?

– А из-за чего же еще? Тогда я не выдержал и сказал:

– Она знает, что ты богач, я ей рассказал об этом. В этот же самый день она и закинула тебе удочку.

Случалось ли вам бывать в поле, когда надвигается гроза и тучи застилают солнце? Вот так точно потемнело лицо Энрико, когда он узнал правду. Но парень не сдавался.

– Я маляр и только! Может, завтра останусь без работы. Пусть берет меня таким, каков я есть, или отказывается.

– Она от тебя не откажется, потому что знает, что ты только изображаешь индейца, – ответил я, уходя.

В тот же вечер я сказал Ириде:

– Не забывай, что третий всегда лишний: либо я, либо Энрико.

– Что ты хочешь сказать?

– Делаешь вид, что не понимаешь? Значит, предпочитаешь Энрико. Тогда будь здорова.

Мы стояли, как обычно, у изгороди. Я ушел, и она меня не окликнула: выходит, попал в точку.

Я решил, что с этим делом покончено, и, право, меня это не так уж огорчило. Кроме всего прочего, мне ужасно надоела эта бесконечная болтовня. Я не крестьянин, и стоять часами на улице, подпирая изгородь, – такая любовь не по мне. Я начал работать с особым усердием, как настоящий маляр, только и думая что о работе. И, как положено настоящему маляру, когда мы закончили покраску всех комнат виллы, остался без работы, что не трудно было предвидеть. Случилось так, что, в последний раз ожидая автобуса у остановки "Гробница Нерона", я встретился с Энрико, который прохаживался по асфальтированной площадке. Улыбаясь, я сказал:

– Ну вот, настал момент, когда я сделался безработным по-настоящему, а ты только изображаешь безработного. Вот тебе и "изучение"!

Он ответил серьезно:

– Я тоже безработный.

Я едва удержался, чтобы не обругать его или не отлупить как следует, и только спросил:

– А Ириде?.. Как она отнеслась к твоей безработице?

– Ириде мне очень сочувствует. Она едет со мной в Рим.

– Ты на ней женишься?

– К сожалению, не могу... Я ведь женат, хотя с женой мы давно не живем. А Ириде будет со мной.

Подошел автобус, и я сказал:

– Что ж, привет, Энрико!

И вскочил на подножку. С тех пор я его больше никогда не встречал.

Год спустя, проработав все утро в одном доме на площади Морозини, я шел по улице Кандия и вдруг издали заметил стройную фигуру Ириде. Она шла медленной, усталой походкой с кошелкой в руке и останавливалась перед каждой витриной с недовольным видом, какой бывает у человека, которому очень хочется что-то купить, да не на что. Я ускорил шаг, догнал ее и некоторое время следовал за ней по пятам.

Это была все та же Ириде, которая мне так нравилась, только усталая, плохо и небрежно одетая. И тем не менее тонкие черные завитки на ее нежном затылке с новой силой разбудили во мне прежнее чувство. Теперь она стояла перед витриной обувной лавки и задумчиво смотрела на белые туфельки. Я опустил глаза и понял, в чем дело. На Ириде были грубые туфли – да какие там туфли, просто опорки, давно потерявшие и форму и цвет. Я подошел к ней вплотную и шепнул:

– Что же Энрико тебе их не купит? Денег у него хватает...

Она обернулась с такой резкостью, как будто оса ее ужалила. Но тут же узнала меня и без улыбки ответила: – Как же! Купит мне их Энрико... Завтра!

– Что ж так? Ведь у него богатый отец.

– Да он и слышать не желает об отцовских деньгах. Хочет, чтобы мы жили на его заработки, а я была у него прислугой.

В общем видно было, что девушка обижена всерьез. Она попросила проводить ее до дому. Я взял кошелку, и мы пошли вместе.

Она жила в квартирке из двух комнат и кухни в скверном домишке в одном из переулков, выходящих на улицу Кандия. Энрико привез сюда мебель, купленную еще в те времена, когда он был студентом. Мебель была из металлических трубок, голая, холодная, точно где-нибудь в амбулатории или в больнице.

– Это такой упрямец, – сказала Ириде, вываливая на кухонный стол содержимое кошелки, – что и сказать невозможно! Я ему твержу: помирись с отцом, скажи ему, что тебе надо учиться, он тебя золотом осыплет. Куда там! Он отвечает, что для меня его отец не существует... Как бы не так! Еще как существует!

И она уселась перебирать фасоль, широко расставив ноги, не произнося больше ни слова. Я подошел к ней, взял ее за подбородок и сказал:

– Уж тогда лучше бы тебе было встречаться со мной, а? Как ты думаешь, Ириде?

Она внимательно на меня поглядела и вновь начала рассказывать, будто я к ней и не притрагивался!

– И потом я всегда одна. Есть у него кое-какие приятели, но они с ним говорят о вещах, которые меня совсем не интересуют. За весь год мы раз или два были в кино. И только и знаю, что плачу. Уродиной стала...

Я тем временем притянул ее к себе, так что лицо ее почти вплотную прижималось к моему.

– Разве это жизнь? – продолжала она. – Если так пойдет и дальше, я в один прекрасный день брошу его и вернусь домой. Там я тоже работала, как лошадь, но по крайней мере знала, что у моего отца никаких денег нет и ему нечего мне дать.

Теперь наши губы почти соприкасались.

– Ты же знаешь, Марио, что ты мне всегда нравился, – произнесла она едва слышно.

Ну, в общем я сказал, что хочу на ней жениться, чтобы она собирала свои тряпки и отправлялась со мной. Поверите ли? Некоторое время она колебалась, опустив голову, ухватившись за изголовье кровати, как тонущий за обломок корабля. Колебалась она не из-за Энрико, а из-за его денег. Она на них рассчитывала, ставила на них свою жизнь. Ведь она была настоящая крестьянка и ей, конечно, трудно было отказаться от них окончательно. Наконец она решилась, но тут ее охватила злость. Она подошла к столику, на котором лежали книги и тетради Энрико, и одним движением смахнула все на пол. Потом принялась топтать эти книги и тетради, а когда обессилела, опустилась на стул и, закрыв лицо руками, разрыдалась.

Я понял, что Ириде отказалась от всего, и этой своей искренностью она еще больше мне понравилась.

А затем она спокойно собрала свои вещи в чемодан, написала прощальную записку, разложила по местам книги и тетради, и мы ушли.

И если кто хочет нас повидать, приходите на улицу Вашеллари, где мы теперь живем. Сейчас я работаю, зарабатываю, сколько могу, и это настоящий заработок, безо всяких тайных надежд на отца, который мог бы меня содержать. Возможно, завтра я опять останусь без работы, и это будет настоящая безработица, тоже без всяких тайных надежд. И если я покупаю Ириде туфли, то это хотя и скромные туфли, но настоящие, не поддельные, не заменитель тех во много раз лучших туфель, которые я мог бы купить на деньги богача отца. В общем мы с Ириде не играем в индейцев, как Энрико. Мы и есть настоящие индейцы.

Прощай, предместье!

Неизвестно почему, эти кинематографисты, начав снимать фильм, вместо того чтобы использовать настоящие лачуги, которых в поселке Гордиани было полным-полно, взяли да и построили сами по всем правилам искусства посреди лужка новехонький маленький барак. Но разве кино не должно быть правдивым? А если оно должно быть правдивым, то им тогда свой барак надо было строить так же, как были построены много лет назад все бараки поселка: без высокого фундамента, так, чтобы, когда льет дождь, потоки желтой воды со всплывшими тараканами затопляли весь дом; без уборной – ведь на соседнем пустыре есть общественный нужник; без кухни, потому что для стряпни достаточно иметь какой-нибудь старый бидон из-под бензина; со стенами из уложенного в один ряд полого кирпича или, еще лучше, из брикетов прессованной соломы, которые летом кишат насекомыми. Они же построили показательный, образцовый барак. Если бы все лачуги в Гордиани были похожи на него, то этот поселок не был бы таким адом, как теперь. В Гордиани перед бараками в землю, наподобие изгороди, воткнуты палки, они как бы отделяют участки один от другого. За этими заборами протекает вся жизнь: стирают белье, готовят обед, моются и чистятся, делают домашнюю работу, беседуют.

Они тоже обнесли свой барак хорошенькой изгородью из бузины. Но за ней у них не было ни ручейка грязной, серой от мыльной пены воды, ни кучи гнилого тряпья и заплесневелых от сырости старых ботинок, ни облупленного ночного горшка, в котором растет чахлый кустик мяты, ни сохнущих на проволоке детских пеленок, ни белеющего среди грязи осколка тарелки, ни многих других мелочей такого же рода... Да и как бы они могли все это предусмотреть? Это создает сама жизнь, кино здесь бессильно. А как воспроизвести закопченную, осыпающуюся, некогда розовую штукатурку на стенах бараков? Эта штукатурка до сих пор испещрена надписями: "Долой войну!", "Вон немцев из Италии!", но теперь от дождей надписи выцвели и расплылись, как чернила на промокательной бумаге. Они в свой домик, разумеется, напихали все, что обычно стоит в бараках: широкую двуспальную кровать и маленькую детскую кроватку, комод с фигурками святых на нем, два соломенных стула и так далее. Но эти вещи выглядели там как-то безжизненно, будто в лавке старьевщика. За версту было видно, что на этих кроватях никто никогда не спал, что этот комод пуст, что перед этими фигурками святых никто никогда не молился. А запах бараков! Запах единственного за весь день блюда – овощного супа или макарон с томатным соусом, – смешанный с запахом пота, грязного белья и дымом? Как бы они воспроизвели этот запах? Впрочем, я совсем позабыл, что кино не передает запахов.

Чтобы придать фильму большую правдивость, они еще наняли нескольких парней и одну девушку из Гордиани. Парней они выбрали из числа тех, что побойчее и поплечистее, ко, по правде говоря, из-за постоянного недоедания в предместье не часто встретишь молодых людей, напоминающих своим сложением атлетов, и тут уж ничего не попишешь. Из девушек они остановились на Джулии, которая – я говорю это не потому, что она моя невеста, – несомненно, была красивее всех, действительно настоящее исключение. Я не хочу сказать, что в поселке не было других красивых девушек, но все они трудились с утра до ночи и не следили за собой; их красота не бросалась в глаза. А Джулия была единственной дочерью у матери-вдовы, которая работала прачкой, души в ней не чаяла и ни в чем ей не отказывала. Так вот, Джулия казалась настоящей барышней. Она была высокой и стройной, с гладким лицом, холеными ручками, но больше всего она отличалась от других девушек своими волосами, и не только потому, что они были рыжие, но и потому, что они у нее всегда были чистые, пушистые, блестящие, тогда как ее подруги ходили нечесаные и грязные. Да, Джулия ухаживала за своими волосами; нередко, проходя мимо ее барака, я мог видеть, как она, стоя у окна, приглаживала их щеткой, глубоко погруженная в это занятие, сосредоточенная, как кошка, вылизывающая свою шерстку. Так зачем же, спрашиваю я вас, было выбирать Джулию как типичную девушку из предместья? Это все равно что сфотографировать весной покрытое белым цветом сливовое дерево, которое росло напротив ее лачуги, и сказать, что оно типично для Гордиани, тогда как всем известно, что во всем поселке, кроме этой сливы, никогда не было и в помине ни одного настоящего дерева; а некоторые из тех, кто во время войны побывал в плену, даже утверждают, что предместье Гордиани как две капли воды похоже на концлагерь, с той, однако, разницей, что в концлагерях было чище.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю